Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Для меня это было полной неожиданностью.

— Садитесь вон за тот столик и запишите это. Я приобщу ваше показание к делу.

— Хорошо.

— И перечислите имена тех, кто был с вами в тот день.

— Хорошо.

— Если у вас возникнут какие-то новые соображения по поводу вашей встречи с Кочевым — тоже пишите.

— Собственно, ничего нового у меня не должно возникнуть. Я, правда, был несколько удивлен его немецким, он говорил как настоящий берлинец. А в остальном он трещал, словно диктор московского радио: «Да, у вас очевидная техническая революция, да, вы сделали гигантский рывок, нет, ваш рабочий класс не может быть пассивной силой, но ваши нацисты подняли голову, и, если вы будете просто митинговать — без программы и без организации, вас сомнут в самом близком будущем». Ну и еще что-то в этом роде.

— Вот вы все и запишите, пожалуйста. И последнее: вы не помните, он не уговаривался ни с кем из ваших приятелей о встрече?

— Я не слышал. Может быть, Граузнец знает? Или Урсула. Она любит экзотику. Она видела первого красного в своей жизни.

— Напишите мне ее адрес и телефон.

— У нее нет телефона, она живет в общежитии.

— Адрес?

— Нойерштадт, семь. По-моему, на третьем этаже. Ее там все знают.

6

Урсулу привезли через полчаса после того, как Ульм кончил свои показания.

— Девятнадцатого мы уговорились о встрече — это верно. Назавтра днем мы с ним увиделись, господин прокурор… Мы выпили кофе…

— Где вы увиделись?

— В «Момзене».

— В какое время?

— В пять часов.

— Кто платил за кофе?

— Я хотела уплатить за себя, но он сказал, что женщине у них запрещается платить за себя, и уплатил за нас обоих. А в чем дело? Что-нибудь случилось?

Берг сбросил очки на кончик носа и уставился на Урсулу с растерянным недоумением:

— Где вы были последнюю неделю?

— Дня два я сидела у себя… Готовилась к экзамену. А потом меня утащили на озеро. Мы там зверствуем в палатках. Рвем мясо руками и вообще веселимся.

— Ага… Ну понятно. Транзисторы-то хоть возите с собой?

— У нас диктофоны. С записанными пленками. Всегда знаешь, что за чем идет: после Элвиса Престли — Рэй Конифф, а потом «поп-мьюзик». А когда слушаешь транзистор, надо напрягаться, потому что обязательно будут какие-нибудь неприятности. Надоело… Пугают гибелью от бомбы, пугают гибелью от русских, пугают гибелью от таяния льдов и загрязнения атмосферы…

Берг рассмеялся.

«Прекрасное доброе животное… Тот, кто на ней женится, будет самым счастливым человеком, — подумал Берг. — Она отплатит за нежное чувство привязанностью на всю жизнь».

— Ну хорошо, — сказал он, — пошли дальше… Если хотите курить — курите. Я, в общем-то, всем запрещаю курить. У меня язва… Жую протертые котлетки и боюсь табачного дыма…

— Вы похожи на Спенсера Тресси, вам говорили?

— Говорили. Он приезжал ко мне, когда они снимали «Нюрнбергский процесс». Славный старик.

— И вы тоже очень славный.

— Что?!

— Я говорю, что вы тоже очень славный старик. Сейчас совершенно невозможно иметь дело со сверстниками. Их интересует только социология, Маркузе и Режис Дебрэ. Только ваше поколение умеет понимать женщину. Нет, я не психопатка, я просто всегда говорю то, что чувствую. Знаете, я очень смеялась, когда прочитала у Франса — «думающая женщина». Таких нет. Есть женщина чувствующая и нечувствующая…

— Пойди вас разбери, — неожиданно для самого себя сказал Берг и почувствовал, что краснеет.

— Прокурор, вы девственник?.. — спросила Урсула.

— Сколько вам лет, Урсула? — перебил ее Берг.

— Двадцать.

— Можно задать вам нескромный вопрос, не относящийся к нашей беседе?

— Я знаю, о чем вы хотите спросить. Да, да, в пятнадцать. Меня поторопили. Да и я не очень-то хотела стоять на месте. Я никого не виню. Я понимаю вас, вы правы. Мы обвиняем ваше поколение, но сами тоже хороши… Но ведь мы ничего не можем изменить: идеи — ваши, танки — ваши и бомбы — ваши. Нам остается только болтать и рвать мясо руками. А этот красный мне очень понравился. Он мужчина, настоящий мужчина…

— Вы были близки с ним?

— Я отвыкла от таких формулировок… Конечно… Если считать соседство за столиком, то мы были очень близки.

— Как же вы определили, что он настоящий мужчина?

— Не знаю. Почувствовала. Он не пускал дым ноздрями, не скорбел. Веселый парень, который знает дело и умеет отстаивать свою точку зрения. Словом, я бы хотела иметь его другом. Мой отец всегда говорил, что надо дружить с мальчиками. Он говорил, что они могут отлупить, но не предать… А что с ним? Он шпион? Вообще, он подходит к роли шпиона…

— Он исчез. Его ищут уже неделю. Говорят, что он решил остаться у нас. Он сказал якобы, что не хочет жить в условиях коммунистического террора…

— Что за ерунда! Он рассказывал мне про то, как они с друзьями уезжают осенью охотиться в тайгу под Софией…

— Разве под Софией есть тайга?

— Ну, значит, под Москвой. Откуда я знаю, что у них там есть. Но мне впервые было интересно слушать про красных, когда он говорил, как они там живут, разводят костры в тайге, как пьют молоко и какие рассказывают друг другу анекдоты… Он говорил, что собирается дней через пять, как только вернется домой, сразу же уехать на охоту.

— Попробуйте вспомнить, Урсула, как он сказал это?

