Бернхард Шлинк,
Вальтер Попп
ПРАВОСУДИЕ ЗЕЛЬБА
Часть первая
1
Господин Кортен ждет вас
Сначала я ему завидовал. Это было еще в школе, в берлинской гимназии имени Фридриха Вильгельма. Я донашивал отцовские костюмы, не имел друзей и не мог ни разу подтянуться на турнике. Он был первым учеником в классе, в том числе и по гимнастике, и все приглашали его на свой день рождения, а учителя, обращаясь к нему на «вы», делали это не только по долгу службы. Иногда за ним приезжал на «мерседесе» шофер его отца. Мой отец работал на железной дороге и в 1934 году как раз был переведен из Карлсруэ в Берлин.
Кортен терпеть не мог некомпетентности в любых ее проявлениях. Он научил меня делать подъем махом вперед и переворот из упора в вис. Я восхищался им. Кроме того, он показал мне, как нужно действовать с девицами. Я провожал до школы соседскую девочку, которая жила в нашем доме ниже этажом и училась прямо напротив моей гимназии, и смотрел на нее влюбленными глазами. А Кортен взял и поцеловал ее в кино.
Мы стали друзьями, потом вместе учились в университете, он на факультете национальной экономики, а я на юридическом, и я был постоянным гостем у них на вилле на берегу озера Ваннзее. Когда мы с его сестрой Кларой поженились, он подарил мне письменный стол, который до сих пор стоит в моей конторе, мощный, дубовый, с резьбой и латунными ручками.
Теперь я редко сижу за этим столом. Работа не позволяет мне особенно рассиживаться, а когда я вечером ненадолго заглядываю в контору, на моем письменном столе не громоздятся стопки папок с делами. Меня ждет лишь телефонный автоответчик, на маленьком дисплее которого я вижу число принятых сообщений. Я сажусь за пустой стол, верчу в руках карандаш и слушаю, что мне еще надо сделать или чего мне не следует делать, за что браться, а от чего держаться подальше. Я не люблю набивать лишние шишки. Хотя шишку можно набить и в собственной конторе, споткнувшись и ударившись лбом о стол, за которым давно уже не работаешь.
Война закончилась для меня через пять недель после того, как я попал на фронт. Спасительное ранение. Меня относительно быстро заштопали, и через три месяца я уже готовился к экзамену на асессора. Когда в 1942 году Кортен приступил к работе на Рейнском химическом заводе в Людвигсхафене, а я в гейдельбергской прокуратуре и у нас с Кларой еще не было квартиры, мы какое-то время делили с ним гостиничный номер. В 1945 году моя карьера прокурора закончилась, и он помог мне получить мои первые заказы, которые все так или иначе были связаны с экономической сферой. Потом он пошел в гору, и у него становилось все меньше времени на общение, а после смерти Клары взаимные визиты по случаю Рождества и дней рождений прекратились совсем. Мы вращаемся в разных кругах, я больше читаю о нем, чем слышу. Иногда мы случайно встречаемся на каком-нибудь концерте или в театре и чувствуем себя друг с другом вполне комфортно. В конце концов, мы ведь старые друзья.
Потом… Я хорошо помню это утро. Жизнь была прекрасна, мой ревматизм оставил меня на какое-то время в покое, голова была ясной, а в своем новом синем костюме я выглядел молодым. Во всяком случае мне так казалось. Ветер не доносил до Мангейма знакомую до боли химическую вонь, а направлял ее в Пфальц. В кондитерской на углу торговали шоколадными рогаликами, и я решил позавтракать на солнце, прямо на тротуаре. Какая-то молодая женщина шла по Мольштрассе. Чем ближе она подходила, тем симпатичнее становилась. Я поставил свой одноразовый стаканчик на карниз витрины и пошел следом. Через несколько шагов я уже открывал дверь своей конторы на Аугустен-анлаге.
Я горжусь своей конторой. В дверь и витрину этой бывшей табачной лавки я велел вставить дымчатое стекло. Выполненная незатейливыми золотыми буквами надпись на стекле гласит:
Герхард Зельб
Частные расследования
На автоответчике было два сообщения. Коммерческий директор Гёдеке просил отчета. Я уличил его руководителя филиала в обмане, и тот, обжаловав свое увольнение в суде, потребовал доказательств своей вины. Фрау Шлемиль с Рейнского химического завода просила позвонить ей.
— Доброе утро, фрау Шлемиль. Это Зельб. Вы просили меня позвонить.
— Доброе утро, господин доктор. С вами хотел поговорить господин генеральный директор Кортен.
«Господином доктором» меня не называет никто, кроме фрау Шлемиль. С тех пор как закончилась моя прокурорская деятельность, я не пользуюсь своим титулом: частный детектив с ученой степенью — это смешно. Но фрау Шлемиль была хорошей секретаршей и раз и навсегда запомнила, как меня представил Кортен во время нашей первой встречи в начале пятидесятых годов.
— А в связи с чем, если не секрет?
— Он охотно сам вам все объяснит за ланчем в казино.
[1] В двенадцать тридцать вам удобно?
2
В Синем салоне
В Мангейме и Людвигсхафене мы живем под знаком Рейнского химического завода. Он был основан химиками профессором Дэмелем и коммерции советником Энтценом через семь лет после переезда Баденской анилиновой и содовой фабрики на другой берег Рейна. С тех пор он растет, и растет, и растет. Сегодня он занимает уже треть освоенной площади Людвигс-хафена и насчитывает около ста тысяч сотрудников. Производственные ритмы РХЗ и ветер самовластно определяют, где и когда в регионе должно пахнуть хлором, серой или аммиаком.
Казино располагается за территорией завода и пользуется собственной, вполне заслуженной славой. Наряду с большим рестораном для менеджеров среднего звена здесь есть несколько залов для руководства, выдержанных в разных цветах, соответственно тем краскам, синтез которых привел Дэмеля и Энтцена к первым успехам. И бар, у стойки которого в ожидании Кортена я простоял битых полчаса. Мне еще при входе любезно сообщили, что господин генеральный директор, к сожалению, задерживается. Я заказал второй коктейль «Aviateur».
— Кампари, грейпфрутовый сок и шампанское, в равных пропорциях.
Рыжеволосая веснушчатая девушка за стойкой была рада узнать что-то новенькое и расширить свой репертуар.
— Здорово у вас получается! — сказал я.
Она сочувственно посмотрела на меня:
— Вы ждете господина генерального директора?
У меня был богатый опыт ожидания — в машине, в подъездах, в коридорах, вокзальных и гостиничных холлах. Здесь я ждал в окружении золоченой лепнины и целой галереи живописных портретов, среди которых когда-нибудь появится и портрет Кортена.
— Дорогой мой Зельб! — Он шел ко мне энергичной походкой, маленький и жилистый, устремив на меня внимательный, осторожный взгляд голубых глаз; подстриженные ежиком седые волосы подчеркивали загорелую кожу, выдубленную ветром и солнцем на спортивных кортах. В квартете с Рихардом фон Вайцзеккером,
[2] Юлом Бриннером
[3] и Гербертом фон Караяном
[4] он мог бы превратить «Баденвайлерский марш»
[5] в мировой хит.
— Извини, что опоздал. А ты все еще балуешься сигаретами и алкоголем? — Он бросил неодобрительный взгляд на мою пачку «Свит Афтон». — Мне, пожалуйста, «Аполлинарис».
[6] Ну, как поживаешь?
— Хорошо. Я теперь живу не спеша. Могу я себе это позволить в свои шестьдесят восемь или нет? За все подряд заказы уже не берусь. Через пару недель еду на Эгейское море — морской отдых на яхте. А ты все еще стоишь у штурвала?
— Рад бы бросить. Но придется потерпеть еще год-другой, пока меня кто-нибудь сможет заменить. Мы переживаем сложный период.
— Так, может, мне пора уже продавать? — Я подумал о своих десяти акциях завода, хранившихся в Баденской кассе служащих.
