Но тем временем другие страны одумались, – одумалась и сама Англия. Ее товары имели свободный доступ в Россию, а наши товары не допускались в Англию. Таким образом, и нашей, еле зарождавшейся, промышленности, и нашему земледелию был нанесен чувствительный удар, и тариф 24 марта 1822 года как бы послужил признанием совершенной нами при данных обстоятельствах ошибки.
Моне Брайт доводилось бывать на затрапезных похоронах, но эти, признаться, брали первый приз. Побили даже похороны ее кентуккийской кузины, которой могилу копали вручную на крошечном церковном кладбище. Там, конечно, шло все по старинке, но хоть могильщики были из членов семьи и старались, чтобы церемония получилась достойной. А здесь, на жалком глухом кладбище для неопознанных бродяг, кроме нее только могильщик – местный подрядчик с маленьким экскаватором, остановивший дребезжащую колымагу прямо на краю открытой могилы. Даже мотор не выключил, бросил работать вхолостую. Он сидит на приступке кабины и, утирая пот, довольно свирепо поглядывает на Мону. Видно, как он складывает в столбик сумму, мечтая чудом сменять этот унылый денек на перепихон в ближайшем мотеле.
Канкрин придерживался в международных торговых отношениях дарвиновского принципа о борьбе за существование, в которой погибает всегда слабый. Он думал защитить русский народ, вступая в решительную таможенную борьбу с теми, кто в силах и намерен его эксплуатировать. Но в то же время он утверждал, что эта цель не будет достигнута запретительными или чрезмерно высокими пошлинами.
Мона интересуется, где ждет его следующая работа. Застигнутый врасплох, могильщик задумывается.
– Ну, в Бейтоне надо выровнять площадку под парковку.
“Если, – говорит он в одном из своих трудов, – подобными пошлинами имеется в виду поднять отечественное мануфактурное производство, то этот взгляд ошибочен: с одной стороны, предоставляя фабрикам монополию, они остановят успехи промышленности; с другой – они заставят одну часть народа платить чрезмерные цены, следовательно, обессилят многие отрасли производства и возложат на народ жертвы, которые могли бы найти себе лучшее применение”.
«Господи, – думает она. – В два копает могилу, в три ровняет парковку. Нашел папаша местечко, где отдать концы».
Таким образом, мы видим, что Канкрин вовсе не был таким ярым протекционистом, каким его обыкновенно у нас выставляют. Оценку его экономической системы мы постараемся сделать, однако, в другом месте, а тут мы хотели только выяснить те соображения, которыми он руководствовался в своей деятельности, направленной к ограждению внешних торговых интересов России, в первое время управления министерством финансов.
– Вы еще кого-то ждете? – спрашивает могильщик.
Глава IV
– Сомневаюсь.
– Ну что ж. Тогда продолжаем представление.
Канкрин восстанавливает откупа. – Его взгляд на питейный доход. – “Маркие” дела. – Недоверие Канкрина к чиновничеству, дворянству, крестьянству. – Канкрин и Сперанский. – Донесение директора канцелярии III Отделения. – Деятельная, но безуспешная интрига
– А священник будет или что-нибудь такое?
Кроме вопроса об установлении правильной торговой политики, Канкрину пришлось решать еще и другие вопросы первостепенной государственной важности, именно урегулирование питейного дохода и восстановление ценности ассигнационного рубля.
– Я думал, вы его пригласили.
Что касается до второго вопроса, то Канкрин не чувствовал себя в силах решить его немедленно и полагал, что он вообще должен быть решен лишь с соблюдением необходимой осторожности. Заключение займов для изъятия из обращения излишних бумажных денег он признавал мерой совершенно несостоятельной: он решительно восставал против превращения беспроцентного долга в долг процентный, то есть против отягощения народа тяжелым бременем, которое было бы на него наложено в случае, если бы ему ежегодно пришлось уплачивать проценты по громадному долгу, заключенному для погашения ассигнаций. Равным образом он признавал нецелесообразным погашать ассигнации, уделяя известную часть государственных доходов на эту цель. Он был убежден, что целесообразнее всего не приносить новых жертв для погашения излишка бумажных денег, но, с другой стороны, строго избегать новых выпусков. Эта система в его руках действительно оказалась целесообразною. Несмотря на войны, неурожаи, разные народные бедствия вроде голода и холеры, он в течение семнадцати с лишком лет не выпустил ни одного бумажного рубля и этим достиг того существенного результата, что фиксировал курс наших ассигнаций: с момента его вступления в министерство до постепенного извлечения ассигнаций из обращения они держались на одном уровне, то есть за ассигнационный рубль платили 25 – 27 коп. серебром. Предупреждал же он новые выпуски образованием значительных сбережений на случай непредвиденных расходов: так, уже в 1825 году у него был накоплен военный фонд в 120 млн. рублей.
– Значит, автоматически даже гражданской панихиды не полагается? – Мона угрюмо хмыкает. – Я думала, здесь Божья страна.
– Только не за бесплатно, – возражает могильщик.