— Я не попугай. Он сказал, что как только вернется домой и кончит все свои бюрократические дела… Я еще тогда спросила его: «Неужели у вас есть бюрократы?» А он нагнулся ко мне и сказал на ухо: «Есть». И засмеялся. Он смеялся очень хорошо — всем лицом… Погодите, вот еще что он мне говорил… Он говорил: «Ульм нападал на меня все время: „Все же Судеты — это немецкая земля!“ А в Судетах, в Чехословакии, помимо того, что это чешская земля, — самые богатые в Европе залежи урана. Неужели тебе нужно, чтобы ваши сволочи имели свою бомбу?» Конечно, я сказала, что мне не нужна бомба… Ни наша, ни их…

— Вы не обиделись, когда он сказал «ваши сволочи»?

— А по-вашему, Шпрингер и Тадден ангелы?

— Значит, иногда вы слушаете транзистор, если знаете про Таддена и Шпрингера?

— Да нет же… Все мои друзья мужчины говорят об этом — одни ругают, другие хвалят. Но мне Шпрингер не нравится, потому что у него слишком красивенькое лицо.

— Кочев ничего не говорил вам, собирается он сразу же уходить в восточный сектор или у него остались какие-то дела у нас?

— Нет. Он мне ничего не сказал об этом. А, нет, погодите… Он сказал, что хочет зайти попрощаться с профессором… Я не помню его фамилию. Может быть, Пфейфер? Социолог. Ульм у него занимается. А потом сказал: «Если хотите, берите ваших друзей, и вечером, на прощание, перед отъездом, все выпьем пива. У вас, — он добавил, — пиво лучше нашего, я здесь все время пью пиво».

— А куда он вас пригласил? — Берг замер и чуть подался вперед. — Не помните?

— Не помню.

— Но он называл вам вайнштубе или вы просто забыли сейчас?

— Не помню, господин добрый прокурор… Ага! Я — гений! Все говорят, что я дура, а я — гений! «Ам Кругдорф»! Он еще говорил, что «круг» пришло к ним от нас. У русских казаки собирались «на круг» после войны с нами… Не этой, а какой-то другой, когда казаки брали Берлин…

— Урсула, — сказал Берг, — я прошу вас никому не говорить об этом… Вы не должны никому говорить о последней встрече с Кочевым. Иначе наши сволочи могут сыграть с вами злую шутку. Если хотите, я заставлю вас подписать официальную бумагу о неразглашении тайны. Хотите? Или удержитесь?

— Нет, — Урсула рассмеялась, — я не удержусь. Я очень люблю расписываться, давайте я распишусь, господин прокурор.

7

— Профессор Пфейфер, здравствуйте, это прокурор Берг. Мне необходимо увидеться с вами.

— По поводу Кочева, я понимаю. К вашим услугам, господин прокурор. Когда бы вы хотели видеть меня?

— Я готов принять вас в любое время. Сейчас свободны?

— Сейчас? Как долго вы меня задержите?

— Как пойдет разговор.

— Минут тридцать? Час? У меня лекция в тринадцать сорок.

— Я жду вас. Мы уложимся, я думаю. Постараемся, во всяком случае.



Профессор Пфейфер был маленький лысый бровастый человек, который, казалось, скреплен шарнирами; он не мог сидеть спокойно на месте, словно собственное тело мешало ему и он не знал, какую же позу принять: то он выбрасывал вперед маленькие толстые ножки, то поджимал их; раздувал ноздри, двигал крючковатым носом и беспрерывно поправлял манжеты, вздымая при этом коротенькие ручки над головой, словно мусульманин во время намаза.

— Нет, нет, о времени, а тем более о точном времени не спрашивайте меня, господин прокурор! Я не в ладах с точностью из-за того, что сам слишком точен. Если я не уверен в абсолютной истинности даты, часа, диаграммы, я не посмею вам ответить — это значит обречь себя на терзания. Я буду беситься, что сказал неверно, и это может нарушить цепь ваших рассуждений. Это было вечером — с такой формулировкой я соглашусь. Он пришел ко мне, когда уже начинало темнеть. Нет, это снимите: начинало темнеть или стемнело — это разные временные категории. Просто вечером. Долго ли он пробыл у меня? Не помню. Мне было интересно с ним: время замечаешь, лишь когда тебе скучно.

— Вы не могли бы рассказать, о чем вы беседовали?

— Обо всем. Потому что единственная наука, которая объемлет ныне все проблемы мира, — это наша с ним наука — социология!

— С чего вы начали беседу?