— Нет, дорогой мой Зельб! — рассмеялся он. — В конечном счете сложные периоды всегда приносили нам пользу. Но тем не менее случаются разного рода неприятности, которые время от времени отравляют нам жизнь. Как раз в связи с одной такой маленькой проблемой я и хотел повидаться с тобой, а потом свести тебя с Фирнером. Ты его помнишь?
Я хорошо помнил Фирнера. Несколько лет назад он стал директором, но для меня он по-прежнему был расторопным помощником Кортена.
— Он все еще носит фирменный галстук Гарвардской школы бизнеса?
Кортен не ответил. Взгляд его стал задумчивым, он словно взвешивал целесообразность введения фирменных галстуков на своем заводе.
— Пойдем в Синий салон, — сказал он, взяв меня за локоть. — Там уже накрыт стол.
Синий салон — это лучшее, что РХЗ может предложить своим гостям. Стиль модерн, мебель от ван де Вельде,
[7] лампа от Макинтоша
[8] и промышленный пейзаж Кокошки
[9] на стене.
Стол был накрыт на двоих, и, как только мы сели, официант принес салат из сырых овощей.
— Я буду пить свой «Аполлинарис», а для тебя заказал «Шато де Санн», оно ведь тебе нравится? А после салата — огузок, не возражаешь?
Мое любимое блюдо. Как мило со стороны Кортена, что он подумал об этом. Мясо оказалось нежнейшим, а соус из хрена без этой противной мучной заправки, зато обильно сдобрен сливками. Для Кортена ланч закончился на салате из сырых овощей. Пока я ел, он перешел к делу:
— Я уже вряд ли когда-нибудь подружусь с компьютерами. Глядя на молодых людей, которых нам сегодня присылает университет и которые не в состоянии принимать самостоятельные решения и за каждой ерундой бегут к своему оракулу, я вспоминаю стихотворение про ученика чародея.
[10] Представь себе, я почти обрадовался, когда мне доложили об инциденте с информационной системой. У нас одна из лучших в мире информационных систем управления производством. Я, правда, не совсем понимаю, кому и зачем нужна такая информация, но с терминала ты можешь узнать, что мы с тобой сегодня едим в Синем салоне огузок и салат из сырых овощей, кто из сотрудников в данный момент тренируется на нашем теннисном корте, у кого из служащих или рабочих концерна плохие или, наоборот, хорошие отношения с женой или мужем, в каком ритме одни цветы перед казино заменяются другими и как при этом переоформляются клумбы. Ну и, конечно же, компьютер содержит все данные бухгалтерии и кадровой службы, которые раньше хранились в папках.
— И чем же я тут могу быть вам полезен?
— Терпение, дорогой мой Зельб! Нас уверяли, что это одна из надежнейших систем. Пароли, коды доступа, информационные шлюзы, эффекты doomsday
[11] и черт знает что еще. Все ради того, чтобы никто не мог влезть в систему без нашего ведома. Но именно это как раз и случилось.
— Дорогой мой Кортен… — Школьную привычку обращаться друг к другу по фамилии мы не стали ломать, даже подружившись. Но «дорогой мой Зельб» действует мне на нервы, и он это знает. — Дорогой мой Кортен, я еще школьником чувствовал себя полным идиотом, глядя на деревянные счеты, а ты хочешь, чтобы я на старости лет занялся паролями, кодами доступа и всякой электронно-вычислительной белибердой?..
— Да нет, по компьютерной части все уже улажено. Если я правильно понял Фирнера, у него имеется список лиц, которые могли вызвать сбои в нашей системе, и теперь надо выяснить, кто именно это сделал. В этом и заключается твоя задача. Расследование, наблюдение, слежка, хитрые расспросы — ну, все как обычно.
Я попытался вникнуть в детали, но он не захотел продолжать этот разговор.
— Деталей я и сам не знаю, все, что надо, тебе расскажет Фирнер. Давай не будем портить себе аппетит неприятными темами. Поговорим о чем-нибудь другом — с тех пор как умерла Клара, мы так редко общаемся.
И мы переключились на старые времена. «А помнишь?..» Я не люблю старые времена, я их давно сложил в мешок и засунул подальше. Мне следовало насторожиться, когда Кортен заговорил о жертвах, которые нам пришлось приносить самим и требовать от других. Но я пропустил нужный момент.
О новых временах нам почти нечего было сказать друг другу. Меня не удивило, что его сын стал депутатом бундестага — он с ранних лет отличался важностью и всезнайством. Кортен, похоже, презирал его; с тем большей гордостью он смотрел на своих внуков. Марион получила стипендию Учебного фонда немецкого народа, а Ульрих — премию в конкурсе «Молодые ученые» за свое исследование о простых числах близнецах. Я мог бы рассказать Кортену о своем коте Турбо, но решил воздержаться.
Я допил свой мокко, и Кортен поднялся из-за стола. Нас провожал лично директор казино. Мы отправились на завод.
3
Почти как вручение ордена
Идти было недалеко, всего несколько шагов. Казино находится напротив проходной № 1, в тени здания главного управления, которое в своей двадцатиэтажной безликости даже не могло претендовать на роль архитектурной доминанты в силуэте города.
В директорском лифте кнопки этажей начинались с 15-й. Офис генерального директора располагался на самом верхнем, двадцатом этаже; у меня даже заложило уши, пока мы ехали. В приемной Кортен сжал мою ладонь обеими руками, сказав на прощание «старина» вместо «мой дорогой Зельб», и исчез, оставив меня на попечение фрау Шлемиль, которая тут же доложила о моем прибытии Фирнеру. Фрау Шлемиль, секретарша Кортена с пятидесятых годов, заплатившая за его успех своей непрожитой жизнью, производила впечатление ухоженной подержанности. Она любила пирожные и носила на шее очки на золотой цепочке, которыми никогда не пользовалась. Сейчас она была занята. Я стоял у окна и смотрел поверх башен, цехов и труб на торговый порт и утопающий в бледной дымке Мангейм. Я люблю промышленные пейзажи, и мне было бы трудно сделать выбор между индустриальной романтикой и лесной идиллией.
Фрау Шлемиль прервала мои досужие размышления:
— Господин доктор, разрешите представить вам фрау Бухендорфф. Она заведует секретариатом господина директора Фирнера.
Я повернулся и увидел перед собой высокую стройную женщину лет тридцати. Заколотые на затылке темно-русые волосы придавали ее молодому лицу с круглыми щеками и полными губами выражение деловитости и компетентности. Верхняя пуговица на ее шелковой блузке отсутствовала, следующая была расстегнута. Во взгляде фрау Шлемиль я успел прочесть осуждение.
— Добрый день, господин доктор. — Фрау Бухендорфф протянула мне руку, глядя на меня своими зелеными глазами. Мне понравился ее взгляд. Женщины становятся красивыми, лишь когда смотрят мне в глаза. В прямом взгляде таится обещание, пусть ложное и даже невысказанное. — Разрешите проводить вас к господину директору Фирнеру?
Она первой вышла из комнаты, выразительно покачивая бедрами. Хорошо, что узкие юбки опять вошли в моду. Офис Фирнера находился на девятнадцатом этаже. Перед лифтом я сказал ей:
— Давайте спустимся по лестнице.
— А вы совсем не такой, какими я представляла себе частных детективов.
Я уже много раз слышал подобные замечания и давно знаю, какими люди представляют себе частных сыщиков. И дело не только в возрасте.
— Видели бы вы меня в плаще!
— Нет, я в положительном смысле. Этот традиционный тип в плаще не обрадовался бы досье, которое вам сейчас выдаст Фирнер.
«Фирнер»… Может, у нее с ним что-то было?
— Значит, вы тоже в курсе дела?
— И даже принадлежу к числу подозреваемых. В прошлом квартале компьютер каждый месяц начислял мне лишних пятьсот марок. А я через свой терминал имею доступ к системе.
— И вам пришлось возвращать деньги?
— Я не одна такая. То же самое случилось еще с пятьюдесятью семью коллегами, и руководство пока не решило, требовать ли деньги назад.
