Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А в лесу шалят… У Кобыльего Верху[35] дерево рубят, — прибавил он в ответ на мой вопрошающий взор.

— Будто отсюда слышно?

— Со двора слышно.

Мы вышли вместе. Дождик перестал. В отдалении еще толпились тяжелые громады туч, изредка вспыхивали длинные молнии; но над нашими головами уже виднелось кое-где темно-синее небо, звездочки мерцали сквозь жидкие, быстро летевшие облака. Очерки деревьев, обрызганных дождем и взволнованных ветром, начинали выступать из мрака. Мы стали прислушиваться. Лесник снял шапку и потупился. «Во… вот, — проговорил он вдруг и протянул руку, — вишь какую ночку выбрал». Я ничего не слышал, кроме шума листьев. Бирюк вывел лошадь из-под навеса. «А этак я, пожалуй, — прибавил он вслух, — и прозеваю его». — «Я с тобой пойду… хочешь?» — «Ладно, — отвечал он и попятил лошадь назад, — мы его духом поймаем, а там я вас провожу. Пойдемте».

Мы пошли: Бирюк впереди, я за ним. Бог его знает, как он узнавал дорогу, но он останавливался только изредка, и то для того, чтобы прислушиваться к стуку топора. «Вишь, — бормотал он сквозь зубы, — слышите? слышите?» — «Да где?» Бирюк пожимал плечами. Мы спустились в овраг, ветер затих на мгновенье — мерные удары ясно достигли до моего слуха. Бирюк глянул на меня и качнул головой. Мы пошли далее по мокрому папоротнику и крапиве. Глухой и продолжительный гул раздался…

— Повалил… — пробормотал Бирюк.

Между тем небо продолжало расчищаться; в лесу чуть-чуть светлело. Мы выбрались, наконец, из оврага. «Подождите здесь», — шепнул мне лесник, нагнулся и, подняв ружье кверху, исчез между кустами. Я стал прислушиваться с напряжением. Сквозь постоянный шум ветра чудились мне невдалеке слабые звуки: топор осторожно стучал по сучьям, колеса скрыпели, лошадь фыркала… «Куда? стой!» — загремел вдруг железный голос Бирюка. Другой голос закричал жалобно, по-заячьи… Началась борьба. «Вре-ешь, вре-ешь, — твердил, задыхаясь, Бирюк, — не уйдешь…» Я бросился в направлении шума и прибежал, спотыкаясь на каждом шагу, на место битвы. У срубленного дерева, на земле, копошился лесник; он держал под собою вора и закручивал ему кушаком руки на спину. Я подошел. Бирюк поднялся и поставил его на ноги. Я увидал мужика, мокрого, в лохмотьях, с длинной растрепанной бородой. Дрянная лошаденка, до половины закрытая угловатой рогожкой, стояла тут же вместе с тележным ходом. Лесник не говорил ни слова; мужик тоже молчал и только головой потряхивал.

— Отпусти его, — шепнул я на ухо Бирюку, — я заплачу за дерево.

Бирюк молча взял лошадь за холку левой рукой: правой он держал вора за пояс. «Ну, поворачивайся, ворона!» — промолвил он сурово. «Топорик-то вон возьмите», — пробормотал мужик. «Зачем ему пропадать!» — сказал лесник и поднял топор. Мы отправились. Я шел позади… Дождик начал опять накрапывать и скоро полил ручьями. С трудом добрались мы до избы. Бирюк бросил пойманную лошаденку посреди двора, ввел мужика в комнату, ослабил узел кушака и посадил его в угол. Девочка, которая заснула было возле печки, вскочила и с молчаливым испугом стала глядеть на нас. Я сел на лавку.

— Эк его, какой полил, — заметил лесник, — переждать придется. Не хотите ли прилечь?

— Спасибо.

— Я бы его, для вашей милости, в чуланчик запер, — продолжал он, указывая на мужика, — да вишь, засов…

— Оставь его тут, не трогай, — перебил я Бирюка.

Мужик глянул на меня исподлобья. Я внутренно дал себе слово, во что бы то ни стало, освободить бедняка. Он сидел неподвижно на лавке. При свете фонаря я мог разглядеть его испитое, морщинистое лицо, нависшие желтые брови, беспокойные глаза, худые члены… Девочка улеглась на полу у самых его ног и опять заснула. Бирюк сидел возле стола, опершись головою на руки. Кузнечик кричал в углу… дождик стучал по крыше и скользил по окнам; мы все молчали.

— Фома Кузьмич, — заговорил вдруг мужик голосом глухим и разбитым, — а, Фома Кузьмич.

— Чего тебе?

— Отпусти.

Бирюк не отвечал.

— Отпусти… с голодухи… отпусти.

— Знаю я вас, — угрюмо возразил лесник, — ваша вся слобода такая — вор на воре.

— Отпусти, — твердил мужик, — приказчик… разорены, во как… отпусти!

— Разорены!.. Воровать никому не след.

— Отпусти, Фома Кузьмич… не погуби. Ваш-то, сам знаешь, заест, во как.

Бирюк отвернулся. Мужика подергивало, словно лиорадка его колотила. Он встряхивал головой и дышал неровно.

— Отпусти, — повторял он с унылым отчаяньем, — отпусти, ей-богу, отпусти! Я заплачу, во как, ей-богу. Ей-богу, с голодухи… детки пищат, сам знаешь. Круто, во как, приходится.

— А ты всё-таки воровать не ходи.

— Лошаденку, — продолжал мужик, — лошаденку-то, хоть ее-то… один живот и есть… отпусти!

— Говорят, нельзя. Я тоже человек подневольный: с меня взыщут. Вас баловать тоже не приходится.

— Отпусти! Нужда, Фома Кузьмич, нужда, как есть того… отпусти!

— Знаю я вас!

— Да отпусти!

— Э, да что с тобой толковать; сиди смирно, а то у меня, знаешь? Не видишь, что ли, барина?

Бедняк потупился… Бирюк зевнул и положил голову на стол. Дождик всё не переставал. Я ждал, что будет.

Мужик внезапно выпрямился. Глаза у него загорелись, и на лице выступила краска. «Ну на, ешь, на, подавись, на, — начал он, прищурив глаза и опустив углы губ, — на, душегубец окаянный: пей христианскую кровь, пей…»

Лесник обернулся.

— Тебе говорю, тебе, азиат, кровопийца, тебе!

— Пьян ты, что ли, что ругаться вздумал? — заговорил с изумлением лесник. — С ума сошел, что ли?

— Пьян!.. не на твои ли деньги, душегубец окаянный, зверь, зверь, зверь!

— Ах ты… да я тебя!..

— А мне что? Всё едино — пропадать; куда я без лошади пойду? Пришиби — один конец; что с голоду, что так — всё едино. Пропадай всё: жена, дети — околевай всё… А до тебя, погоди, доберемся!

Бирюк приподнялся.

— Бей, бей, — подхватил мужик свирепым голосом, — бей, на, на, бей… (Девочка торопливо вскочила с полу и уставилась на него.) Бей! бей!

— Молчать! — загремел лесник и шагнул два раза.

— Полно, полно, Фома, — закричал я, — оставь его… бог с ним.