— С чего начали? Ну, это обязательная буржуазность, они ее тоже усвоили, бедняги, мы им навязали эти условности. «Добрый вечер, господин профессор, благодарю вас за то, что вы нашли для меня время, вот моя карточка». Москва, Институт экономики, телефоны, Кочев, плотная бумага, неплохой шрифт. «Рад видеть вас, коллега, хотите кофе?» — «Нет, благодарю вас». — «Не лгите, вы хотите кофе, люди из-за „железного занавеса“ должны быть категоричны». — «Так вы и есть категоричный человек, если говорите за меня». — «Ха-ха, оказывается, это я живу за занавесом, а вы самая свободная страна? С сахаром или без?» — «Без». — «Молодец, только без сахара — истинный кофе, снимайте пиджак, валите его на стул, что у вас за тема?» — «Тенденции развития послевоенной экономики в ФРГ, концентрация капитала, неонацизм». — «Не это сейчас главное, это для историка, а не для социолога, пошли на кухню, там газ. Тема узковата, попахивает заданностью. Вы хотите знать мою точку зрения? Извольте. Развитие промышленных мощностей в послевоенной Германии, вне воли магнатов промышленности, привело нас к кризисной ситуации. Нет, нет, на бирже все хорошо, и спада вы не дождетесь. Это все пропаганда! Какой там спад! Будет крах, а не спад. После Гитлера мы за короткое время порвали с эпохой скудости! Нет, я не адепт капитализма, я считаю Маркса великим ученым, и мне омерзительны страсти биржи. Просто такова правда, и случилось это потому, что впервые в истории человечества нехватка высококвалифицированного труда облегчала прогресс. Нас научили делать рубашки, машины и телевизоры не искусством рук, но дисциплиной производства: автоматизации промышленного процесса не нужны брюссельские кружевницы или резчики по дереву — им нужны лишь „нажимательные“ движения роботов. Загорелась красная кнопка — нажми ее, загорелась зеленая — сними с конвейера готовый телевизор. А скоро нам вообще не будут нужны рабочие в том смысле, как они были нужны двадцать лет назад. Все будет делать машина. А что делать человеку? Частичная безработица, когда автоматизация наиболее уникальных процессов производства выбрасывает на улицу тысячу-другую рабочих, рождает уличные демонстрации длинноволосых и коммунистов. А что будет с миром, когда машины повсюду заменят человека! Ранее труд был рычагом всеобщей дисциплины мира. Что же станет с людьми, когда их заменят машины? Со всеми людьми: и с Круппом, и с его рабочим? Машины обеспечат и того и другого рефрижератором, автомобилем, цветным телевизором, коттеджем, рубашкой и пиджаком. Как быть тогда? Ну, со всякого рода Вагнерами и Чайковскими, Чеховыми и Хемингуэями понятно: они над миром, они вне схватки. А как быть с остальными? Кто поднесет вам чемодан от такси к лифту в отеле? И почему шофер такси должен выполнять ваше указание — куда вас везти? Вы что, умнее его? У вас на груди табличка, на которой написано: „Я гений“? Мы на грани таких политических сдвигов, что вся шумиха ультралевых покажется человечеству детской игрой». — «Дайте веревку», — сказал он. Я это точно запомнил, потому что удивился и глупо на него уставился. «Я повешусь, — добавил он. — В вашем ватерклозете. Вы нарисовали такую беспросветность, что мне не хочется жить». Я посмеялся, мы разлили кофе по кружкам, но я свою тут же разбил, я всегда бью посуду, из-за этого мы расстались с женой, и я начал заваривать еще одну порцию кофе, но он предложил разлить кофе из его кружки на две чашки, и он это довольно ловко сделал, не пролив на пол ни капли, и мы пошли в кабинет. «Истина конкретна, профессор, — сказал он, — и я отнюдь не против вашей конкретики, в ней много правды. Вы разрушаете иллюзии логикой своего предвидения, и правильно делаете. Но как же быть? Я против того, чтобы сидеть сложа руки и ждать, пока тебя сбросит в пропасть тот поток, который можно отрегулировать, зашлюзовать, что ли…» — «Вы предлагаете зашлюзовать прогресс? Скажите об этом вашим руководителям! Шлюзовать прогресс в широком смысле — продавать идею, а в узком — государство». — «Самое понятие „зашлюзовать поток“ рождено практикой прогресса, — возразил Кочев. — Мы научились шлюзовать реки и, таким образом, подчинили себе природу, получив от нее электрические мощности, необходимые для автоматизации производства». — «Ну, хорошо, верно. Что шлюзовать? Как? И главное, кто этим будет заниматься?» — «Это меня не волнует». — «Вас волнует это лишь применительно к миру проклятого капитала? — спросил я. — У вас, конечно, таких проблем нет и они не предвидятся?» — «Они у нас есть, а в будущем их предвидится еще больше». — Вы можете так смело говорить, лишь находясь за границей?» — «Я повторяю одну из статей в „Правде“, профессор. Для того чтобы шлюзовать прогресс, нужно думать о создании общества более высокого по сравнению с тем, в котором мы живем». Черт возьми, господин прокурор, мне это стало по-настоящему интересно, потому что я как раз пишу об этом одну статейку для Гарварда. «Как быть, например, с теми семью миллиардами жителей, которые заселят землю через сорок лет? — продолжал он. — А что, если в результате автоматизации производства количество кислорода окажется недостаточным и мир будет отравлен углекислым газом? Или же маньяк нажмет кнопку, и шарик разлетится в тот момент, когда вы закончите разработку вашей модели будущего общества, построенного на разуме и всеобщем добре? Пугать будущим также неразумно, как и жить устаревшими представлениями». — «Вы прагматик? Вы любите Дьюи? Вы верите лишь сегодняшнему дню и практике, ограниченной зримо представляемыми перспективами?» — «Перспектива всегда воспринимается зримо, — ответил он. — Я тоже люблю точность в формулировках — это от юношеского увлечения сравнительной филологией». — «А откуда, между прочим, вы так отменно знаете язык?» — «Мой научный руководитель говорит со мной только по-немецки». — «Кто он?» — «Профессор Исаев. Историк». — «Я его книги читал, по-моему. Он занимался периодом третьего рейха?» — «Именно». — «Но все же мне бы хотелось выслушать ваш ответ». — «Меня волнует вопрос: кто и как будет формировать поколение немцев, которые станут руководителями и подданными всеобщей автоматизации производства? Кто станет символом добра и мудрости: чемпион по боксу или философ? Нацистский летчик Рудель или антифашист Экзюпери? Не преждевременно ли перепрыгивать через временной период, в котором мы сейчас живем?» — «В этом плане, — ответил я ему, — у нас есть угроза неонацизма, потому что быть интеллектуалом трудно, а стать лавочником легко». Он согласился со мной и сказал, что мир ждет новой литературы, новой живописи, нового кинематографа. «Сейчас в литературе идет интересный процесс сближения с наукой. Научно-художественная литература занимает первое место — огромный читательский интерес. Люди хотят получать максимум информации. Литература изживет „сказочников“, то есть тех, кто рассказывает всякие истории, которые были услышаны или замечены, но которые не пропущены писателем через свое видение завтрашнего дня. Те в литературе, кто живет днем вчерашним, не соотнося его с будущим, обречены. Но такую литературу прошлого очень любят лавочники. Они вообще любят все, что „похоже“, и особенно то, что в той или иной мере знакомо им. Поэтому всегда поначалу гении бывают освистаны. Читателя готовит школьный учитель. А каковы учителя в ваших школах? Сколько среди них людей с коричневым прошлым? Ведь ваших сегодняшних учителей воспитывали при Гитлере!» — Пфейфер закурил. — Потом мы немножечко поругались, но он мне понравился.

— Почему вы поругались?