Когда мы пришли в ее комнату, она нажала на кнопку переговорного устройства:
— Господин директор, к вам господин Зельб.
Фирнер слегка располнел. Теперь он носил галстук от Ив Сен-Лорана. Его походка и движения по-прежнему были быстрыми, а рукопожатие вялым. На столе у него лежала толстая папка.
— Приветствую вас, господин Зельб. Хорошо, что вы взялись за это дело. Мы подумали, что лучше всего подготовить вам досье, из которого вы сможете узнать все детали. Уже установлено, что это был целенаправленный акт саботажа. Материальный ущерб нам пока удалось свести к минимуму. Но ситуация может повториться в любой момент, и мы теперь не можем доверять никакой информации.
Я вопросительно посмотрел на него.
— Начнем с обезьян резусов. Наши готовые к отправке телексы, если они не срочные, обычно сохраняются в системе и рассылаются ночью, когда действует выгодный тариф. Так же обстоит дело и с нашими индийскими заказами — научно-исследовательскому отделу каждые полгода требуется около сотни резусов, с экспортной лицензией индийского Министерства торговли. Так вот две недели назад в Индию ушел заказ не на сто, а на сто тысяч обезьян. Слава богу, индийцам это показалось странным, и они запросили подтверждение.
Я представил себе сто тысяч обезьян на заводе и ухмыльнулся.
— Да-да, у этой истории, конечно, есть и комические стороны, — произнес Фирнер с вымученной улыбкой. — Хаос в расписании тренировок на заводских теннисных кортах тоже вызвал немало веселья. Теперь приходится проверять каждый телекс, прежде чем он отправляется адресату.
— А откуда вы знаете, что это была не простая опечатка?
— Секретарша, которая составляла текст, как обычно, попросила распечатать его для проверки и визирования. В распечатке стоит правильное число. Значит, изменения в телекс были внесены в то время, когда он ждал своей очереди на отправку. Мы изучили и другие случаи, собранные в этом досье, и убедились, что ошибки программирования или обработки информации исключены.
— Хорошо, я все это потом прочитаю. А пока не могли бы вы сказать мне что-нибудь о круге подозреваемых?
— Мы действовали по традиционной схеме. Из числа сотрудников, имеющих допуск к системе или теоретическую возможность проникновения в нее, мы исключили всех, кто работает у нас более пяти лет. А поскольку инцидент произошел семь месяцев назад, то отпадают и те, кто был принят на работу уже после него. В некоторых эпизодах удалось установить дату внедрения в систему, например в случае с телексом. Таким образом, отпадают все отсутствовавшие в тот день. Кроме того, мы протоколировали все данные некоторых терминалов за определенный отрезок времени и ничего не обнаружили. Ну и наконец… — он самодовольно улыбнулся, — мы, я полагаю, можем исключить и директоров.
— И сколько же человек остается?
— Около ста.
— Да на это же уйдут годы! А может, систему взломали какие-нибудь хакеры? О таких случаях то и дело пишут в газетах.
— Эту версию мы в тесном сотрудничестве с почтой тоже исключили. Вы говорите, годы… Мы тоже понимаем, что случай непростой. Но время не терпит. Это не просто неприятность — это бочка с порохом, если учесть, сколько коммерческих тайн и секретов производства таится в памяти компьютера. Это все равно что во время битвы… — Фирнер — офицер запаса.
— Оставим пока битвы в стороне, — прервал я его. — Когда вы хотите получить от меня первый отчет?
— Я бы попросил вас постоянно держать меня в курсе. Вы можете свободно располагать временем сотрудников заводской охраны, отдела защиты информации, вычислительного центра и кадровой службы, отчеты которых найдете в этой папке. Я думаю, мне не надо говорить вам о том, что все должно проходить в условиях полной секретности. Фрау Бухендорфф, удостоверение для господина Зельба уже готово? — произнес он в переговорное устройство.
Она вошла в кабинет и протянула Фирнеру пластиковый прямоугольник размером с банковскую карту. Он поднялся из-за стола и подошел ко мне.
— Я распорядился сделать ваш снимок, когда вы входили в здание, и запаять его в удостоверение, — сообщил он с гордостью. — С удостоверением вы можете в любое время свободно передвигаться по территории завода.
Он прикрепил мне его на лацкан с помощью пластикового зажима, похожего на прищепку для белья. Это выглядело почти как вручение Ордена. Я чуть не щелкнул каблуками.
4
Турбо поймал мышь
Вечер я провел за изучением досье. Действительно крепкий орешек. Я попытался распознать некую структуру, некую связь между отдельными случаями, лейтмотив внедрений в систему. Злоумышленник или злоумышленники проникли в отдел расчета заработной платы и сделали так, что секретаршам директоров, в том числе фрау Бухендорфф, несколько месяцев подряд начисляли на пятьсот марок больше, чем положено, работникам низкооплачиваемых категорий удвоили отпускные выплаты, а заодно уничтожили счета всех сотрудников, начинающиеся с «13». Они внедрились во внутризаводскую систему передачи информации, отправили в пресс-службу часть секретной директорской корреспонденции и уничтожили сведения о юбилеях, которые в начале каждого месяца получают руководители отделов. Программа распределения и резервирования времени тренировок на кортах подтвердила все заявки на одну из пятниц, день повышенного спроса, и однажды в мае на шестнадцать кортов явилось одновременно сто восемь игроков. И наконец, эта история с резусами. Я понимал вымученную улыбку Фирнера. Ущерб в пять миллионов для такого предприятия, как РХЗ, — далеко не самое страшное. Но тот, по чьей вине этот ущерб возник, знал все ходы и выходы в информационной системе управления производством концерна.
За окнами стемнело. Я в задумчивости несколько раз щелкнул выключателем лампы, но, несмотря на бинарность этого процесса, так и не смог глубже проникнуть в суть электронной обработки данных. Я стал перебирать в памяти своих друзей и знакомых в надежде вспомнить кого-нибудь, кто разбирался бы в компьютерах, и понял, как я стар. Орнитолог, хирург, гроссмейстер, несколько юристов, все пожилые люди, для которых компьютер, так же как и для меня, — книга за семью печатями. Я задумался о том, что́ это в принципе может быть за человек, который умеет обращаться с компьютерами и любит с ними возиться, попытался представить себе злоумышленника в порученном мне новом деле, — в том, что здесь действует только человек, я уже не сомневался.
Запоздалое мальчишество? Игрок, технарь-кудесник, шутник, затеявший грандиозный розыгрыш и избравший объектом своих проказ ни больше ни меньше — РХЗ? Или шантажист с холодной головой и умелыми руками, недвусмысленно намекающий, что может нанести и гораздо более ощутимый удар? Или политическая акция? Общественность переполошилась бы, узнав о масштабах хаоса, разразившегося на предприятии, которое работает с высокотоксичными материалами. Нет, злоумышленник, руководствующийся политическими мотивами, придумал бы совсем другие эпизоды, а шантажист уже давно мог бы нанести свой удар.
Я закрыл окно. Ветер изменил направление.
Для начала я решил поговорить завтра с Данкельманом, начальником заводской охраны. Потом надо будет просмотреть в отделе кадров личные дела всех ста подозреваемых. Хотя надежды на то, что я смогу распознать «игрока» по его персональным данным, у меня было мало. При одной мысли о том, что придется проверить сотню подозреваемых по полной программе, меня бросало в холодный пот. Я надеялся, что весть о начале расследования быстро облетит завод, спровоцирует дальнейшие инциденты — и круг подозреваемых сузится.
Да, не самое приятное дело. Мне только теперь пришло в голову, что Кортен даже не спросил, хочу ли я заняться расследованием. А я не сказал ему, что должен подумать.
В балконную дверь царапался мой кот. Я открыл ее, и Турбо положил передо мной мышь. Я поблагодарил его и отправился спать.
5
В гостях у Аристотеля, Шварца, Менделеева и Кекуле
Со своим специальным удостоверением я легко нашел место для парковки на территории завода. Молодой охранник проводил меня к своему шефу.