Однако Канкрин был сильнейшим образом озабочен отсутствием у нас твердой денежной единицы, путавшим все расчеты и отражавшимся чрезвычайно тяжело на благосостоянии народа. Поэтому он задумал целый план восстановления денежной единицы, но план этот должен был осуществиться лишь постепенно по мере благоприятных для этого обстоятельств. Как известно, он достиг в этом отношении блестящего результата, но уже в конце своей деятельности.
Другой вопрос первостепенной государственной важности не допускал, однако, отлагательства. Это был вопрос об урегулировании питейного дохода. Канкрин, как известно, восстановил откупную систему, и это ставится ему в грех. Мы и тут пока воздержимся от оценки этого мероприятия и постараемся только выяснить те мотивы, которые заставили его, несмотря на горячую защиту народных интересов, восстановить систему, прямо клонившуюся, по-видимому, к нарушению народной пользы.
Название места: город Монтана, Техас – звучит издевкой, в этом «городе» всего два светофора. Один не работает, но здесь ему этого в упрек не ставят. У Моны была возможность перевезти отца в Биг-Спринг, тот побольше, как комар больше блохи, но она не видела причин платить лишнюю монету, чтобы прикопать отца, Эрла Брайта Третьего, в эту забытую богом землю. Что ни говори, тот был жутким скрягой, и ей казалось правильным зарыть его так же сквалыжно и недоброжелательно, как он прожил жизнь.
Могильщик забирается в экскаватор.
Когда Канкрин в 1838 году был приглашен преподавать финансы наследнику престола, будущему императору Александру II, он начал лекцию о питейном доходе, напомнив своему ученику слова царя Алексея Михайловича, который еще в 1564 году решительно осудил откупную систему и провозгласил откупщиков врагами Бога и людей. В своих экономических трудах и путевых набросках он постоянно возвращается к этому вопросу и высказывает ту мысль, что облагать налогом народный порок безнравственно. Когда же в государственном совете на него накинулись за намерение восстановить откупную систему, Канкрин возразил: “Я согласен с вами, батушки (любимое его словечко); я брошу откупа, но укажите мне, чем их заменить, дайте мне другой, равный источник дохода”.
– Хотите что-нибудь сказать?
Словом, Канкрин как просвещенный деятель, чрезвычайно чуткий к народным интересам, понимал весь вред и даже безнравственность питейного дохода и, тем не менее, восстановил его в наиболее, по-видимому, несостоятельной его форме. Чем это объяснить?
Подумав, Мона качает головой:
Представим рассуждения самого Канкрина. В 1826 году он поверг на высочайшее усмотрение записку, в которой обстоятельно изучает различные системы и приходит к выводу, что между всеми откупная – наиболее целесообразная в данное время. Впрочем, он в этой записке мало останавливается на вынесенном нами опыте; он только сопоставляет разные системы, действующие в Европе.
– Все уже сказано.
Между тем, не далее, как за семь лет до восстановления Канкриным откупов, откупная система была у нас отменена и было введено казенное управление, главным образом, вследствие встретившихся затруднений при расчетах с откупщиками. В 1819 году было введено казенное управление, и оно дало сначала блестящие результаты, но вскоре доходы понизились на 40 %, и, кроме того, по общему отзыву пьянство усилилось в народе в тревожных размерах. Таким образом, казенное управление оказалось хуже откупов.
Пожав плечами, он подает машину вперед. Мона из-за зеркальных очков бесстрастно смотрит, как комковатая глина обнимает гроб.
Пепел к пеплу, прах к праху та-там, та-там, та-там…
Предпослав эту историческую справку, мы обращаемся к соображениям самого Канкрина. Он исходит из той мысли, что прежде всего надо позаботиться, во-первых, об уменьшении в народе пьянства (до одной чарки в день), а во-вторых, оградить чиновников против постоянного искушения. Заметим, кроме того, что он в своих соображениях постоянно ссылается на мнение “публики”, приписывающей развитие пьянства среди народа и дешевизну хлеба именно отмене откупов. В устах Канкрина эта ссылка на мнение публики имеет немаловажное значение. Я указывал уже, с каким вниманием Канкрин относился к просителям: он их принимал не только в будни, но и по праздничным дням, отрываясь часто даже от серьезных работ, чтобы выслушивать их. Особенно он любил беседовать с деловыми людьми, с купцами, крестьянами. Лиц, к нему приближенных, удивлял тот факт, что самые интересные для него беседы он, по-видимому, вел именно с людьми, общества которых обыкновенно избегают образованные классы. Кроме того я упоминал уже, что Канкрин в молодости состоял бухгалтером у откупщика и до конца десятых годов много путешествовал по России и исполнял такие поручения, вел такие дела, которые дали ему возможность изучить наш народ. Поэтому его ссылка на “публику” нас убеждает, что он в своих соображениях руководствовался не только своим субъективным мнением, но и мнением многочисленных лиц, которые на практике имели возможность наблюдать сравнительные достоинства откупной системы и казенного управления.
Эрл, конечно, не догадался оставить завещания, так что все его имущество уходит в сложный и таинственный мир судов о наследстве. Вернее, сложным он был бы в других местах, а здесь судья собрался на этой неделе поохотиться на оленей, так что время на рассмотрение соответственно урезали, поскольку все честно и кому какое дело.