— В этом виноват я. Я начал спор с высоких позиций будущей правды, а потом меня стало заедать, что он меня бьет фактами нашей повседневности, почерпнутыми из наших же газет, и стал отвечать ему тем же. Но расстались мы хорошо. Он проявил необидную снисходительность. Он, конечно, из их пропагандистов, он признался мне в том, что хотя и не состоит в партии, но разделяет коммунистические догмы, потому что они «единственно истинные». Он говорил, что у них громадное количество всякого рода непорядков и даже идиотизма, и это меня с ним примирило. Но он говорил мне: «Вы же не хотите ставить во главу угла сегодняшнее положение в вашей стране, вы все время уходите от повседневности, от быта, от практики политической жизни — в будущее. А смоделировать будущее всегда значительно легче, чем точно понять и решить проблемы настоящего. Я же говорю: вот это у нас глупо, это идиотизм, это старина и ветхозаветность; я не ухожу от сегодняшнего дня». Я еще ему сказал: «Вы мужественный человек, Кочев», — а он ответил, что у меня неверное представление о мужестве. «Почитайте внимательно наши газеты. Мы пишем там похлестче, только надо читать газеты, а не ваши комментарии на наши выступления. Мы решаем отправные вопросы: человек и природа, человек и закон, человек и человек. В частностях портачим, порой — сверх меры. В главном мы идем верно». Я пригласил его выступить перед студентами, но он сказал, что завтра улетает в Софию, потому что срок его командировки окончился. «Правда, — сказал он, — я был у вас в университете, в восточноевропейском институте. Это ужасно. Их не интересует наша действительность и ее проблемы. А когда им предлагаешь спор, они не могут толково возразить, потеют от натуги и сверлят тебя глазами, как пулеметами. Они вам сослужат плохую службу, если станут специалистами по „русскому или болгарскому вопросам“. Им ведь предстоит засаживать информацию в электронно-вычислительные машины, ну и будут они вам туда совать всякую ерунду. Это то же, как если б засовывать в наши ЭВМ по Германии одни лишь данные о речах Таддена и лидера судетских немцев Бекера. Право слово, я бы тогда недоумевал, получив расчеты из ЭВМ…» — «Неужели вы всерьез принимаете этих маньяков? — спросил я его. — Это несерьезно, вы тут под давлением вашего пропагандистского пресса». А он мне тогда ответил — бил как молотком, мне это очень понравилось: «Я отношусь серьезно к Германии — ко всему, что там происходит. Естественно, для меня Германия — это не таддены и Штраусы со шпрингерами. Нет, отнюдь. Но они же у вас существуют? Через двадцать лет, если вы их сможете сейчас сдержать, они действительно будут смешны и несерьезны…» А в одиннадцать он ушел.

— Когда?

— В одиннадцать. — повторил профессор. — А что?

— Почему вы убеждены, что он ушел от вас в одиннадцать?

— Как почему? Он же сказал, что у него в «Ам Кругдорфе» встреча с каким-то юным крезом. А от меня до «Ам Кругдорфа» двадцать минут ходу. Как раз в одиннадцать двадцать у них была назначена встреча.

— А почему он не мог взять такси?

— Не было денег. Он признался, что им дают мало денег на командировки.

— В связи с чем он в этом признался?

— Он рассматривал мои книги. «У вас безумно дорогие книги, — сказал он. — Кто может покупать эти великолепные книги, если вот этот двухтомник Винера дороже пары туфель? Я тут потерял полкило слюней, когда рассматривал витрины книжных магазинов. У нас в поездках денег с гулькин нос, на книги не хватит, даже если экономить на метро, не говоря уж о такси…»

— Спасибо. Теперь надо записать ваши показания…

— Что?! Всю эту болтовню?! Но я вышел из графика, господин прокурор!

— Вы напишете, что Кочев должен был встретиться с неким «юным крезом» в «Ам Кругдорфе» в одиннадцать двадцать и что у него не было денег на такси. Больше не надо.

— Это — пожалуйста. Только у меня карандаш, я пишу грифелями.

— Вот моя ручка…

— Я расскажу о нашей беседе студентам, им это будет небезынтересно.

— А вот этого делать нельзя, профессор, — сказал Берг, — потому что все, о чем вы мне рассказывали, не подлежит оглашению… Иначе я решу, что Кочев положил вас на обе лопатки, — все-таки на сегодняшний день тоже стоит обращать внимание… Пока-то мы построим постиндустриальное общество… Столько еще хороших людей укокошат…

«СВЯЗИ ОПРЕДЕЛЯЮТ ПОБЕДУ»

1

Айсман позвонил к Бауэру в неурочное время — около двенадцати ночи.

— Прошу простить за столь поздний звонок. Мне привезли телетайп с парижской биржи, я бы хотел, чтобы вы ознакомились с новостями.

— Ладно, — ответил Бауэр, чуть подумав, — приезжайте. Хотя у меня сейчас покер. Через часок, а?

— Хорошо. Я буду у вас в ноль сорок.



Положив трубку, Бауэр вернулся в холл. Он сыграл два хороших «флеш рояля» и взял довольно много денег. Как и до звонка Айсмана Бауэр шутил и сыпал новыми анекдотами — он знал их бесчисленное множество. Сильный, умный, приветливый, твердый, красивый, он был восходящей звездой делового мира. Никто, правда, не думал, что он так внезапно вознесется, заняв пост погибшего Ганса Дорнброка. Впрочем, кто-то из экономических обозревателей в Гамбурге писал, что в Западной Германии проблема выдвижения молодых кадров «с бульдожьей хваткой и без нацистского прошлого» является главной, ибо поддерживать контакты с Америкой, где на передний план уже вышли представители новой волны, обязаны «наши люди этого же возраста и примерно такой же внешнеполитической ориентации».

Бауэр прошел на пост заместителя председателя совета наблюдателей перевесом в два голоса. Эти два голоса принадлежали одному человеку — Дорнброку. Если бы не его непреклонная позиция, то заместителем был бы утвержден шестидесятипятилетний адвокат Арендт, работавший юристконсультом концерна с 1935 года.