Данкельман явно страдал от сознания того, что он не настоящий полицейский и тем более не сотрудник какой-нибудь спецслужбы. Это было написано у него на лбу. В этом смысле все сотрудники охраны предприятий одинаковы. Прежде чем я приступил к расспросам, он успел сообщить мне, что оставил службу в бундесвере только потому, что она была для него слишком скучной.
— Мне понравился ваш отчет, — сказал я. — Вы там, кажется, упоминаете проблемы с коммунистами и экологами?
— Этих ребят трудно поймать за руку. Но тут даже школьнику понятно, откуда ветер дует. Честно говоря, я не понимаю, зачем понадобилось привлекать к расследованию вас, человека со стороны. Мы бы и сами разобрались.
В комнату вошел его помощник. Томас, как представил его Данкельман, производил впечатление компетентного, умного и результативного сотрудника. Я понял, почему Данкельману удалось удержаться на должности начальника охраны.
— Господин Томас, вы можете еще что-нибудь прибавить к отчету?
— Хотел бы обратить ваше внимание, что мы не собираемся полностью уступать вам поле деятельности. Нам ловить преступника удобнее и проще, чем кому бы то ни было.
— И как вы намерены это делать?
— Боюсь, что у меня нет желания посвящать вас в свои планы, господин Зельб.
— И тем не менее вам придется это сделать. Не заставляйте меня тратить время на разъяснение моих обязанностей и полномочий. — С такими людьми нужно быть жестче и официальней.
Томас попытался возразить мне. Но Данкельман перебил его:
— Хайнц, успокойся, все в порядке. Утром звонил Фирнер и сказал, что мы обязаны всеми силами и средствами помогать господину Зельбу.
Томас молча проглотил обиду и взял на два тона ниже:
— Мы решили с помощью вычислительного центра устроить ловушку с приманкой. Оповестим всех имеющих доступ к системе о создании новой, строго секретной и, что самое главное, абсолютно надежной базы данных. На самом деле эта база данных для хранения особо важных сведений пуста, ее практически не существует. Я бы очень удивился, если бы преступник не клюнул на информацию об «абсолютной надежности». Это же для него вызов, который он просто не может не принять. Он обязательно попытается ее взломать. Как только база будет запрошена, главный компьютер автоматически установит параметры пользователя, и тему можно будет закрыть.
План был довольно прост.
— А почему вы только сейчас решили сделать это?
— Вся эта история еще две недели назад мало кого интересовала. К тому же… — Томас нахмурился. — Нас, службу охраны, информируют в последнюю очередь. Понимаете, нас считают чем-то вроде сборища вышедших на пенсию или, еще хуже, с треском уволенных с работы полицейских, которые, правда, еще в состоянии натравить овчарку на какого-нибудь дурня, перелезающего через забор, но головой работать неспособны. А у нас, между прочим, хватает специалистов по всем вопросам, связанным с безопасностью производства, от охраны отдельных объектов и защиты личности до защиты данных. В мангеймской школе специалистов нашего профиля мы открываем новое отделение по подготовке дипломированных охранников для предприятий и учреждений. Американцы нас в этом деле, конечно, как всегда…
— …опередили, — закончил я за него. — Когда будет готова ловушка?
Семенов Юлиан Семенович. Ночь и утро
— Сегодня у нас четверг. Заведующий электронно-вычислительным центром сам займется этим в выходные, и в понедельник утром мы проинформируем пользователей.
Перспектива закончить расследование уже в понедельник была заманчива. Правда, ко мне этот успех не имел бы никакого отношения, но в мире дипломированных специалистов по охране предприятий и учреждений мне все равно делать нечего.
НОЧЬ И УТРО
Я решил пока не сдаваться и сказал:
От Сан-Себастьяна до Памплоны — два часа хорошей езды по ввинченной в горы дороге, но мы ехали вот уже четвертый час, то и дело скрипуче утыкаясь носом <Волги> (первой здесь за Пиренеями) в роскошные бамперы <доджей>, <шевроле> и <пежо> — казалось, вся Европа отправилась на фиесту.
— В подготовленном для меня досье есть список подозреваемых, около ста человек. Нет ли у вас каких-нибудь дополнительных сведений по тому или иному подозреваемому?
Мы приехали наконец в город, полный тревожно-радостного ожидания, расцвеченный гроздьями не зажженной еще иллюминации, запруженный толпами туристов; прошли сквозь тысячи кричащих и пьющих; у лотков с сувенирами купили себе красные береты, красные пояса и красные платочки на шею, такова обязательная униформа фиесты, — сели за столик бара <Чокко>, и Дуня сказала тихо:
— Хорошо, что вы заговорили об этом, господин Зельб, — ответил Данкельман. Он тяжело поднялся из-за стола, и, когда он пошел ко мне, я увидел, что он хромает. Он перехватил мой взгляд. — Воркута. В сорок пятом году я восемнадцатилетним мальчишкой попал в русский плен, вернулся в пятьдесят пятом. Если бы не наш рёндорфский старик,
[12] я бы там и остался. Но вернемся к вашему вопросу. Да, на некоторых подозреваемых у нас имеются дополнительные сведения, которые мы решили не включать в отчет. Среди этих подозреваемых есть несколько политических, о которых нас в рамках правовой помощи информирует федеральное ведомство по охране конституции. Ну и несколько неблагополучных, у которых есть проблемы в семье, долги там, женщины и все такое.
— Кук будто ничего раньше и не было.
— Ну, все-таки кое-что было, — возразил я. — Были бременские музыканты, и стертые деревянные ступени лондонского порта, и Латинский квартал, и был Бальзак в парижском музее Родена, и критский кабачок на Рю Муфтар, и дорога на Биарриц была, и конечно же был Сан-Себастьян.
Он назвал мне одиннадцать имен. Мы стали просматривать имеющийся материал, и я сразу же заметил, что на так называемых политических нет ничего, кроме обычной ерунды: во время учебы подписал не ту листовку, на выборах выдвинул свою кандидатуру не от той группы, участвовал не в той демонстрации. К своему удивлению, я обнаружил среди них и фрау Бухендорфф. Она вместе с несколькими другими женщинами приковала себя наручниками к забору перед домом министра по делам семьи.
— А чего они требовали? — спросил я Данкельмана.
— Сан-Себастьян был, — согласилась Дуня, — особенно белые мачты в порту, красные шхуны и толстая официантка, которая принесла нам тинто и жареные креветки, изумляясь тому, что мы — советсткие, и открыто радуясь этому, а в музее Родена все же была Женщина, а не Бальзак.
— Этого нам федеральное ведомство не сообщило. После развода с мужем, который, скорее всего, и впутал ее в эти дела, она больше ни в чем таком замечена не была. Но я считаю, что если человек однажды влез в политику, то рано или поздно он опять возьмется за старое.
— Бальзак тоже был. Только Роден смог понять гений Бальзака. Вспомни эту скульптуру: надменность — если смотреть фас, скорбная усмешка полуфас и маска, снятая с покойника, — профиль: такое дается только один раз, когда человеческие ипостаси соединяются воедино.
Интереснее всего оказался список «неудачников по жизни», как их назвал Данкельман. Химик Франц Шнайдер, сорок пять лет, несколько раз женат и разведен, страстный игрок. На него обратили внимание потому, что он слишком часто просил в отделе заработной платы выдать ему аванс.
— Нет, — сказала Дунечка, — Бальзак мне не понравился. Мне зато очень понравилась роденовская Женщина.
— А как об этом узнали вы? — поинтересовался я.
Я вспомнил эту работу; многообразие округлостей рождало ощущение обреченной нежности, беззащитности и предтечи горя.
— Это стандартная процедура: как только кто-то в третий раз попросит аванс, мы сразу же к нему приглядываемся.
— Чем тебе понравилась Женщина? — спросил я,
— И что это конкретно означает?