— Не стану я молчать, — продолжал несчастный. — Всё едино — околевать-то. Душегубец ты, зверь, погибели на тебя нету… Да постой, недолго тебе царствовать! затянут тебе глотку, постой!

Бирюк схватил его за плечо… Я бросился на помощь мужику…

— Не троньте, барин! — крикнул на меня лесник.

Я бы не побоялся его угрозы и уже протянул было руку; но, к крайнему моему изумлению, он одним поворотом сдернул с локтей мужика кушак, схватил его за шиворот, нахлобучил ему шапку на глаза, растворил дверь и вытолкнул его вон.

— Убирайся к чёрту с своей лошадью! — закричал он ему вслед, — да смотри, в другой раз у меня…

Он вернулся в избу и стал копаться в углу.

— Ну, Бирюк, — промолвил я наконец, — удивил ты меня: ты, я вижу, славный малый.

— Э, полноте, барин, — перебил он меня с досадой, — не извольте только сказывать. Да уж я лучше вас провожу, — прибавил он, — знать, дождика-то вам не переждать…

На дворе застучали колеса мужицкой телеги.

— Вишь, поплелся! — пробормотал он, — да я его!..

Через полчаса он простился со мной на опушке леса.

Два помещика

Я уже имел честь представить вам, благосклонные читатели, некоторых моих господ соседей; позвольте же мне теперь, кстати (для нашего брата писателя всё кстати), познакомить вас еще с двумя помещиками, у которых я часто охотился, с людьми весьма почтенными, благонамеренными и пользующимися всеобщим уважением нескольких уездов.

Когда Данн всадил в него вторую стрелу – на этот раз в живот, чудище начало рубить направо и налево без разбора. Кейлен попятился и оступился. Запнувшись о камешек, он упал на землю. Кровожадная тварь кинулась на него. В панике Кейлен выставил копье перед собой наконечником вверх и уперся что оставалось сил.

Арак был слишком тяжелый и не успел затормозить, а потому со всего размаху налетел прямо открытым горлом на копье. Кейлена окатило фонтаном крови. От веса твари копье тоже вошло в землю, и чудище повисло над землей. Пронзительные, налитые кровью уже безжизненные глаза продолжали смотреть на юношу и светились посмертной яростью. Из открытой пасти бил отвратительный гнилой запах, от которого Кейлена чуть не вывернуло наизнанку.

Перевести дух юноша не успел. Оставшийся арак издал отчаянный рев и, перехватив топор, помчался навстречу парням, без труда сокращая расстояние длинными прыжками. От каждого удара его мощных ног ломались ветки, а земля тряслась. За это время Данн успел всадить ему в незащищенную грудь столько стрел, что хватило бы на пару крепких мужчин.

Данн наложил очередную стрелу на тетиву, но арак настиг его и со всей силы пнул в грудь. Кейлену послышался хруст ребер, и Данн мешком отлетел в сторону.

Всё тело пылало от боли и изнеможения, мозг работал на пределе. Кейлен не знал, живы ли его товарищи. Оба лежали не шевелясь.

Сперва опишу вам отставного генерал-майора Вячеслава Илларионовича Хвалынского. Представьте себе человека высокого и когда-то стройного, теперь же несколько обрюзглого, но вовсе не дряхлого, даже не устарелого, человека в зрелом возрасте, в самой, как говорится, поре. Правда, некогда правильные и теперь еще приятные черты лица его немного изменились, щеки повисли, частые морщины лучеобразно расположились около глаз, иных зубов уже нет, как сказал Саади, по уверению Пушкина*; русые волосы, по крайней мере все те, которые остались в целости, превратились в лиловые благодаря составу, купленному на Роменской конной ярмарке у жида, выдававшего себя за армянина; но Вячеслав Илларионович выступает бойко, смеется звонко, позвякивает шпорами, крутит усы, наконец называет себя старым кавалеристом, между тем как известно, что настоящие старики сами никогда себя не называют стариками. Носит он обыкновенно сюртук, застегнутый доверху, высокий галстух с накрахмаленными воротничками и панталоны серые с искрой, военного покроя; шляпу же надевает прямо на лоб, оставляя весь затылок наружи. Человек он очень добрый, но с понятиями и привычками довольно странными. Например: он никак не может обращаться с дворянами небогатыми или нечиновными, как с равными себе людьми. Разговаривая с ними, он обыкновенно глядит на них сбоку, сильно опираясь щекою в твердый и белый воротник, или вдруг возьмет да озарит их ясным и неподвижным взором, помолчит и двинет всею кожей под волосами на голове; даже слова иначе произносит и не говорит, например: «Благодарю, Павел Васильич», или: «Пожалуйте сюда, Михайло Иваныч», а: «Боллдарю, Палл Асилич», или: «Па-ажалте сюда, Михал Ваныч». С людьми же, стоящими на низших ступенях общества, он обходится еще страннее: вовсе на них не глядит и, прежде, чем объяснит им свое желание или отдаст приказ, несколько раз сряду, с озабоченным и мечтательным видом, повторит: «Как тебя зовут?.. как тебя зовут?», ударяя необыкновенно резко на первом слове «как», а остальные произнося очень быстро, что придает всей поговорке довольно близкое сходство с криком самца-перепела. Хлопотун он и жила страшный, а хозяин плохой: взял к себе в управители отставного вахмистра, малоросса, необыкновенно глупого человека. Впрочем, в деле хозяйничества никто у нас еще не перещеголял одного петербургского важного чиновника, который, усмотрев из донесений своего приказчика, что овины у него в имении часто подвергаются пожарам, отчего много хлеба пропадает, — отдал строжайший приказ: вперед до тех пор не сажать снопов в овин, пока огонь совершенно не погаснет. Тот же самый сановник вздумал было засеять все свои поля маком, вследствие весьма, по-видимому, простого расчета: мак, дескать, дороже ржи, следовательно сеять мак выгоднее. Он же приказал своим крепостным бабам носить кокошники по высланному из Петербурга образцу; и действительно, до сих пор в имениях его бабы носят кокошники… только сверху кичек… Но возвратимся к Вячеславу Илларионовичу. Вячеслав Илларионович ужасный охотник до прекрасного пола и, как только увидит у себя в уездном городе на бульваре хорошенькую особу, немедленно пустится за нею вслед, но тотчас же и захромает, — вот что замечательное обстоятельство. В карты играть он любит, но только с людьми звания низшего; они-то ему: «Ваше превосходительство», а он-то их пушит и распекает, сколько душе его угодно. Когда ж ему случится играть с губернатором или с каким-нибудь чиновным лицом — удивительная происходит в нем перемена: и улыбается-то он, и головой кивает, и в глаза-то им глядит — медом так от него и несет… Даже проигрывает и не жалуется. Читает Вячеслав Илларионыч мало, при чтении беспрестанно поводит усами и бровями, сперва усами, потом бровями, словно волну снизу вверх по лицу пускает. Особенно замечательно это волнообразное движение на лице Вячеслава Илларионыча, когда ему случается (при гостях, разумеется) пробегать столбцы «Journal des Débats»*. На выборах играет он роль довольно значительную, но от почетного звания предводителя по скупости отказывается. «Господа, — говорит он обыкновенно приступающим к нему дворянам, и говорит голосом, исполненным покровительства и самостоятельности, — много благодарен за честь; но я решился посвятить свой досуг уединению». И, сказавши эти слова, поведет головой несколько раз направо и налево, а потом с достоинством наляжет подбородком и щеками на галстух. Состоял он в молодые годы адъютантом у какого-то значительного лица, которого иначе и не называет как по имени и по отчеству; говорят, будто бы он принимал на себя не одни адъютантские обязанности, будто бы, например, облачившись в полную парадную форму и даже застегнув крючки, парил своего начальника в бане — да не всякому слуху можно верить. Впрочем, и сам генерал Хвалынский о своем служебном поприще не любит говорить, что вообще довольно странно; на войне он тоже, кажется, не бывал. Живет генерал Хвалынский в небольшом домике, один; супружеского счастья он в своей жизни не испытал и потому до сих пор еще считается женихом, и даже выгодным женихом. Зато ключница у него, женщина лет тридцати пяти, черноглазая, чернобровая, полная, свежая и с усами, по буднишним дням ходит в накрахмаленных платьях, а по воскресеньям и кисейные рукава надевает. Хорош бывает Вячеслав Илларионович на больших званых обедах, даваемых помещиками в честь губернаторов и других властей: тут он, можно сказать, совершенно в своей тарелке. Сидит он обыкновенно в таких случаях если не по правую руку губернатора, то и не в далеком от него расстоянии; в начале обеда более придерживается чувства собственного достоинства и, закинувшись назад, но не оборачивая головы, сбоку пускает взор вниз по круглым затылкам и стоячим воротникам гостей; зато к концу стола развеселяется, начинает улыбаться во все стороны (в направлении губернатора он с начала обеда улыбался), а иногда даже предлагает тост в честь прекрасного пола, украшения нашей планеты, по его словам. Также недурен генерал Хвалынский на всех торжественных и публичных актах, экзаменах, собраньях и выставках; под благословение тоже подходить мастер. На разъездах, переправах и в других тому подобных местах люди Вячеслава Илларионыча не шумят и не кричат; напротив, раздвигая народ или вызывая карету, говорят приятным горловым баритоном: «Позвольте, позвольте, дайте генералу Хвалынскому пройти», или: «Генерала Хвалынского экипаж…» Экипаж, правда, у Хвалынского формы довольно старинной; на лакеях ливрея довольно потертая (о том, что она серая с красными выпушками, кажется, едва ли нужно упомянуть); лошади тоже довольно пожили и послужили на своем веку, но на щегольство Вячеслав Илларионыч притязаний не имеет и не считает даже званию своему приличным пускать пыль в глаза. Особенным даром слова Хвалынский не владеет или, может быть, не имеет случая выказать свое красноречие, потому что не только спора, но вообще возраженья не терпит и всяких длинных разговоров, особенно с молодыми людьми, тщательно избегает. Оно действительно вернее; а то с нынешним народом беда: как раз из повиновения выйдет и уважение потеряет. Перед лицами высшими Хвалынский большей частью безмолвствует, а к лицам низшим, которых, по-видимому, презирает, но с которыми только и знается, держит речи отрывистые и резкие, беспрестанно употребляя выраженья, подобные следующим: «Это, однако, вы пус-тя-ки говорите»; или: «Я наконец вынужденным нахожусь, милосвый сдарь мой, вам поставить на вид»; или: «Наконец вы должны, однако же, знать, с кем имеете дело», и пр. Особенно боятся его почтмейстеры, непременные заседатели и станционные смотрители. Дома он у себя никого не принимает и живет, как слышно, скрягой. Со всем тем он прекрасный помещик. «Старый служака, человек бескорыстный, с правилами, vieux grognard[36]», — говорят про него соседи. Один прокурор губернский позволяет себе улыбаться, когда при нем упоминают об отличных и солидных качествах генерала Хвалынского, — да чего не делает зависть!..