Разыгрывая партию — Бауэр объявил «каре», — он продолжал обдумывать предстоящий разговор с Айсманом, и разговор этот должен был состояться отнюдь не о «новых данных полученных с телетайпа парижской биржи», — это был лишь пароль на случай опасности в той комбинации, которую проводил Айсман.

…Он принял Айсмана в баре. Отделанный грубым камнем бар помещался в подвале особняка. Окон там не было, так что даже случайные свидетели разговора исключались.

— Ну что у вас? — спросил Бауэр, не ответив на приветствие Айсмана. — Заигрались? Выкладывайте правду. Я предупреждал вас несколько раз: я не Гиммлер, мне надо говорить всю правду, какой бы она ни была угрожающей. Я не собираюсь ничего никому уступать и поэтому не льщу себя иллюзиями.

— Берг только что был в «Ам Кругдорф».

— Ну и что?

— Мы записали его беседу с хозяином. Тот сказал, что видел здесь Ганса Дорнброка и Кочева, и что они тут сидели до половины первого, и что Кочев хватался за голову и писал под диктовку Ганса какие-то цифры, и что потом Ганс дал ему какой-то телефон… Вот послушайте, — сказал Айсман и включил диктофон. — «Я, вообще-то, не хочу влезать во все эти штуки, господин прокурор… Я и сидел при Гитлере, и воевал за него, и за это потом сидел у русских… Так что мне не хотелось самому звонить к вам после того выступления по телевидению…» — «Вы мне ничего по своей воле и не сказали. И если бы я не представил вам доказательства, что друзья красного приезжали сюда, разыскивая его, вы бы мне так ничего и не выложили… — Я вынудил вас к признанию, господин Раушинг…» — «Да, это вы верно говорите, господин прокурор, вы меня вынудили… Я бы никогда не подумал, что вы сами придете сюда, как простой человек… Да разве я мог знать, что ко мне тогда приехал сам сын Дорнброка? Теперь буду у всех просить визитные карточки…» — «Ну, это отпугнет от вас посетителей, прогорите… Так чей же он дал ему телефон?» — «Я не слышал номера и имени…» — «А что же вы слышали? Может быть, Дорнброк давал ему адрес? Или писал записку?» — «Нет, он давал ему телефон. Он сказал, что будет ждать его звонка. „Как только, — сказал он, — придете на Чек Пойнт, сразу же позвоните к режиссеру…“ А тут снова заиграл автомат, и я ничего не слышал. Я, вообще-то, не люблю слушать, о чем говорят посетители, если только они не со мной говорят. Это у меня с Гитлера: я слушал, что говорили, а потом сам говорил — при Гитлере ведь тоже были люди со злыми языками. А меня за это посадили на восемь месяцев в лагерь…» — «А Дорнброк был с машиной?» — «Да. Здоровенный такой серый автомобиль. Он еще когда уезжал, наскочил левым колесом на тротуар и крыло помял — такой он был пьяный. Красный, я слышал, просил его не ездить в таком виде, а тот приглашал красного отвезти его до зональной границы, а тот сказал, что сам доберется. А у него было денег мало, я видел, как он наскребал мелочь, когда расплачивался за пиво…» — «У вас есть телефон?» — «Вон у стены, господин прокурор».

Бауэр сказал:

— Ну ясно. Он уже отправил экспертов в гараж Дорнброка?

— Да.

— Когда?

— Три часа назад.

— Вы предупредили, чтобы этих экспертов пустили в гараж?

— Нет, я как раз просил никого не пускать в гараж.

— Это глупость номер один. Как вы можете ее исправить? Сейчас же, немедля?

— Я не могу этого сделать, потому что люди Берга были в гараже Дорнброка и их туда не пустили.

— Кто?

— Густав.

— Завтра же увольте его и принесите официальные извинения Бергу.

— Хорошо.

— Тот парень, которого вы подводили к Кочеву, надежен?

— Поэт? Из съемочной группы Люса? Он вполне надежен.

— Откуда Берг узнал про «Кругдорф»?

— Не знаю.

— Надо узнать. Он же не мог высосать эти данные из пальца. Когда вы записывали разговор Люса с Гансом, тот ничего ему не говорил про пивную?

— Нет. И про красного он ему тоже ничего путного не сказал. Он ему только сказал, что ждет звонка…

— Хозяин кабака сказал и про звонок… Люс сказал Бергу про то, что Ганс ждал звонка?

— Берг никого не подпускает к своим материалам…

— Значит, сами вы ничего узнать не можете?

— Ну почему же… Мы работаем в этом направлении…

— Я просил вас отвечать правду, Айсман. Я спрашиваю еще раз: своими силами вы сможете завтра или послезавтра подойти к материалам Берга?

— Мы стараемся это сделать…

— Да или нет?

— Мне трудно ответить так определенно.

— Значит, следует ответить: «Нет, не смогу». И это будет правда. Не предпринимайте никаких шагов до конца завтрашнего дня. Утром я вылетаю в Париж с часовой остановкой в Бонне. Кройцману из министерства юстиции я позвоню сам. Подготовьте материалы по парижской бирже… Что-нибудь такое, за что я бы мог зацепиться, надо же оправдать целесообразность полета… Будем считать, что биржевики ввели вас в заблуждение — это для прессы… Ну а я вылетел для проверки… Понимаете?

— Да. Я подготовлю такую дезу сегодня ночью…

— Что такое «деза»? Дезинформация?

— Это наш жаргон…

— Следите за жаргоном, Айсман.

— На случай непредвиденного, пока вы будете в Париже…

Бауэр перебил его:

— Никаких непредвиденностей. Я вернусь из Парижа в шесть вечера. Надеюсь, за это время вы сможете ничего не предпринимать?

— Господин Бауэр, я думаю не о себе, а о нашем общем деле…

— Понимаю… Простите, если я был резок. Словом, пока мне трудно наметить перспективу в подробной раскладке возможных изменений… Сначала надо ознакомиться с материалами Берга… Но если вы в чем-то ошиблись, не рассчитав, надо круто менять курс. Здесь я учусь у политиков. Когда они заходят в тупик, использовав все возможности для выполнения задуманной ими линии, они эту линию ломают. Это производит шоковое впечатление, и это шоковое впечатление дает выигрыш во времени. А время — это все. Так вот, если нам придется отступать, мы поможем Бергу доказать алиби Люса. Это раз.