Дуня пожала плечами:
— Все, что угодно, зависимости от ситуации, вплоть до слежки, как в данном случае. Если хотите, можете поговорить с Шмальцем, который тогда следил за Шнайдером.
Я попросил передать Шмальцу, что хотел бы встретиться с ним в двенадцать часов за обедом в казино. Я хотел уточнить, что буду ждать его перед входом у клена, но Данкельман махнул рукой:
— Зачем объяснять очевидное?
— Не беспокойтесь, Шмальц — один из наших лучших сотрудников. Он сам вас найдет.
— А чем тебе не понравился Бальзак?
— Не знаю… Просто не понравился…
— Удачи вам! — сказал Томас. — Не обижайтесь на меня. Просто я всегда немного болезненно реагирую, когда кто-то сомневается в нашей компетентности. А вы к тому же человек посторонний. Но с вами было приятно общаться… Тем более что… — Он обезоруживающе рассмеялся. — Наши сведения о вас очень убедительно говорят в вашу пользу.
Поколение шестнадцатилетних — категорично, и за это нельзя их осуждать, ибо постыдно осуждать открытость. Надо гордиться тем, что наши дети таковы, — жестокость, заложенная порой в категоричности, пройдет, когда у наших детей родятся наши внуки, — открытость должна остаться. То, что мы не можем принять в детях, кажется нам слишком прямой, а потому жесткой линией, но ведь на самом-то деле прямых линий нет, они суть отрезок громадной окружности, начатой нашими далекими праотцами; поколения последующие должны закольцевать категоричность прямых в законченность, которой только и может считаться мягкая замкнутость круга, <ибо род приходит и род уходит, а земля пребывает вовеки>.
Выходя из кирпичного здания, в котором располагалась служба охраны, я заблудился. Возможно, я спустился не по той лестнице. Я очутился во дворе, вдоль стен которого стояли спецмашины службы охраны, синие, с фирменным знаком на дверцах — серебряное бензольное кольцо с аббревиатурой РХЗ посредине. Вход на торцевой стене был оформлен как портал с двумя колоннами из песчаника и четырьмя медальонами, из которых на меня печально смотрели почерневшие от пыли Аристотель, Шварц,
[13] Менделеев и Кекуле.
[14] По-видимому, это было старое здание главного управления завода. Я вышел из этого двора и очутился в другом, где фасады были сплошь увиты девичьим виноградом. Там стояла какая-то странная тишина, мои шаги на булыжной мостовой отзывались гулким эхом. Дома казались пустыми. Вдруг я почувствовал удар в спину. Испуганно обернувшись, я увидел перед собой ярко-пестрый мяч, который еще подпрыгивал по инерции, и бегущего ко мне маленького мальчика. Я поднял мяч и пошел навстречу мальчику. Только сейчас я заметил в углу двора, за розовым кустом, окна с гардинами и велосипед рядом с открытой дверью. Мальчик взял мяч, сказал «спасибо» и убежал в дом. На дверной табличке я прочел фамилию: «Шмальц». Пожилая женщина недоверчиво посмотрела на меня и закрыла дверь. Во дворе опять воцарилась мертвая тишина.
— Не понравился так не понравился, — сказал я, хотя сказать хотел другое, но я видел круглые Дунечкины глаза, в которых отражались беленькие человечки в красных беретах, с красными платками на шеях, подпоясанные красными поясами, с громадными понизями чеснока, которые свешивались на грудь, словно королевские украшения, а потом все эти человечки в белых костюмах исчезли, и в глазах Дунечки вспыхнули сине-зелено-красные огни фейерверка, грохнули барабаны, высоко и счастливо заныли дудки, и загрохотала стотысячная толпа на Пласа дель Кастильо — в Памплоне началась фиеста, праздник Сан-Фермина, тот, который знаменует восход солнца откровение от Хемингуэя…
6
<Изменение> — слово занятное, и смысл его обнимает громадное количество оттенков, порой кардинально разностных. Меняется мода, меняется человек, меняется репертуар на Плас Пигаль, меняется климат, меняется сиделка у постели умирающего, меняется скатерть, меняется филателист, меняется страна, меняется Испания. Изменилась, например, одежда в Испании; если раньше каждый хотел быть грандом, то ныне миллионеры носят джинсы и кеды. Пришло это, правда, из Америки: молодые заокеанские туристы, словно ощущая некий комплекс вины за то богатство, которое хлынуло в Штаты после войны против нацизма и в дни боев под Гуэ и Пномпенем, обычно ходят в рванье, потные, со спальными мешками за спиной — ни дать ни взять герои Джека Лондона, первопроходцы, исповедующие не культ насилия, но культ доброй силы, которая обычно сопутствует узнаванию нового.
Рагу фин с зеленью
Изменение в одежде — одна из многих граней <изменения> вообще.
Когда я вошел в казино, меня окликнул маленький, худощавый, бледный черноволосый мужчина.
Конкретный символ изменений в Испании — памятник Хемингуэю у входа на Пласа де Торос в Памплоне, сделанный моим другом Сангино. Изменения порой угадываются не в декретах, газетных перепалках, болтовне в кулуарах министерств, в репрессиях или амнистиях — они могут быть замечены в том, что не имеет, казалось бы, прямого отношения к политике. Искусство — с момента его возникновения — всегда было связано с политикой, ибо охота на мамонта нашла свое живописное отражение на стенах пещер, поскольку атака во имя пищи и тепла и есть вопрос политики в очищенном — от всего наносного — виде.
— Господин Зельб? — прошепелявил он. — Шмальц.
Поставить памятник человеку, написавшему <По ком звонит колокол>, писателю, отдавшему сердце республиканской <Земле Испании>, интернациональным бригадам и батальону Линкольна, где большинство бойцов были американскими коммунистами, — симптом, и симптом приметный. Те, которые сейчас имеют право запрещать, — разрешили, руководствуясь желанием <спустить пары> из бушующего котла, но ведь те, кто захотел поставить памятник, и кто поставил его, и кто кладет к подножию гранитного республиканского писателя цветы, — руководствовались другим, разве нет?
Мое предложение выпить аперитив он отклонил.
— Спасибо, я не употребляю спиртного.
Город гудел изнутри, как вулкан, который готов взорваться. И он взорвался, когда с Пласа дель Кастильо тысячи людей растеклись по улицам, сотрясая древние стены Памплоны песнями и грохочущими оркестрами.
— А как насчет сока? — Я не хотел отказываться от своего «Aviateur».
— Ты читала <Фиесту>? — спросил я.
— У меня перерыв до часу. Можно, я, не откладывая, о деле? Хотя материала немного.
— Нет. Это плохо?
— Наоборот. Хорошо.
Ответ состоял из эллиптических предложений, причем без шипящих звуков. Может, он специально приучил себя избегать слов с шипящими?
— Почему?
Дама-метрдотель нажала на кнопку звонка, и пришла девушка, которая вчера стояла за стойкой директорского бара. Она проводила нас в большой зал на втором этаже и усадила за столик у окна.
— Вы ведь уже знаете, с чего я люблю начинать?
— Потому, что ты можешь сравнить Чудо со Словом.
— А разве Слово — не Чудо?
— Сейчас организуем, — ответила она с улыбкой.
— Слово тоже Чудо, только Слово Хемингуэя было рождено Чудом Сан-Фермина.
Шмальц заказал рагу фин с зеленью, а я выбрал кисло-сладкую свинину по-китайски. Шмальц с завистью посмотрел на меня. От супа мы воздержались оба, хотя и по разным причинам.
— А я не разлюблю Хемингуэя, если после настоящей фиесты прочту его <Фиесту>?