Мускулистой рукой арак ухватил своего убитого соратника и, демонстрируя чудовищную мощь, сорвал обмякший труп с копья, будто вынул занозу из мягкого масла. Кровь стекала на лежащего под ногами Кейлена. Затем чудище отшвырнуло труп в сторону, даже не глядя куда. Не было ни сожалений, ни слез, ни всхлипов.

А впрочем, перейдем теперь к другому помещику.

Сердце в груди Кейлена громыхало, будто молот о наковальню, гулко отдаваясь в ушах.

Плечи арака вздымались от тяжелых вдохов. Рот скривился в некоем подобии ухмылки. С языка на зубы густыми каплями стекала слюна. В бледном лунном свете поблескивало лезвие массивного топора – красота и смерть, запечатленные в металле.

Мардарий Аполлоныч Стегунов ни в чем не походил на Хвалынского; он едва ли где-нибудь служил и никогда красавцем не почитался. Мардарий Аполлоныч старичок низенький, пухленький, лысый, с двойным подбородком, мягкими ручками и порядочным брюшком. Он большой хлебосол и балагур; живет, как говорится, в свое удовольствие; зиму и лето ходит в полосатом шлафроке на вате. В одном он только сошелся с генералом Хвалынским: он тоже холостяк. У него пятьсот душ. Мардарий Аполлоныч занимается своим именьем довольно поверхностно; купил, чтобы не отстать от века, лет десять тому назад, у Бутенопа в Москве молотильную машину*, запер ее в сарай да и успокоился. Разве в хороший летний день велит заложить беговые дрожки и съездит в поле на хлеба посмотреть да васильков нарвать. Живет Мардарий Аполлоныч совершенно на старый лад. И дом у него старинной постройки: в передней, как следует, пахнет квасом, сальными свечами и кожей; тут же направо буфет с трубками и утиральниками; в столовой фамильные портреты, мухи, большой горшок ерани и кислые фортопьяны*; в гостиной три дивана, три стола, два зеркала и сиплые часы, с почерневшей эмалью и бронзовыми, резными стрелками; в кабинете стол с бумагами, ширмы синеватого цвета с наклеенными картинками, вырезанными из разных сочинений прошедшего столетия, шкапы с вонючими книгами, пауками и черной пылью, пухлое кресло, итальянское окно да наглухо заколоченная дверь в сад… Словом, всё как водится. Людей у Мардария Аполлоныча множество, и все одеты по-старинному: в длинные синие кафтаны с высокими воротниками, панталоны мутного колорита и коротенькие желтоватые жилетцы. Гостям они говорят: «батюшка». Хозяйством у него заведывает бурмистр из мужиков, с бородой во весь тулуп; домом — старуха, повязанная коричневым платком, сморщенная и скупая. На конюшне у Мардария Аполлоныча стоит тридцать разнокалиберных лошадей; выезжает он в домоделанной коляске в полтораста пуд. Гостей принимает он очень радушно и угощает на славу, то есть: благодаря одуряющим свойствам русской кухни, лишает их вплоть до самого вечера всякой возможности заняться чем-нибудь, кроме преферанса. Сам же никогда ничем не занимается и даже «Сонник» перестал читать. Но таких помещиков у нас на Руси еще довольно много; спрашивается: с какой стати я заговорил о нем и зачем?.. А вот позвольте вместо ответа рассказать вам одно из моих посещений у Мардария Аполлоныча.