Бауэр взглянул на Айсмана и усмехнулся: у того в глазах было детское изумление.

— Это раз, — повторил Бауэр, — как это сделать — подумаем. Я вам подброшу пару мыслей, а вы разработаете операцию. Теперь второе — мы поможем Бергу запутаться, выдвинув через наших свидетелей две новые версии. Первая: Кочев — агент КГБ, он пытался вербовать наших людей… Впрочем, вторую трогать пока не будем.

— А пленка Ленца?

— Пленка нам на руку. У Люса этот материал скопировали агенты Ульбрихта и подсунули Ленцу, чтобы вызвать напряженность в Западном Берлине. И подумайте — на самый крайний случай, — как нам обернуть Кочева против покойного Ганса. Это была бы окончательная победа… Болгарин отравил Ганса, который ездил налаживать контакты в Китай. Как? Ничего?

— Когда станете канцлером, не забудьте старого глупого Айсмана…

— Хорошо, — серьезно ответил Бауэр, — не забуду. Только одна беда — я не собираюсь становиться канцлером. Я не хочу менять свободу на кабалу. Неужели вам по-прежнему хочется быть лакеем?

— Я ваш подчиненный, но есть грань допустимого в разговоре…

— Вы не понимаете шуток, Айсман… Все эти гиммлеры, гессы, таддены… Ваше поколение не понимает шуток.

— Наше поколение понимает шутку, но не любит высокомерия, господин Бауэр. Я могу быть свободным?

— Не сердитесь. Дело-то слишком серьезное, чтобы сердиться по пустякам.

— Я не считаю пустяком обиду.

— Тогда извините меня, я не хотел, вас обидеть, Айсман.

Айсман поднялся и, поклонившись, молча пошел к двери.

— Не сердитесь, — снова попросил Бауэр, — послали бы меня к черту, если так уж обиделись.

Айсман заставил себя улыбнуться:

— Считаем инцидент исчерпанным… Я считаю его исчерпанным лишь потому, что лучше получить оплеуху от умного, чем поцелуй от дурака. Мне интересно работать с вами.

— Ну спасибо, старый волк, — ответил Бауэр, — я пойду спать, а вы страдайте до утра: у меня на аэродроме должны быть хорошие материалы для Парижа. Уж если алиби — так во всем алиби.

— Положитесь на меня, господин Бауэр.

— Я только это и делаю, — улыбнулся Бауэр, — поэтому у меня столько неприятностей.

2

— Здравствуйте, дорогой старик! — сказал Кройцман, входя в кабинет Берга. — Извините, что я не позвонил вам, утром ваш номер не отвечал, а с аэродрома уже не было смысла трезвонить.

— Здравствуй, Юрген, — сказал Берг, поднявшись из-за стола, — или теперь я должен называть тебя «господин статс-секретарь министерства юстиции»?

Берг все понял, когда вошел Кройцман, и поэтому решил ударить первым — боннское министерство не имело права вмешиваться в его дела, поскольку прокурор подчинялся лишь сенату Западного Берлина.

— Тогда я обязан обращаться к вам «господин профессор, мой дорогой учитель», — ответил Кройцман, поняв тайный смысл слов Берга.

— Я читал, что Пушкину один из старых поэтов подарил книгу с надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя».

— В этом есть что-то от кокетства…

— Прошлый век вообще был кокетлив, и, признаться, мне это нравится. Наш прагматизм похож на естественные каждодневные отправления: поел, значит, через пять часов надо бежать в клозет… Ну, что стряслось?

— Вот, — сказал Кройцман, положив перед Бергом страничку машинописного текста с грифом «Совершенно секретно».

— Зачем мне это знать, если тут штамп МИДа и все наглухо засекречено, Юрген? Это имеет отношение к делам, которые я веду?

— К одному из ваших дел — к Кочеву это имеет прямое отношение…

Берг прочитал документ, в котором МИД просил ускорить разбирательство дела Кочева. Болгары неоднократно напоминали и продолжают напоминать, что судьба аспиранта Кочева беспокоит их и что они требуют либо встречи с ним, либо официального уведомления властей о том, что они предоставляют ему политическое убежище.

— Я не могу выдвинуть никакой версии, Юрген… Ответь им, что дело находится в стадии следствия… Пока что любая версия будет преждевременной.

— Пресса на все лады обсуждает арест Люса. Это странная съемка Кочева… Люс левый. Стоит ли нам идти на конфронтацию с нашими левыми во всем этом деле?

— Я бы поставил тебе самый низкий балл за такой ответ, Юрген. Я не знаю, стоит или не стоит идти на конфронтацию: это не моя сфера. Я служу закону, верю закону и отчитываюсь перед законом, принятым сенатом Западного Берлина.

— Я не призываю вас нарушать закон. В данном случае, однако, мне кажется нецелесообразным разделять понятия «нация» и «закон». Речь идет — естественно, в какой-то мере — о престиже государства.

— Нация и закон — разные категории, Юрген. Я до сих пор не совсем понял: ты приехал с каким-то предложением? Или ты хочешь отдать мне приказ?

— Я не смею отдавать вам приказа, профессор, — пожал плечами Кройцман, — вы же это знаете. Вы не подчинены нам… А если бы и подчинялись — я бы не посмел отдать вам никакого приказа. Не согласились ли бы вы встретиться с представителями болгарского посольства и ознакомить их с ходом следствия? Это моя просьба, а не приказ.

— Это не мое дело, Юрген, не надо опять-таки преступать закон. Пусть этим занимается министерство иностранных дел.

— Они давят на нас. Они вправе потребовать у нас отчета в том, как идет расследование. Ваши уклончивые пресс-конференции не устраивают болгар. Они хотят знать правду. И в наших интересах пойти им в этом навстречу, ибо официальный курс «наведения мостов» может быть сильно скомпрометирован дурацкой историей с Кочевым…

— Насморк у Наполеона при Ватерлоо, — заметил Берг, — похоже, а?