За коктейлем я спросил его о результатах расследования по делу Шнайдера. Шмальц без единого шипящего звука очень четко доложил о проделанной работе. Несчастный человек, этот Шнайдер. После скандала в связи с его очередным требованием аванса Шмальц несколько дней следил за ним. Шнайдер играл не только в Бад-Дюркхайме, но и в частных игорных домах и наделал немало серьезных долгов. Когда какие-то молодчики, натравленные на него кредиторами, стали избивать Шнайдера, Шмальц вмешался и доставил его, не сильно пострадавшего, но совершенно невменяемого, домой. Наступил самый подходящий момент для объяснений с начальством. Было принято решение на три месяца освободить Шнайдера, ценнейшего сотрудника отдела фармакохимических исследований, от занимаемой должности и направить на лечение, а параллельно провести соответствующую работу в определенной среде, с тем чтобы Шнайдер не имел больше возможности играть. Службе охраны РХЗ пришлось использовать свои связи с представителями мангеймского и людвигсхафенского игорного бизнеса.
— Нет, — ответил я и сразу же подумал о том, что категоричности детей нельзя противопоставлять нашу категоричность: оружие взрослых доказательность. Впрочем, в понятии <взрослость> заложена снисходительность, отпущенная тем чувством ответственности, которое рождает отцовство. Мы дали детям возможность максимально быстрого приобщения к знаниям; термин <акселерация> — мудреный термин, но если изложить его просто и понятно: <раннее умнение, параллельное раннему созреванию>, тогда станет ясно, что мы живем сейчас в новой эпохе, которая отнюдь не есть механическое повторение эпохи <отцов и детей>. Н е т е р п е н и е, которое породило конфликт поколений в прошлом веке, сейчас присуще в равной мере и старцам, ибо Нильс Бор и Сергей Королев продолжали быть яростными нетерпеливцами до последнего дня своего, а ведь нетерпение — это главное, что определяет возрастную границу. Век электроники, космоса и пересадки сердца захватил в яростную круговерть <темпа знания> детей и отцов; порой отцов более, чем детей, ибо отец входит первым в зону опасного эксперимента: <отец> в данном случае понятие типическое.
— Это было три года назад. С тех пор он больше не привлекал нашего внимания. Но я уверен, что это бомба замедленного действия.
— Я не знаю, как это все можно нарисовать, — сказала Дуня, — не могу себе представить, как это все можно передать на холсте.
Кухня в казино была превосходной. Шмальц ел торопливо. Он не оставил на тарелке ни одного рисового зернышка — привычка человека, страдающего неврозом желудка. Я спросил, что, по его мнению, будет с тем, кто стоит за этой компьютерной диверсией.
Я был настроен продолжать осторожные отцовские сентенции, но пришли друзья, подхватили нас, закружили в танце, и мы влились в толпу, а она как лес (так, кажется, говорил Мигель Упамуно), она все ставит на свои места: мы перестали быть зрителями фиесты, а стали ее участниками, и не было в ту ночь ни одного человека в Памплоне, который бы просто глазел на процессии, сменявшие одна другую, на великанов, вышагивавших на ходулях, на транспаранты со смешными рисунками, на певцов — а им был каждый.
— Для начала как следует допросим. А потом хорошенько прижмем. Его надо раз и навсегда обезвредить. Он мог бы принести заводу еще много пользы — вроде толковый малый, талант.
Я предложил ему сигарету.
Переводить их песенки нельзя — скорее не надо, — потому что детская незамысловатость слов, соединенная с музыкой, тоже незамысловатой, вкупе рождает постоянное ощущение праздника. Разъединение души (которой конечно же нет) с телом (которое — очевидная данность) символизирует смерть — тоже относимо к песенкам фиесты, и если даже я приведу ноты этих песенок, все равно ничего не получится, потому что надо воочию увидеть, чтобы понять истинный смысл народного праздника.
— Нас как по реке несет, — сказала Дунечка, — словно на быстрину попали.
— Я лучше свои, — сказал он и достал из кармана пластиковую коробку с самодельными сигаретами с фильтром. — Это мне жена делает, ровно восемь штук на день.
И точно, нас несло по узкой горловине улицы, освещенной яркими огнями иллюминации, несло так, что каждый мог ощутить н е в о з м о ж н о с т ь, но сейчас в этой невозможности вырваться из потной, устремленной в никуда, песенной и танцующей толпы не было страха, который обычно сопутствует тому моменту, когда ты ощутил, что не можешь.
Терпеть не могу самодельные сигареты. Они для меня из той же оперы, что и шкафы-стенки, жилые фургоны на приколе и вязаные чехольчики для туалетной бумаги у заднего стекла семейных воскресно-прогулочных автомобилей. Его слова о жене напомнили мне дверную табличку с фамилией «Шмальц».
— У вас сын?
Наверное, в Кетчуме, в ночь, когда Старик собрал свое ружье и вытер большой сухой ладонью те два патрона, которые подвели черту, он думал о разностях н е в о з м о ж н о г о: когда в Памплоне нельзя прервать праздник, выйти из него, спрятаться, отделить себя от сотен тысяч людей в белых костюмах, закапанных красным вином, и когда нет сил п р о д о л ж а т ь праздник, если ты наедине со столом и перед тобой чистый лист бумаги, а ты не можешь писать или чувствуешь, что делаешь не то и не так, — это ощущение невозможного рождает трагедию, дописать которую могут люди большого мужества, как Хемингуэй. Остальные ц е п л я ю т с я за настоящее или насилуют бумагу и теряют свое прошлое, а нет ничего страшнее потери прошлого — это как предательство, а ведь предают целые поколения, которые воспитывались на тех образах и идеях, которые создал художник в пору своего расцвета.
— Не понял?.. — ответил он, недоверчиво глядя на меня.
Ночью мы пришли в кабачок <Лас Пачолас>. Старик заглядывал сюда со своими друзьями отведать <кочинильо> — молодых поросят и выпить <росадо> из Наварры. Рядом с ним всегда был Ордоньес, герой <Кровавого лета>, сын Ниньо де ля Пальма, лучшего матадора в пору юности Хемингуэя, который известен всему миру под именем Педро Ромеро — девятнадцатилетний мальчик, который нежно любил Брет Эшли, метавшуюся в жизни оттого, что тот, кого она любила по-настоящему, не мог быть с ней — близко, рядом, совсем, так, чтобы была тишина и безлюдье, и чтобы исчезло все окрест, и чтобы два дыхания стали одним. Мы пришли поздней ночью, а может быть, ранним утром, и за столом сидели мои друзья. Когда было сказано много тостов — баски и грузины до сих пор дискутируют, кто от кого произошел: баски от батумцев или наоборот, но тосты они сочиняют одинаково хорошо, — Хуан попросил Дунечку сказать <спич>.
Я рассказал о своих блужданиях по старой территории, о заколдованном дворике, увитом виноградом, и о мальчике с разноцветным мячом. Недоверие в глазах Шмальца исчезло, и он подтвердил, что в этой квартире живет его отец.
Дуня фыркнула — она не любит говорить на людях, — но все-таки поднялась, и на мгновение лицо ее замерло, и я видел, как она волновалась, а потом она сказала, откашлявшись:
— Он тоже из старой гвардии, знает генерального еще с прежних времен. Теперь следит за порядком на старой территории. По утрам мы отводим к нему сына — моя жена тоже работает здесь, на заводе.
— Когда мой отец возвращался из командировок, он ни об одной стране не говорил так много, как об Испании. Он повторял слова Хемингуэя, что после нашего народа больше всего он любит испанцев. Проверить можно, только когда увидишь и почувствуешь. Я почувствовала и увидала. И поверила — отныне и навсегда.
Еще я узнал, что раньше многие охранники жили на территории завода и Шмальц практически здесь вырос. Завод строился на его глазах, так что он знал здесь каждый закоулок. Жизнь посреди нефтеперерабатывающих установок, реакторов, дистилляторов, турбин, силосных башен и железнодорожных цистерн — даже мне, с моей любовью к индустриальной романтике, такой жребий представляется довольно унылым.
— И у вас никогда не возникало желания найти какую-нибудь работу за пределами РХЗ?
(Эй, взрослые! Вы создали новые миры! Астроном, открывший звезду, относится к ней с почтением и до конца дней своих не перестает изумляться н о в о м у! Бойтесь п р и в ы к н у т ь к своим детям! Бойтесь страшного и безответственного чувства превосходства оттого лишь только, что они ваши дети и не успели пройти п у т ь. Пройдут еще, пройдут!)