Не сводя глаз с Кейлена, арак прошептал что-то на своем грубом языке и воздел топор высоко над головой. Красные глаза будто прожигали Кейлену череп. Время словно замедлилось, когда топор начал опускаться. Юноша видел, как арак разрубил волкобраза, и знал, что его самого ждет то же самое.

Приехал я к нему летом, часов в семь вечера. У него только что отошла всенощная, и священник, молодой человек, по-видимому, весьма робкий и недавно вышедший из семинарии, сидел в гостиной возле двери, на самом краюшке стула. Мардарий Аполлоныч, по обыкновению, чрезвычайно ласково меня принял: он непритворно радовался каждому гостю, да и человек он был вообще предобрый. Священник встал и взялся за шляпу.

Паника, охватившая его сердце, вдруг уступила место спокойствию и принятию. От бардов и сказителей он многократно слышал, что в последние мгновения перед глазами пролетает вся жизнь. Откуда сказители это знали, Кейлен не представлял. Едва ли они участвовали в тех войнах, которые воспевали. Впрочем, неважно. Ему самому мало довелось пережить, но хотелось напоследок увидеть лицо Хейма.

— Погоди, погоди, батюшка, — заговорил Мардарий Аполлоныч, не выпуская моей руки, — не уходи… Я велел тебе водки принести.

Арака вдруг окутала ослепительная вспышка, будто солнце взошло. Кейлен услышал отчаянный вопль, словно разрывающий чью-то глотку изнутри.

— Я не пью-с, — с замешательством пробормотал священник и покраснел до ушей.

— Что за пустяки! Как в вашем званье не пить! — отвечал Мардарий Аполлоныч. — Мишка! Юшка! водки батюшке!

Топор так и завис в воздухе.

Юшка, высокий и худощавый старик лет восьмидесяти, вошел с рюмкой водки на темном крашеном подносе, испещренном пятнами телесного цвета.

Огромная тварь, сотрясая землю, рухнула на колени. Руки безвольно обвисли, и безвредное теперь оружие выпало из безжизненных пальцев.

Священник начал отказываться.

— Пей, батюшка, не ломайся, нехорошо, — заметил помещик с укоризной.

Арак покачнулся и тяжело рухнул набок. В ноздри Кейлену ударил запах гари и отвратительная вонь горелой плоти, которую ветерок поднял от ужасной обгорелой раны на спине чудища. Пепельно-серая кожа расплавилась, образовав густую, как деготь, лужицу.

Бедный молодой человек повиновался.

Кейлена затошнило от вони, и он закашлялся. Наконец, оторвав взгляд от обгоревших останков, он начал оглядываться в поисках того, что прикончило огромную тварь, щурился, но от усталости и дыма глаза слипались, перед ним всё плыло.

— Ну, теперь, батюшка, можешь идти. Священник начал кланяться.

– Рист?

— Ну, хорошо, хорошо, ступай… Прекрасный человек, — продолжал Мардарий Аполлоныч, глядя ему вслед, — очень я им доволен; одно — молод еще. Всё проповеди держит, да вот вина не пьет. Но вы-то как, мой батюшка?.. Что вы, как вы? Пойдемте-ка на балкон — вишь, вечер какой славный.

Мы вышли на балкон, сели и начали разговаривать. Мардарий Аполлоныч взглянул вниз и вдруг пришел в ужасное волненье.

Глава 7. Поверь своим глазам

— Чьи это куры? чьи это куры? — закричал он, — чьи это куры по саду ходят?.. Юшка! Юшка! поди узнай сейчас, чьи это куры по саду ходят?.. Чьи это куры? Сколько раз я запрещал, сколько раз говорил!



Юшка побежал.

Рист упал на колени. От усталости он был не в силах стоять. Ноги подкосились, как тростник на ветру, и сил подняться снова не нашлось.

— Что за беспорядки! — твердил Мардарий Аполлоныч, — это ужас!

Он потерял сознание, когда меньшая тварь ударила его в грудь. Придя в себя, увидел, как чудище стоит над Кейленом и заносит над головой свой жуткий топор. И что-то произошло. Рист почувствовал, как в груди разгорается огонь, растекается по рукам, болью обжигая всё на своем пути… В голове вертелась одна мысль: «Что я сделал?»

Несчастные куры, как теперь помню, две крапчатые и одна белая с хохлом, преспокойно продолжали ходить под яблонями, изредка выражая свои чувства продолжительным крехтаньем, как вдруг Юшка, без шапки, с палкой в руке, и трое других совершеннолетних дворовых, все вместе дружно ринулись на них. Пошла потеха. Курицы кричали, хлопали крыльями, прыгали, оглушительно кудахтали; дворовые люди бегали, спотыкались, падали; барин с балкона кричал, как исступленный: «Лови, лови! лови, лови! лови, лови, лови!.. Чьи это куры, чьи это куры?» Наконец одному дворовому человеку удалось поймать хохлатую курицу, придавив ее грудью к земле, и в то же самое время через плетень сада, с улицы, перескочила девочка лет одиннадцати, вся растрепанная и с хворостиной в руке.

Его лоб покрылся испариной. Мокрая рубашка прилипла к спине. В воздухе пахло паленой плотью, отчего к горлу подкатывала тошнота. Рист вытянул руки перед собой, повертел ладонями, пытаясь хоть что-то на них разглядеть. Ни единой отметины. Ничего.

— А, вот чьи куры! — с торжеством воскликнул помещик. — Ермила-кучера куры! Вон он свою Наталку загнать их выслал… Небось Параши не выслал, — присовокупил помещик вполголоса и значительно ухмыльнулся. — Эй, Юшка! брось куриц-то: поймай-ка мне Наталку.

– Рист?.. – еле слышно позвал Кейлен, но этого хватило, чтобы вырвать его из самосозерцания.

Но прежде чем запыхавшийся Юшка успел добежать до перепуганной девчонки — откуда ни возьмись ключница, схватила ее за руку и несколько раз шлепнула бедняжку по спине…

Рист поднял глаза. Кейлен, опираясь на руки, приподнялся от земли. Одежда у него была вся изодрана и щедро запачкана кровью. Рядом с ним лежали два крупных тела: одно окровавленное с рваной раной на шее. Другое – обугленное, оплавленное и еще дымящееся. В голове тут же помутилось, и Рист сблевал на землю прямо перед собой.

— Вот тэк, э вот тэк, — подхватил помещик, — те, те, те! те, те, те!.. А кур-то отбери, Авдотья, — прибавил он громким голосом и с светлым лицом обратился ко мне: — Какова, батюшка, травля была, ась? Вспотел даже, посмотрите.

И Мардарий Аполлоныч расхохотался. Мы остались на балконе. Вечер был действительно необыкновенно хорош. Нам подали чай.

– Рист!

— Скажите-ка, — начал я, — Мардарий Аполлоныч, ваши это дворы выселены, вон там, на дороге, за оврагом?

— Мои… а что?