— Именно.

— А при чем здесь Люс? Почему ты начал с Люса? Какое он имеет отношение к Кочеву?

— Они уже начали поговаривать о том, что преступления правых мы перекладываем на плечи левых интеллигентов, так уже, пишут они, было в тридцать третьем.

— Ну и пусть себе пишут… Мало ли что мы пишем друг о друге.

— Все верно, — согласился Кройцман, — но министр поручил мне ответить на эту бумагу МИДа. Поэтому сначала я предложил вам ознакомить красных с ходом следствия. Если вы отказываетесь, то мне придется лишь проинформировать МИД о проделанной вами работе.

— Это пожалуйста, — согласился Берг. — Когда ты рассчитываешь вернуться в Бонн?

— Я это должен сделать сегодня же. Желательно до конца дня.

— А завтра? До завтра никак нельзя подождать?

— К сожалению, нет. Министр пообещал Кизингеру, что я сегодня же привезу исчерпывающие материалы.

— Значит, тебе обязательно надо вернуться туда сегодня?..

— Обязательно.

«Ну вот тут я тебя и прихлопну, малыш, — подумал Берг, — а то уж больно ты интересуешься тем, что у меня лежит в сейфе. И это неспроста. Все здесь неспроста — в этом я теперь не сомневаюсь. И то, что Айсман вчера ночью ездил к Бауэру, и то, что тот улетел наутро в Париж, и то, что по пути он где-то садился, иначе мне бы сообщили из Парижа о его прилете туда в то время, когда он должен был прилететь, а он задержался на два часа, этот парень с челюстями…»

— Тогда, Юрген, бери карандаш и записывай то, что я стану тебе рассказывать.

— Зачем мне отрывать вас от дел? Я посмотрю материалы, сделаю необходимые выписки и улечу.

— Я поэтому и спрашивал: сколько ты имеешь времени, Юрген? У меня накопилось более двухсот пятидесяти страниц с расшифрованными допросами… Мой почерк — ты же знаешь… Теперь все стали такими говорунами на допросах… Просто сил моих нет выслушивать их… Ты не успеешь просмотреть и четверти материалов, Юрген, так что лучше тебе записать мои показания, — усмехнулся Берг, — так будет вернее…

«Как он ловко загнал меня в угол, — с каким-то даже удовлетворением подумал Кройцман, — я даже не успел понять, где он расставил силки, и уже оказался в углу».

— Прекрасно, — сказал Кройцман, — я возьму бумагу… Или лучше мы все наговорим на диктофон?

— На диктофон даже вернее, Юрген… Мы с тобой сэкономим время…

Кройцман достал магнитофон из плоского портфеля, зарядил кассету и сказал:

— Я готов.

— Зато я не готов, — вздохнул Берг, — извини, язва есть язва, и за нее я не отвечаю… Клозет рядом, так что я скоро…

Когда Берг вышел, Кройцман ощутил усталость. «Как после экзамена у этого беса, — подумал он. — Он всегда гонял нас на экзамене, но мы любили его, несмотря ни на что. Но как он ловко меня обвел… Ничего, все-таки я из его школы, реванш я возьму, и этот реванш будет неожиданным для старика».

— Значит, давай начнем сначала, — сказал Берг, входя в кабинет и на ходу поправляя подтяжки. — Пропал Кочев. В ночь на двадцать второе. Ленц опубликовал интервью: «Я выбрал свободу!» — заявил Кочев». «Покажите его, — попросили мы. — И кончим на этом дело». — «Он не хочет ни с кем встречаться». — «Хорошо. Давайте мне человека, который беседовал с ним, Кочевым, пусть он под присягой дает показания, и на этом мы ставим точку». Этого человека я не получил, а получил пленку, которая была сфабрикована. Ленц был арестован не мной, а полицией, и он дал показания майору Гельтоффу о том, что пленку и первое интервью ему всучил Люс. Левый. Это уже бомба. Человек, который борется с нацистами и не скрывает симпатий к Марксу, ведет грязную игру. Более того, он у меня проходит по делу о гибели Ганса Дорнброка.

— Я знаю.

— Это не могло не удивить меня. Более того, алиби, которое выдвинул Люс, подтвердилось не в полной мере.

— У вас достаточно улик для его ареста?

— Вполне. Когда я сажал Люса, у меня были достаточные данные для его ареста.

— Когда сажали. А сейчас? Вы приучали нас, профессор, к точности формулировок.

— Видишь ли, Юрген («Пусть там послушают, как я называю тебя, господин статс-секретарь, пусть. Ты сейчас станешь злиться, а это очень хорошо, когда злятся начальники, особенно из молодых»), видишь ли, сынок, сейчас я перепроверяю его алиби. Не то, которое он выдвинул, а то, которое мне пришлось вытягивать клещами у свидетелей. Ты же понимаешь, что прокурору не к лицу вытягивать клещами показания в пользу арестованного, но мы живем в демократической стране, слава богу, где задача прокурора не в том, чтобы осудить, а в том, чтобы докопаться до истины.

— Стоило ли ради этого сажать Люса в тюрьму?

— По букве закона я мог это сделать, Юрген.

— Понимаю. Но мы отвлеклись от Люса…

— Нет, мы не отвлекались от Люса. Это ты меня навел на Люса, и я не совсем понимаю, зачем тебе это надо, когда мы исследуем Кочева. Мы должны рассматривать Люса как эпизод в цепи непонятной комбинации, которую все время кто-то норовит разыграть против нас с тобой, против нашего закона. Главное ведь, что волнует нас с тобой: где Кочев? Как нам выпутаться из этого дела, которое красные так мастерски — по твоим словам — используют против нас? Я ищу Кочева, а Люс сидит у меня лишь потому, что я веду дело Дорнброка. Понимаешь? В этом есть свое преимущество.

— Теперь понимаю. Он дал какие-нибудь показания в связи с Кочевым?

— Никаких. Конкретно — никаких.