— Не хотел огорчать отца. Он всегда говорил: наше место здесь, генеральный же тоже не бросает лямку.
…Ту первую ночь и все другие ночи Сан-Фермина я старался найти те места, где бывал Старик. Я это делал в Париже, и здесь, в Памплоне, я делал это же, оттого что Хемингуэй, открывший нам новые миры, сыграл в жизни моего поколения такую же роль, как в его жизни сыграли Тургенев, Толстой и Достоевский.
Он посмотрел на часы и вскочил.
Мы пришли с Дунечкой и со скульптором Сангино в <Каса Марсельяно>, что возле крытого <Меркадо>, совсем неподалеку от корраля, где <торо> затаились перед завтрашней корридой, и оказались в такой густой, кричащей, поющей и пьющей толчее, что нам пришлось взяться за руки, чтобы не потерять друг друга. Старик всегда приходил сюда и ел жаркое из бычьих хвостов, совсем не похожее на аккуратный немецкий суп — сытное, до краев, испанское, а потому — очень похожее на русское, хотя такого блюда у нас нет, но и у нас и у них — всегда до краев, а то и через край — от всего сердца, даже если это <до краев> — последнее, что есть в твоем доме…
— К сожалению, мне пора. С часу у меня — личная охрана. Спасибо за обед.
<Каса Марсельяно> — маленький, двухэтажный ресторанчик. Он пустует все двенадцать месяцев, как, впрочем, и Памплона (я был там осенью 1973 года — глухая, тихая, безлюдная провинция, неужели это — столица Сан-Фермина?!), но в дни фиесты — это храм Братства, церковь Искренности, клуб Товарищества.
Мои послеобеденные штудии в отделе кадров не принесли положительных результатов. В четыре часа я окончательно убедился в бесполезности изучения личных дел. Я заглянул к фрау Бухендорфф, о которой уже знал, что ее зовут Юдит, что ей тридцать три года, что у нее высшее образование, что она преподаватель немецкого и английского, но не нашла подходящей работы по специальности. На РХЗ она уже четыре года, сначала работала в архиве, потом в отделе по связям с общественностью, где ее и заметил Фирнер. Жила она на Ратенауэрштрассе.
В углу, возле камина, сидел Луис Гандика, <ганадеро> из Венесуэлы, с матадором Тино. Гандика подписывает с Тино контракт: профессия <ганадеро> подобна импресарио, только, в отличие от тех, обычных, он подписывает контракт на смерть — и пьет при этом красное вино, и аппетитно ест мясо, и аккуратно снижает цену за выступление, хотя его Пласа де Торос — вторая в мире по величине после мексиканской: сорок тысяч зрителей. Гандика жаловался на рост дороговизны — и в Испании и во всем мире, сетовал на ТВ, которое убивает корриду, бранил власти — в аккуратной и тактичной манере миллионера, которому позволено непозволенное, а Тино сидел отрешенно, словно бы присматриваясь к своему одиночеству среди этой веселой и пьяной, жестокой и нежной толпы санферминцев. Крестьянское лицо Тино малоподвижно, живут только круглые глаза. Все движение собрано, завязано в жгут фигуры: широкие, словно крылья селезня, плечи, балеринья талия, сильные, хотя и очень тонкие, ноги.
— Сидите, сидите! — сказал я, заметив, что она шарит ногами под столом в поисках туфель.
Мы вышли из <Каса Марсельяно> и двинулись по калье Эстафета, где завтра, нет, не завтра, а сегодня (ведь уже четыре часа утра), ровно в восемь, когда грохнет пушка, побегут люди (их называют <афисионадо>) по деревянному кораллю, ограждающему витрины, а следом за ними — быки, и люди будут падать и закрывать голову руками, а наготове будут стоять санитарные машины, и зрители — на балконах, на протяжении всех 823 метров улицы Эстафеты, по которой быки будут гнать любителей корриды во время этой полутораминутной <энсьерро> — станут напряженно и тихо смотреть, как погибают или чудом спасаются эти сумасшедшие <афисионадо>.
Она предложила мне кофе.
На Пласа дель Кастильо по-прежнему бушевала толпа: все семь дней Сан-Фермина люди не спят — лишь только утром после <энсьерро> выпьют вина, съедят сандвич и лягут на улице или в сквере, несмотря на категорический запрет полиции. (Впрочем, несмотря на многие категорические запреты, испанцы все более и более открыто игнорируют официальные <табу>. В <Каса Марсельяно>, где сидели за соседним столиком французы, молодые студенты из Мадрида кричали: <Да здравствует блок всех левых сил!> Это было невозможным год назад, как невозможной была открытая продажа советских книг, — сейчас они появились на книжных витринах.)
— Спасибо, с удовольствием выпью с вами кофе за наше добрососедство. Я прочел ваше личное дело и теперь знаю о вас все, кроме количества принадлежащих вам шелковых блузок. — На ней и сегодня была шелковая блузка, только на этот раз наглухо застегнутая.
— Это вторая, а если вы в субботу придете на прием, то увидите и третью. У вас уже есть приглашение? — Она придвинула ко мне чашку и закурила сигарету.
Мы проталкивались сквозь толпу, к бару <Чокко>, где Старик всегда пил кофе рано утром после <энсьерро>, и я смотрел на Тино, которого многие узнавали, и дивился той маске трагизма, которая была на его лице. Наверное, каждый тореро постоянно ощущает состояние трагедии, и не только в госпитале после ранения, но и сейчас, ночью, глядя на толпу, которая знает его, приветствует и любит, но до тех лишь пор, пока он — Тино и пока он не погиб, или не испугался, или не заболел; тогда его предадут презрительному забвению. (Впрочем, подумал я, только ли к одним тореро приложимо это? Литератор, переставший писать, состарившаяся балерина разве все это не составляет одну цепь — тяжелые вериги искусства?)
— А что за прием? — поинтересовался я, косясь на ее ноги.
…А ранним утром, когда по улице Эстафеты с олимпийской скоростью километр за полторы минуты — быки пронеслись и ранили шестерых <афисионадо>, мы сидели на Пласа де Торос. Только-только с арены ушел оркестр — поскольку люди здесь собираются загодя, на рассвете, часов в шесть, чтобы занять места получше, памплонцы два часа радуют гостей прекрасными песнями Наварры, танцами Астурии, страны басков, и на Пласа де Торос выскакивают зрители, ибо они не в силах сдерживать себя, им надо двигаться, все время двигаться — до тех пор, пока на арену не вбегут люди, а следом за ними, поднимая их на рога и топча копытами не ворвутся <торос>, окруженные волами с колокольчиками на потных шеях. Вот барьер перепрыгнула длинноногая девушка, жеманно пошла, виляя бедрами, задрала юбку, а ведь это не девушка, это парень дурачится: хохот, свист, веселье… Сразу же появляется полиция, <нравственность — превыше всего, что это за французские штучки>, сейчас схватят парня… Но — нет… Изменилась Испания. Полицейских освистали так, что казалось, воздух порвется, словно загрунтованный холст.
— У нас с понедельника находится делегация из Китая, и на прощание мы хотим показать гостям, что у нас не только установки и агрегаты, но и угощение лучше, чем у французов. Фирнер считает, что для вас это удобный случай познакомиться и пообщаться кое с кем из интересующих вас лиц в непринужденной обстановке.
— Фуэрра! Вон! Фуэрра! Пошли прочь!
— А с вами я смогу пообщаться в непринужденной обстановке?
Она рассмеялась.
И ведь пошли прочь.
Веселье народного праздника продолжалось на арене до тех пор, пока служащие арены — их называют <работяги корриды> — не затолкали всех на трибуны — пришло время <энсьерро>.
— Я буду заниматься китайцами. Но среди них есть женщина, роль которой я так до сих пор и не поняла. Может, она специалист по вопросам безопасности? Ее никак не представили, значит, это своего рода ваша коллега. Красивая женщина.