Голос Кейлена едва пробивался сквозь туман в голове. Рист с трудом нашел в себе силы сосредоточиться. Он был как выжатый фрукт. Мысли в голове кружились, как девушки на деревенской ярмарке, постоянно ускользая, стоит за какую-то из них зацепиться.

— Как же это вы, Мардарий Аполлоныч? Ведь это грешно. Избенки отведены мужикам скверные, тесные; деревца кругом не увидишь; са́жалки даже нету*; колодезь один, да и тот никуда не годится. Неужели вы другого места найти не могли?.. И, говорят, вы у них даже старые конопляники отняли?

— А что будешь делать с размежеваньем?* — отвечал мне Мардарий Аполлоныч. — У меня это размежевание вот где сидит. (Он указал на свой затылок.) И никакой пользы я от этого размежевания не предвижу. А что я конопляники у них отнял и са́жалки, что ли, там у них не выкопал, — уж про это, батюшка, я сам знаю. Я человек простой — по-старому поступаю. По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что.

Кейлен с трудом подошел к нему.

На такой ясный и убедительный довод отвечать, разумеется, было нечего.

– Рист, ты как? Видел, что случилось? Он стоял прямо надо мной… И этот топор… – Кейлен бросил взгляд на оружие, лежащее рядом с монстром. Жуткое полукруглое лезвие блестело кровью волкобраза. – Я думал, мне конец…

— Да притом, — продолжал он, — и мужики-то плохие, опальные. Особенно там две семьи; еще батюшка покойный, дай бог ему царство небесное, их не жаловал, больно не жаловал. А у меня, скажу вам, такая примета: коли отец вор, то и сын вор; уж там как хотите… О, кровь, кровь — великое дело! Я, признаться вам откровенно, из тех-то двух семей и без очереди в солдаты отдавал и так рассовывал — кой-куды; да не переводятся, что будешь делать? Плодущи, проклятые.

Рист глубоко вздохнул, пытаясь сосредоточиться.

Между тем воздух затих совершенно. Лишь изредка ветер набегал струями и, в последний раз замирая около дома, донес до нашего слуха звук мерных и частых ударов, раздававшихся в направлении конюшни. Мардарий Аполлоныч только что донес к губам налитое блюдечко и уже расширил было ноздри, без чего, как известно, ни один коренной русак не втягивает в себя чая, — но остановился, прислушался, кивнул головой, хлебнул и, ставя блюдечко на стол, произнес с добрейшей улыбкой и как бы невольно вторя ударам: «Чюки-чюки-чюк! Чюки-чюк! Чюки-чюк!»

– Я в порядке, – выдохнул он. – А как Данн?

— Это что такое? — спросил я с изумлением.

Глаза Кейлена испуганно расширились. Со всей возможной скоростью, на какую хватало сил, он кинулся к Данну, упал рядом с ним на колени – снова, судя по всему, скорее от усталости, чем нарочно.

— А там, по моему приказу, шалунишку наказывают… Васю-буфетчика изволите знать?

– Проклятье… Данн! Данн, ты меня слышишь?

— Какого Васю?

Морщась от усилий, Рист поднялся на ноги. Всё тело ныло от боли. Рана в ноге пылала. В панике он даже забыл про нее: страх оказался сильнее. Теперь, когда сердце немного унялось, боль накрыла, будто камнепад.

— Да вот что намедни за обедом нам служил. Еще с такими большими бакенбардами ходит.

«Сначала медведь, потом стрела, теперь… араки».

Самое лютое негодование не устояло бы против ясного и кроткого взора Мардария Аполлоныча.

Он бросил взгляд на мертвых тварей. Они очень походили на людей, если не считать сероватой сухой кожи, налитых кровью глаз и пожелтевших острых зубов.

— Что вы, молодой человек, что вы? — заговорил он, качая головой. — Что я, злодей, что ли, что вы на меня так уставились? Любяй да наказует: вы сами знаете.

Кейлен снова повернулся к остальным и приподнял Данна под затылок. Глаза у друга были закрыты.

Через четверть часа я простился с Мардарием Аполлонычем. Проезжая через деревню, увидел я буфетчика Васю. Он шел по улице и грыз орехи. Я велел кучеру остановить лошадей и подозвал его.

— Что, брат, тебя сегодня наказали? — спросил я его.

– Данн! Очнись! – Кейлен встряхнул приятеля, сначала аккуратно, потом, не получив отклика, сильнее.

— А вы почем знаете? — отвечал Вася.

— Мне твой барин сказывал.

У Риста на мгновение всё похолодело внутри.

— Сам барин?

Веки Данна дрогнули.

— За что ж он тебя велел наказать?

– А… хватит меня трепать, чтоб тебя. Что стряслось? Меня приложили?

— А поделом, батюшка, поделом. У нас по пустякам не наказывают; такого заведенья у нас нету — ни, ни. У нас барин не такой; у нас барин… такого барина в целой губернии не сыщешь.

Голос у него был хриплый, как спросонья. Рист мысленно поблагодарил богов.

— Пошел! — сказал я кучеру. «Вот она, старая-то Русь!»* — думал я на возвратном пути.

Кейлен отпустил Данна и повалился на спину. С глухим «ой» Данн ударился головой об упавшее дерево.

Рист тоже осел на землю. Ужасно хотелось спать. Глаза закрывались сами собой.

– Чтоб тебя, Кейлен, – простонал Данн, потирая ушибленный затылок. Тут он заметил мертвых тварей, задержавшись взглядом на более крупном, обугленно-полурасплавленной массе кожи, и испуганно промямлил: – Ч-что случилось?..

Лебедянь

– Без понятия, – сказал Кейлен. – Он уже стоял надо мной, занеся топор. Затем – вспышка, я будто ослеп. И он… падает. Мертвый. С дырой в спине.

– Да, я услышал, как Кейлен зовет меня, и проснулся, – поддакнул Рист. – Смотрю, а они оба на земле.

Одна из главных выгод охоты, любезные мои читатели, состоит в том, что она заставляет вас беспрестанно переезжать с места на место, что для человека незанятого весьма приятно. Правда, иногда (особенно в дождливое время) не слишком весело скитаться по проселочным дорогам, брать «целиком», останавливать всякого встречного мужика вопросом: «Эй, любезный! как бы нам проехать в Мордовку?», а в Мордовке выпытывать у тупоумной бабы (работники-то все в поле): далеко ли до постоялых двориков на большой дороге, и как до них добраться, и, проехав верст десять, вместо постоялых двориков очутиться в помещичьем сильно разоренном сельце Худобубнове, к крайнему изумлению целого стада свиней, погруженных по уши в темно-бурую грязь на самой середине улицы и нисколько не ожидавших, что их обеспокоят. Не весело также переправляться через животрепещущие мостики, спускаться в овраги, перебираться вброд через болотистые ручьи; не весело ехать, целые сутки ехать по зеленоватому морю больших дорог или, чего боже сохрани, загрязнуть на несколько часов перед пестрым верстовым столбом с цифрами: 22 на одной стороне и 23 на другой; не весело по неделям питаться яйцами, молоком и хваленым ржаным хлебом… Но все эти неудобства и неудачи выкупаются другого рода выгодами и удовольствиями. Впрочем, приступим к самому рассказу.