— А косвенно?

— Он отрицает, что знал Кочева, когда проводил съемку своего фильма «Берлин остается Берлином».

— Вы не позволите мне взглянуть на эти показания?

— Пожалуйста…

«Вот и все, — удовлетворенно подумал Кройцман, — все дело сейчас ляжет на стол, и я просмотрю его и пойму, как он вышел на то, что интересует Бауэра».

Берг достал из сейфа тонкую папку и положил ее перед Кройцманом.

— Я всегда режу дела на эпизоды, — пояснил он, — здесь как раз то, что тебя интересует… Видишь, — он кивнул на открытый сейф, — эту гору… Все эпизоды разложены по папкам.

«Сволочь, — ожесточился Кройцман, — старая сволочь».

Он пролистал папку и сказал:

— По-моему, Люс дает искренние показания.

— По-моему, тоже. Только надо их до конца подтвердить во времени и месте: свидетелями, данными возможного наблюдения…

— За ним наблюдали? Кто? Ваши люди?

— Не только наши. За мной тоже, я заметил, стали наблюдать. Вряд ли за мной наблюдают наши люди…

— Вы позволите мне проверить, кто наблюдает за вами?..

— Пока не стоит. А вдруг это у меня начинает проявляться мания подозрительности? Если за мной смотрят красные, то наша контрразведка, надеюсь, сможет охранить меня… Хотя, впрочем, от чего меня охранять? Хоть я и бабник, но забыл, как это делается; пить не могу — язва… Работа — дом, дом — работа.

— Вы отрицаете возможность того, что вся эта история с Кочевым — провокация коммунистов? От начала и до конца?

— Смысл? Какой им смысл?

— Мы — фронтовой город, мы наводим мосты, а здесь исчезает их гражданин.

— Он не исчезает. Он скрывается здесь, по нашим версиям…

— Все верно. Ну а если все же подумать о моей версии? Она ведь бьет и по Люсу. Раньше он делал фильмы против нацистов, которые так хвалили на Востоке, а теперь делает заявление в печати о том, что мир обречен и никто не в силах его спасти. Может, он отошел от них? Чтобы никто не упрекал его в прямой связи. Агент должен быть нейтралом в политике, иначе он бесполезен.

— Интересное предположение. У тебя есть какие-нибудь факты?

— Пока нет.

— Что значит «пока»? Ты их ищешь? Помимо меня?

— Разведка не входит в мое ведомство, но они ведь тоже не спят в своем доме.

— Может быть, ты поможешь мне связаться с ними для обмена информацией?

— Вы заметили, что я на это время выключил диктофон? Я говорю то, что мне шепнули друзья в конфиденциальной беседе.

«Ну-ну, — подумал Берг, — твой выключен, а мой диктофошка пишет».

— А если вы докажете непричастность Люса ко всему этому делу и отпустите его — будете вы готовы мотивированно объяснить происшествие с Кочевым?

— Юрген, я ничего не буду делать специально для красных. Я все буду делать для нас, для нашего закона. И потом, я не совсем увязываю: вначале ты говорил о политике «наведения мостов», а теперь о провокации коммунистов.

— Как раз это и увязывается. Чтобы сорвать нашу политику наведения мостов, они должны убедить общественное мнение, будто наш берег ненадежен.

— Сейчас понял. Ты позволишь мне поразмыслить над твоими словами?

— Конечно. А я пока пороюсь в папках — для себя, если позволите.

— Нет, сынок, не стоит… Там много моих пометок, и это рабочие материалы, а пометки твоего бывшего учителя могут запечатлеться в твоем мозгу, и это будет плохо, потому что ты можешь оказаться в плену моей версии.

— Значит, у вас есть версия?

— Да. Она отличается от твоей. По-моему, Кочев здесь в Берлине, но почему он здесь и где — это я собираюсь выяснить в течение ближайших трех — пяти дней. Если этот срок тебя не устраивает, тогда я готов передать дело другому человеку, оформив материалы таким образом, чтобы не было горы эпизодов, а лишь единая папка…

— Я буду докладывать министру и советнику Винцбеккеру в МИДе.

— Боюсь, их этот срок не устроит, а?

— Если они будут возражать, я стану спорить с ними.

— Вряд ли ты переспоришь министра…

— Я попробую сразиться с ними. Я вижу, вы не хотите, — Кройцман спрятал диктофон в портфель, — раскрывать все карты, и это ваше право. Я могу более настойчиво просить вас показать мне все дело, чтобы составить полное представление, но я не сделаю этого, потому что я вам многим обязан в жизни. Без ваших уроков я бы не был юристом, я был бы обыкновенным болтуном, каких сотни в наших органах юстиции.

— Если хочешь, мы можем вместе пообедать и там поболтаем еще с часок.

— С удовольствием.

«У старика есть данные против Бауэра, — подумал Кройцман, помогая прокурору Бергу надеть плащ, — он ведет серьезную игру, и он будет бить наотмашь, когда соберет доказательства».

— Я жую котлеты, но тебя я накормлю великолепным бифштексом. Знаешь, я даже сам, наверное, сегодня съем бифштекс, чтобы поднабраться сил. Судя по всему, мне предстоит драка не меньшая, чем тебе… Я тут поболтал один вечер с моими ребятами из прессы, многое объяснил им, но попросил, чтобы они пока помолчали. Они пообещали, что будут в драке, если она начнется, на моей стороне… Им легче, — Берг посмотрел в глаза Кройцману, — над ними нет министров.

— Это верно, — вздохнул Кройцман. — Это абсолютно верно…

«Испугался, мальчик, — отметил Берг. — Очень хорошо. Теперь ты понял, что я не очень-то боюсь твоих разговоров с министром? Теперь ты понял, что я на все пойду в этой драке, особенно если разговор с Сингапуром сегодня ночью состоится, а завтра я получу показания из Гонконга… Но тебе пока про это не надо знать, мальчик. У тебя своя игра, а у меня своя. Только если для тебя это игра, то для меня это жизнь».

3

— Добрый день, господин Шевц… Прошу садиться.