— Вы подсовываете мне ее, чтобы избавиться от моих ухаживаний, фрау Бухендорфф! И даже кофе не даете. Сегодня же пожалуюсь на вас Фирнеру.
И вот прогремела пушка, и мы услышали шум, и он катился как лавина прибоя, а потом этот единый шум распался на голоса, но и голоса в свою очередь разделились на вопль, тонкий крик, хриплый <а-а-а-ах>, а потом на арену вбежали первые <афисионадо>, а следом за ними, словно пульсирующая кровь из порванной артерии, втолкнулись следующие, а за этой второй партией, закрыв затылки руками, сталкивая друг друга с ног, ворвались третьи, последние, потому что их преследовали быки, и вся Пласа де Торос повскакивала со своих мест, заохала, закричала, а особенно кричали на трибунах <соль>, которые подешевле, и там, в отличие от трибун <сомбра>, все были в бело-красных костюмах, и все с бурдюками вина, и все поили друг друга, запрокинув головы, ловя ртом быструю черную струю тинто, и не проливали ни капли на рубашку, а если и проливали, то что из того? — все равно красный цвет на белой рубашке угоден Сан-Фермину и нужен для того, чтобы загодя злить <торос>, которые сейчас метались по арене, поддевая рогами тех, кто стоял к ним ближе, а остальные переваливались через деревянную изгородь, и что там прыжки Брумеля и Тер-Ованесяна — сигали с места, без разбега, подгоняемые зримым ощущением гибели — отточенным, холодным и гладким рогом быка, который входит в тело, словно в тесто.
Я еще не успел произнести все это, как мне стало стыдно за свои слова. Затхлое старческое донжуанство!
Быков, разъяренных, р а с с м о т р е н н ы х зрителями, великолепных быков с финки Миура, что в Андалузии — там отменные травы и мало воды, поэтому они похожи на символы скоростной спортивной мощи, вроде спортивных <ягуаров>, - загнали наконец в ворота, откуда их выпустят в шесть часов пополудни, когда начинается коррида, и на арену снова высыпали сотни молодых и пожилых <афисионадо>, и даже две толстенные американки выскочили на поле (это не переодетые, это — экзальтированные), но их освистали, и полиция прогнала их обратно, и зрители поддержали полицию в этом, и началась игра <афисионадо> с бычками-двухлетками: их выпускали через те же ворота, куда только что скрылись быки борцы-четырехлетки. Но и эти яростные двухлетки, которых выпустили на поле, начали разметывать толпу, и от них убегали, но не могли убежать, и падали, и закрывали голову руками, и сжимались в комочек, маленький человеческий комочек — словно во чреве матери, и бык-двухлеток бил этот комочек рогами и мял копытами, но <афисионадо>, рискуя, дергали быка за хвост и принимали удар на себя, чтобы другие подняли раненого с желтого песка и унесли на трибуны, и на трибунах стоял замирающий, протяжный, тихий, громкий, ликующий, негодующий, непереводимый:
7
Небольшая авария
— О-о-о-о-о-о-о-о-о-л-ле!
На следующий день воздух над Мангеймом и Людвигсхафеном был совершенно неподвижен. От духоты рубашка прилипала к спине, даже когда я не шевелился. Езда по городу была сплошной нервотрепкой — фокстрот для педалей сцепления, газа и тормоза; ощущалась острая нехватка третьей ноги. На мосту Конрада Аденауэра движение вообще застопорилось: кто-то кому-то въехал в задний бампер, а вслед за ними столкнулись еще двое. Двадцать минут я сидел в пробке, смотрел от скуки на поезда и встречные машины и курил, чтобы не задохнуться от выхлопов.
А потом выпускали трехлеток с одним рогом, завязанным тряпками, и трехлетки тоже били <афисионадо> и разгоняли их, но не могли разогнать, потому что каждый испанец — Дон-Кихот (когда он, безоружный, идет на быка, дразнит его газетой, играя ею, словно мулеткой) и Санчо Пансо (когда он сворачивается в комочек, чтобы тугая собранность тела самортизировала удар копытом или рогом), и поэтому нельзя, чтобы тебя, <афисионадо>, освистали трибуны, если ты убежишь и струсишь; надо прыгать, манить быка на себя любым способом — все допустимо, одно лишь запретно: пугаться или — так будет точнее — показывать испуг зрителям…
Когда это опасное и прекрасное веселье кончилось, я спросил Дунечку:
Встреча с Шнайдером у меня была назначена на половину десятого. Вахтер в проходной № 1 объяснил мне дорогу:
— Почему Старик назвал роман о фиесте <И восходит солнце>?
— Минут пять, не больше. Идите прямо, а как дойдете до Рейна, еще метров сто влево. Увидите светлое здание с большими окнами — это и есть лаборатории.
— Не знаю, — ответила она. — Наверное, из-за Экклезиаста.
Я пошел в указанном направлении. На самом берегу Рейна я увидел вчерашнего мальчика с мячом. Теперь у него было игрушечное ведерко на веревочке. Он черпал ведерком воду из реки и выливал в водосток.
Заметив и узнав меня, он крикнул:
— Нет, — сказал я уверенно, не страшась категоричности на этот раз, совсем не поэтому.
— А я вычерпаю Рейн!
— А почему же? — спросила Дунечка.
— Желаю успеха!
— Вон, — сказал я, — посмотри налево.
— А что ты тут делаешь?
Она обернулась, и в глазах у нее зажглось огромное красное солнце Испании, оно появляется на Пласа де Торос именно в тот миг, когда кончается <энсьерро> и начинается первое утро фиесты Сан-Фермина, и <сан> не очень-то приложимо к Фермину, потому что он прост, добр и открыт, как истый испанец.
— Мне надо в лабораторию, вон туда.
— А можно я с тобой?
Он вылил воду из ведерка и подошел. Дети часто липнут ко мне, не знаю почему. Своих у меня нет, а чужие чаще всего действуют мне на нервы.
— Ну, пошли, — сказал я, и мы вместе отправились к зданию с большими окнами.
Мы уже были метрах в пятидесяти от здания, когда из двери выскочили несколько человек в белых халатах. Они помчались вниз, к воде. Потом из двери повалила уже целая толпа — не только в белых халатах, но и в рабочих комбинезонах, вперемешку с секретаршами в юбках и блузках. Это было довольно забавное зрелище. Я даже удивился, как можно бегать в такую духоту.
— Смотри, он нам машет! — сказал мальчик.
В самом деле, один из сотрудников в белом халате махал обеими руками и что-то кричал нам, но я не мог разобрать его слов. Хотя понимать особенно было нечего — он явно кричал, чтобы мы поскорее уносили ноги.
Первый взрыв обрушил на дорогу град стеклянных осколков. Я схватил мальчика за руку, но он вырвался. В первые мгновения меня словно парализовало: я не чувствовал никаких ранений или повреждений и по-прежнему, несмотря на непрерывный звон стекла, слышал какую-то странную, оглушающую тишину. Я видел, как мальчик бросился бежать, поскользнулся на стеклах, с трудом удержался на ногах, но, сделав еще два-три нетвердых шага, упал и по инерции перевернулся.
Потом раздался второй взрыв, я услышал крик мальчика и почувствовал боль в правой руке. За хлопком последовало резкое, угрожающее, зловещее шипение. Этот звук поверг меня в панику.
Взвывшие где-то вдалеке сирены вернули меня к жизни. Они пробудили во мне выработанные за время войны рефлексы бегства, поиска укрытия, оказания помощи.
Я бросился к мальчику, схватил его левой рукой и потащил назад, туда, откуда мы пришли. Он не поспевал за мной, но не вырывался и усердно семенил за мной на своих маленьких ножках.
— Давай, малыш, скорее! Надо бежать, потерпи немного!
Прежде чем повернуть за угол, я оглянулся. Там, где мы только что стояли, поднималось в темно-свинцовое небо зеленое облако.