Его охватил страх. Кейлен видел, что´ он сделал? Да и что он на самом деле сделал?

Вследствие всего вышесказанного мне не для чего толковать читателю, каким образом, лет пять тому назад, я попал в Лебедянь в самый развал ярмарки. Наш брат охотник может в одно прекрасное утро выехать из своего более или менее родового поместья с намереньем вернуться на другой же день вечером и понемногу, понемногу, не переставая стрелять по бекасам, достигнуть, наконец, благословенных берегов Печоры; притом всякий охотник до ружья и до собаки — страстный почитатель благороднейшего животного в мире: лошади. Итак, я прибыл в Лебедянь, остановился в гостинице, переоделся и отправился на ярмарку. (Половой, длинный и сухопарый малый лет двадцати, со сладким носовым тенором, уже успел мне сообщить, что их сиятельство, князь Н., ремонтер *** го полка, остановился у них в трактире, что много других господ наехало, что по вечерам цыгане поют и пана Твардовского дают на театре*, что кони, дескать, в цене, — впрочем, хорошие приведены кони.)

Данн кивнул и громко выдохнул. Так они молча сидели какое-то время, слушая звуки леса вокруг.

– Пора двигать, пожалуй, – решительно произнес Данн, поднимаясь. – Если придется тащить кого-то из них в Прогалину, надо идти сейчас, чтобы успеть хотя бы завтра к вечеру.

Кейлен с Ристом задумались.

На ярмарочной площади бесконечными рядами тянулись телеги, за телегами лошади всех возможных родов: рысистые, заводские, битюки, возовые, ямские и простые крестьянские. Иные, сытые и гладкие, подобранные по мастям, покрытые разноцветными попонами, коротко привязанные к высоким кряквам*, боязливо косились назад, на слишком знакомые им кнуты своих владельцев-барышников; помещичьи кони, высланные степными дворянами за сто, за двести верст, под надзором какого-нибудь дряхлого кучера и двух или трех крепкоголовых конюхов, махали своими длинными шеями, топали ногами, грызли со скуки надолбы; саврасые вятки плотно прижимались друг к дружке; в величавой неподвижности, словно львы, стояли широкозадые рысаки с волнистыми хвостами и косматыми лапами, серые в яблоках, вороные, гнедые. Знатоки почтительно останавливались перед ними. В улицах, образованных телегами, толпились люди всякого звания, возраста и вида: барышники, в синих кафтанах и высоких шапках, лукаво высматривали и выжидали покупщиков; лупоглазые, кудрявые цыганы метались взад и вперед, как угорелые, глядели лошадям в зубы, поднимали им ноги и хвосты, кричали, бранились, служили посредниками, метали жребий или увивались около какого-нибудь ремонтера в фуражке и военной шинели с бобром. Дюжий казак торчал верхом на тощем мерине с оленьей шеей и продавал его «со всим», то есть с седлом и уздечкой. Мужики, в изорванных под мышками тулупах, отчаянно продирались сквозь толпу, наваливались десятками на телегу, запряженную лошадью, которую следовало «спробовать», или, где-нибудь в стороне, при помощи увертливого цыгана, торговались до изнеможения, сто раз сряду хлопали друг друга по рукам, настаивая каждый на своей цене, между тем как предмет их спора, дрянная лошаденка, покрытая покоробленной рогожей, только что глазами помаргивала, как будто дело шло не о ней… И в самом деле, не всё ли ей равно, кто ее бить будет! Широколобые помещики с крашеными усами и выражением достоинства на лице, в конфедератках и камлотовых чуйках, надетых на один рукав, снисходительно заговаривали с пузатыми купцами в пуховых шляпах и зеленых перчатках. Офицеры различных полков толкались тут же; необыкновенно длинный кирасир, немецкого происхождения, хладнокровно спрашивал у хромого барышника: сколько он желает получить за сию рыжую лошадь? Белокурый гусарчик, лет девятнадцати, подбирал пристяжную к поджарому иноходцу; ямщик в низкой шляпе, обвитой павлиньим пером, в буром армяке и с кожаными рукавицами, засунутыми за узкий зелененький кушак, искал коренника. Кучера заплетали лошадям своим хвосты, мочили гривы и давали почтительные советы господам. Окончившие сделку спешили в трактир или в кабак, смотря по состоянию… И всё это возилось, кричало, копошилось, ссорилось и мирилось, бранилось и смеялось в грязи по колени. Мне хотелось купить тройку сносных лошадей для своей брички: мои начинали отказываться. Я нашел двух, а третью не успел подобрать. После обеда, которого описывать я не берусь (уже Эней знал, как неприятно припоминать минувшее горе*), отправился я в так называемую кофейную, куда каждый вечер собирались ремонтеры, заводчики и другие приезжие. В биллиардной комнате, затопленной свинцовыми волнами табачного дыма, находилось человек двадцать. Тут были развязные молодые помещики в венгерках и серых панталонах, с длинными висками и намасленными усиками, благородно и смело взиравшие кругом; другие дворяне в казакинах, с необыкновенно короткими шеями и заплывшими глазками, тут же мучительно сопели; купчики сидели в стороне, как говорится, «на чуку»; офицеры свободно разговаривали друг с другом. На биллиарде играл князь Н., молодой человек лет двадцати двух, с веселым и несколько презрительным лицом, в сюртуке нараспашку, красной шелковой рубахе и широких бархатных шароварах; играл он с отставным поручиком Виктором Хлопаковым.

– Мы потащим одного из них с собой? – недоверчиво переспросил Кейлен. – За какой бездной?

Данн пожал плечами.

Отставной поручик Виктор Хлопаков, маленький, смугленький и худенький человек лет тридцати, с черными волосиками, карими глазами и тупым вздернутым носом, прилежно посещает выборы и ярмарки. Он подпрыгивает на ходу, ухарски разводит округленными руками, шапку носит набекрень и заворачивает рукава своего военного сюртука, подбитого сизым коленкором. Господин Хлопаков обладает уменьем подделываться к богатым петербургским шалунам, курит, льет и в карты играет с ними, говорит им «ты». За что они его жалуют, понять довольно мудрено. Он не умен, он даже не смешон: в шуты он тоже не годится. Правда, с ним обращаются дружески-небрежно, как с добрым, но пустым малым; якшаются с ним в течение двух-трех недель, а потом вдруг и не кланяются с ним, и он сам уж не кланяется. Особенность поручика Хлопакова состоит в том, что он в продолжение года, иногда двух, употребляет постоянно одно и то же выражение, кстати и некстати, выражение нисколько не забавное, но которое, бог знает почему, всех смешит. Лет восемь тому назад он на каждом шагу говорил: «Мое вам почитание, покорнейше благодарствую», и тогдашние его покровители всякий раз помирали со смеху и заставляли его повторять «мое почитание»; потом он стал употреблять довольно сложное выражение: «Нет, уж это вы того, кескесэ, — это вышло выходит», и с тем же блистательным успехом; года два спустя придумал новую прибаутку: «Не ву горяче па, человек божий, обшит бараньей кожей» и т. д. И что же! эти, как видите, вовсе незатейливые словечки его кормят, поят и одевают. (Именье он свое давным-давно промотал и живет единственно на счет приятелей.) Заметьте, что решительно никаких других любезностей за ним не водится; правда, он выкуривает сто трубок Жукова в день, а играя на биллиарде, поднимает правую ногу выше головы и, прицеливаясь, неистово ерзает кием по руке, — ну, да ведь до таких достоинств не всякий охотник. Пьет он тоже хорошо… да на Руси этим отличиться мудрено… Словом, успех его — совершенная для меня загадка… Одно разве: осторожен он, сору из избы не выносит, ни о ком дурного словечка не скажет…

– Народ должен знать, что мы их встретили, а иначе нам никто не поверит. К тому же это шанс пройти Испытание и победить в Большой охоте. Никого страшнее никто точно не принесет. Это же араки, Кейлен!

«Ну, — подумал я при виде Хлопакова, — какая-то его нынешняя поговорка?»

Тот промолчал и изо всех сил стиснул зубы.

Князь сделал белого.

– Но… почему они здесь? Араков не видели в окрестностях Прогалины уже года два, с тех пор как… – Увидев лицо Кейлена, Рист не договорил.

— Тридцать и никого, — возопил чахоточный маркер с темным лицом и свинцом под глазами.

– Они здесь. Какая разница почему? – выпалил Данн. – Нужно принести одного с собой. Может… одну голову?

Князь с треском положил желтого в крайнюю лузу.

– Голову?! – Рист от удивления выпучил глаза.

— Эк! — одобрительно крякнул всем животом толстенький купец, сидевший в уголку за шатким столиком на одной ножке, крякнул и оробел. Но, к счастью, никто его не заметил. Он отдохнул и погладил бородку.

– Ну, я подумал, что целое тело мы не донесем, даже не дотащим. А вот голову можно сунуть кому-нибудь в сумку. Если вдуматься, хорошая мысль.

— Тридцать шесть и очень мало! — закричал маркер в нос.

Данн говорил деловито; было ясно, что, на его взгляд, это лучший вариант. У него всегда так: если младший Пимм принял решение, его нельзя заставить передумать.

— Что, каково, брат? — спросил князь Хлопакова.

Не дожидаясь ответа, Данн поднялся и проковылял к двум трупам, прижав руку к груди, куда пришелся сапог арака. Рист покосился на Кейлена, который весь разговор молчал. Кейлен всегда замыкался, когда упоминалось что-то, связанное с его братом Хеймом. Араки определенно были одной из таких тем.

— Что ж? известно, рррракалиооон, как есть рррракалиооон!

– Ты как?

Князь прыснул со смеху.

Рист положил ладонь на плечо Кейлену и заглянул ему в глаза.

— Как, как? повтори!

– Порядок… Нормально всё.

— Рррракалиооон! — самодовольно повторил отставной поручик.

Кейлен стряхнул руку и, поднявшись, побрел за Данном. Рист вздохнул и, посидев немного, присоединился к остальным.

«Вот оно, слово-то!» — подумал я.

– Которую?

Князь положил красного в лузу.

– Что?

— Эх! не так, князь, не так, — залепетал вдруг белокурый офицерик с покрасневшими глазками, крошечным носиком и младенчески заспанным лицом. — Не так играете… надо было… не так!

– Которую голову берем? – голос у Кейлена был полностью лишен эмоций.

— Как же? — спросил его князь через плечо.

Данн не подал вида, только задумчиво сложил руки на груди.

— Надо было… того… триплетом.

— В самом деле? — пробормотал князь сквозь зубы.

– Предлагаю взять ту, что поменьше. Большая просто не влезет ни в одну сумку, а тащить окровавленную башку в руках до самой деревни мне как-то не улыбается.

— А что, князь, сегодня вечером к цыганам? — поспешно подхватил сконфуженный молодой человек. — Стешка петь будет… Ильюшка…

Князь не отвечал ему.

– Хорошо. Тогда принимайся за дело и пойдем.

— Рррракалиооон, братец, — проговорил Хлопаков, лукаво прищурив левый глаз.

И князь расхохотался.

Не дожидаясь ответа, Кейлен отошел и молча уселся на бревно неподалеку.

— Тридцать девять и никого, — провозгласил маркер.

— Никого… посмотри-ка, как я вот этого желтого…

Данн проследил за ним взглядом, потом развел руки и обратился к Ристу:

– Что это с ним?

Хлопаков заерзал кием по руке, прицелился и скиксовал.

Рист вскинул бровь.

— Э, рракалиоон, — закричал он с досадой.

– А что, не ясно? Столько всего навалилось. Не говоря уже о… Хейме.

Князь опять рассмеялся.

– А…

— Как, как, как?

– В общем… делай свое дело, – как можно спокойнее сказал Рист, потом отошел и присел рядом с Кейленом.

Но Хлопаков своего слова повторить не захотел: надо же пококетничать.

Так они вдвоем и сидели, слушая лес, пока не услышали, как металл с глухим звуком врезался в плоть. Кейлен поморщился, у Риста к горлу подкатила тошнота. Затем снова удар, и еще. Вскоре Данн встал перед приятелями с сумкой через плечо, сквозь ткань которой сочилась кровь.

— Стикс изволили дать, — заметил маркер. — Позвольте помелить… Сорок и очень мало!

– Об этом я что-то не подумал, – пожал он плечами.

— Да, господа, — заговорил князь, обращаясь ко всему собранию и не глядя, впрочем, ни на кого в особенности, — вы знаете, сегодня в театре Вержембицкую вызывать.

– Как всегда, – отозвался Рист.

— Как же, как же, непременно, — воскликнуло наперерыв несколько господ, удивительно польщенных возможностью отвечать на княжескую речь, — Вержембицкую…

Они двинулись в лес. Рист напоследок оглянулся на трупы араков. Топор, выпачканный свежей кровью, валялся у обезглавленного тела. Самоцвет в лезвии топора тускло светился в лучах заходящего солнца.

— Вержембицкая отличная актриса, гораздо лучше Сопняковой, — пропищал из угла плюгавенький человек с усиками и в очках. Несчастный! он втайне сильно вздыхал по Сопняковой, а князь не удостоил его даже взглядом.

Рист перевел взгляд на тело более крупного арака и опаленную зияющую рану на его спине. В ушах опять послышался жуткий треск горящей кожи. Рист снова опустил глаза на свои ладони: «Что же я сделал?»

— Че-о-эк, э, трубку! — произнес в галстух какой-то господин высокого роста, с правильным лицом и благороднейшей осанкой — по всем признакам шулер.

Человек побежал за трубкой и, вернувшись, доложил его сиятельству, что, дескать, ямщик Баклага их спрашивают-с.

— А! ну, вели ему подождать да водки ему поднеси.

— Слушаю-с.

Глава 8. Возвращение

Баклагой, как мне потом сказали, прозывался молодой, красивый и чрезвычайно избалованный ямщик; князь его любил, дарил ему лошадей, гонялся с ним, проводил с ним целые ночи… Этого самого князя, бывшего шалуна и мота, вы бы теперь не узнали… Как он раздушен, затянут, горд! Как занят службой, а главное — как рассудителен!

Оранжевое свечение заходящего солнца пробивалось сквозь лесной полог, когда друзья достигли опушки у Прогалины. Они шли всю ночь и весь следующий день. В итоге опоздали: они должны были вернуться в деревню еще утром. Ноги у Кейлена ныли и пылали, почти подкашиваясь от изнеможения. На рубахе и штанах не осталось живого места от дыр, а тело было в царапинах и синяках, которые, наверное, никогда не заживут. Хотелось повалиться на кровать и не просыпаться неделю.

Однако табачный дым начинал выедать мне глаза. В последний раз выслушав восклицание Хлопакова и хохот князя, я отправился в свой нумер, где на волосяном, узком и продавленном диване, с высокой выгнутой спинкой, мой человек уже постлал мне постель.

На другой день пошел я смотреть лошадей по дворам и начал с известного барышника Ситникова. Через калитку вошел я на двор, посыпанный песочком. Перед настежь раскрытою дверью конюшни стоял сам хозяин, человек уже не молодой, высокий и толстый, в заячьем тулупчике, с поднятым и подвернутым воротником. Увидав меня, он медленно двинулся ко мне навстречу, подержал обеими руками шапку над головой и нараспев произнес:

Впереди Данн волочил ноги через редеющие заросли. На плече болтался мешок, весь буроватый от запекшейся крови. Рист подотстал. Кейлен предполагал, что нога доставляет ему больше боли, чем он признавался.

— А, наше вам почтение. Чай, лошадок угодно посмотреть?

– Потерпи, Рист, уже почти.

— Да, пришел лошадок посмотреть.

— А каких именно, смею спросить?

– Я не устал, – Рист отвечал коротко, тяжело переводя дух после каждого слова. – Ты устал? Я могу так идти еще долго. Вон Данн небось устал. Эй, Данн, ты как?

— Покажите, что у вас есть.

– Ничего-ничего, Рист, уже скоро, – гоготнул тот.

— С нашим удовольствием.

За последние несколько часов Кейлен окончательно стер ноги до крови. Он морщился от непрекращающейся боли, но продолжал идти, думая про себя: «Если дойдем – куплю новую пару сапог».

Мы вошли в конюшню. Несколько белых шавок подялось с сена и подбежало к нам, виляя хвостами; длиннобородый старый козел с неудовольствием отошел в сторону; три конюха, в крепких, но засаленных тулупах, молча нам поклонились. Направо и налево, в искусственно возвышенных стойлах, стояло около тридцати лошадей, выхоленных и вычищенных на славу. По перекладинам перелетывали и ворковали голуби.

— Вам, то есть, для чего требуется лошадка: для езды или для завода? — спросил меня Ситников.

— И для езды и для завода.

И вот, наконец, деревья расступились. Земля прекратила проминаться под ногами, стала тверже, а воздух перестал быть таким густым. Когда троица оказалась на опушке, прохладный ветерок, ударивший в лицо Кейлену, почти выдавил из него улыбку – вот только у него не осталось сил улыбаться.

— Понимяем-с, понимяем-с, понимяем-с, — с расстановкою произнес барышник. — Петя, покажи господину Горностая.

Едва Рист вышел из леса, он мешком повалился на землю, будто марионетка, у которой перерезали ниточки.

Мы вышли на двор.

– Рист!

— Да не прикажете ли лавочку из избы вынести?.. Не требуется?.. Как угодно.

Кейлен в панике кинулся к неподвижно лежащему в траве товарищу. Когда он добежал, Рист лежал на спине, уставясь в небо, с пьяной улыбкой на губах.

Копыта загремели по доскам, щелкнул кнут, и Петя, малый лет сорока, рябой и смуглый, выскочил из конюшни вместе с серым, довольно статным жеребцом, дал ему подняться на дыбы, пробежал с ним раза два кругом двора и ловко осадил его на показном месте. Горностай вытянулся, со свистом фыркнул, закинул хвост, повел мордой и покосился на нас.

– Со мной всё хорошо, – он с наслаждением втянул ноздрями воздух, – я уже и не верил, что мы выберемся из этого проклятого леса. Как здорово смотреть вверх и видеть небо, а не ветки и листья.

«Ученая птица!» — подумал я.

— Дай волю, дай волю, — проговорил Ситников и уставился на меня.

Рист отвлекся от облаков и принялся пристально разглядывать свои ладони. Кейлен облегченно вздохнул и тоже повалился на траву рядом с Ристом. Так они и лежали под чистым безоблачным небом.

— Как, по-вашему, будет-с? — спросил он наконец.

– Ну что, отдохнули? – окрикнул их Данн. – Тут кое-кто заметил наше возвращение.

— Лошадь недурна, — передние ноги не совсем надежны.

Кейлен с трудом приподнялся, щурясь в сгущающихся сумерках. С другого конца поля в их сторону неслись пятеро всадников. Когда они стали ближе, Кейлен разглядел, кто это: впереди его отец и Эрдхарт, а чуть позади Ласх с Тарном и еще Йорвилл Эрнин.

— Ноги отличные! — с убеждением возразил Ситников: — а зад-то… извольте посмотреть… печь печью, хоть выспись.

— Бабки длинны.

Когда всадники доскакали до парней, Варс перекинул ногу через седло и одним движением соскочил с лошади. Он подлетел к Кейлену и с такой силой сжал его в объятьях, что тот испугался, как бы не сломал ребро.

— Что за длинны — помилосердуйте! Пробеги-ка, Петя, пробеги, да рысью, рысью, рысью… не давай скакать.

Петя опять пробежал по двору с Горностаем. Мы все помолчали.

– Боги, я боялся, что… – еле слышно прошептал Варс.

— Ну, поставь его на место, — проговорил Ситников, — да Сокола нам подай.

Кейлен ответил объятьями еще крепче, не обращая внимания на боль.

– Я жив, отец.

Сокол, вороной, как жук, жеребец голландской породы, со свислым задом и поджарый, оказался немного получше Горностая. Он принадлежал к числу лошадей, о которых говорят охотники, что «они секут и рубят, и в полон берут», то есть на ходу вывертывают и выкидывают передними ногами направо и налево, а вперед мало подвигаются. Купцы средних лет подлюбливают таких лошадей: побежка их напоминает ухарскую походку бойкого полового; они хороши в одиночку, для гулянья после обеда: выступая фертом и скрутив шею, усердно везут они аляповатые дрожки, нагруженные наевшимся до онеменья кучером, придавленным купцом, страдающим изжогой, и рыхлой купчихой в голубом шёлковом салопе и лиловом платочке на голове. Я отказался и от Сокола. Ситников показал мне еще несколько лошадей… Одна, наконец, серый в яблоках жеребец воейковской породы, мне понравилась. Я не мог удержаться и с удовольствием потрепал ее по холке. Ситников тотчас прикинулся равнодушным.

Ласх с Тарном с тем же рвением прижали к себе своих сыновей.

— А что, он едет хорошо? — спросил я. (О рысаке не говорят: бежит.)

Эта особенность не ускользнула от опытного глаза полковника, и ее следовало принять в расчет.

— Едет, — спокойно ответил барышник.