Он отмечает общее нерасположение к казенному управлению.
В назначенный час Мона добросовестно является в суд – зал с низким потолком, провонявший пережаренным кофе. Похоже, по совместительству он служит для собраний ветеранов внешних войн. При виде Моны возникает короткое замешательство, поскольку Эрл был белее снега, а Мона вся в мать, совершенная мексиканка. Но Мона к этому готова – как иначе, в Техасе-то, – а подобающие документы и соответствующие имена в общем и целом развеивают все сомнения. Затем переходят к делу. Так сказать. Судья присутствует, но сидит ноги на стол, с головой уйдя в газету. Мона не против. Чем проще, тем лучше, ей ведь нужно вполне определенное сокровище, с которым Эрл нипочем бы не расстался даже на старости лет, – вишневый «Додж Чарджер» 1969 года, гордость и радость многих лет его жизни, к которой Мону никогда не допускали. Девчонкой она часто мечтала посидеть на кожаных креслах, почувствовать, как оживает от толчка педали мотор, как вибрация поршней отдается в мостовую и ей в руки. Раз, в шестнадцать лет, она жарким летним вечером попробовала увести машину. Успела выгнать из гаража, и тут он ее поймал. Шрам виден до сих пор.
“Ныне, – говорит он, – публика полагает, что возобновлением откупов оживилась бы внутренняя промышленность; многие могли бы поправить расстроенное свое состояние законным образом; корчемство уменьшилось бы надзором откупщиков; вредный класс винопродавцов, поглощающий вместе с чиновниками, вероятно, до 24 млн. руб. в год, уничтожился бы; тогда как прибытки откупщиков всегда были умеренные и доставались в руки, могущие употребить капиталы свои с лучшей пользой” (Невольно тут вспоминается Гоголь, также прекрасно изучивший русскую народную жизнь и пытавшийся двадцать лет спустя выставить в лице Муразова, то есть откупщика, один из немногочисленных положительных типов, встречающихся в его бессмертных произведениях).
Так что на ее лице расцветает очень горькая улыбка от сообщения серолицего чиновника, что, да, автомобиль до сих пор зарегистрирован на мистера Брайта и, поскольку покойный не указал, кому он должен отойти, она вправе на него претендовать, если пожелает.
Затем Канкрин, однако, оговаривается и высказывает и тут ту мысль, что “желательнее всего было бы заменить питейный сбор другими налогами, но что ни один из них не может дать столько, сколько дает казне питейный доход, а увеличение существующих налогов может вызвать большие неудовольствия”.
Каковы же, по мнению Канкрина, сравнительные достоинства разных питейных систем?
– Господи, как я желаю, сэр! – отзывается Мона. – Чертовски желаю.
– Хорошо. – Он делает отметку в бумагах. – А остальное имущество?
“Известно, – говорит он, – что значит акциз в Англии, соединенные пошлины во Франции, бывший в Пруссии акциз и подобные финансовые учреждения в других землях: они почитаются величайшим, но неизбежным злом, и к сожалению сказать должно, что финансы вообще и везде немалой частью основаны на таких доходах, кои в существе своем тягостны, неблаговидны и сопряжены с неприятным фискальством, коим бы лучше не быть, но без коих нельзя обходиться при необходимости столь огромных расходов, коих ныне требует существование государств. Таково несовершенство дел человеческих”.
Этого она не ожидала. Судя по тому, как он жил, отец едва наскребал на существование в этом крошечном городишке.
Останавливаясь на замене казенного управления акцизом, Канкрин признает необходимым “учредить повсеместно вольную продажу вина и оставить этот промысел совершенно свободным и неограниченным, без чего не может быть акциза, и учредить акцизное управление”. Но эта система пугает Канкрина; Он предвидит, что пьянство в народе страшно усилится и что все помещики начнут заниматься “шинкарством”. Кроме того, он склонен думать, что потребуется громадный штат чиновников для контроля за свободным промыслом и что тем не менее доходы государства сократятся, потому что чиновники не в состоянии будут противостоять искушению брать взятки. Таким образом, ему эта система представляется пагубною во всех отношениях: в народе она разовьет пьянство, в помещиках – безнравственность, в чиновничестве – взяточничество и в конце концов приведет еще к сокращению доходов государства, то есть помешает достижению той главной цели, ради которой устанавливается безнравственный питейный доход.
– А какое еще было имущество? – спрашивает она.
Существует еще одна система, то есть “гуртовой платеж по губерниям, состоящий в раскладке настоящего питейного дохода на губернии и в обращении его из косвенного налога в прямой”. Эту систему Канкрин также отвергает, во-первых, вследствие трудности справедливой раскладки, а во-вторых, потому, что в случае введения этой системы дело пришлось бы поручить дворянству, а это признается им неудобным.
– О, кое-что было, – отвечает чиновник. Машина, например, сдана на хранение вместе с другими предметами, которые, если она пожелает, перейдут к ней. Мона пожимает плечами – почему бы и нет. Имеется небольшая сумма наличными – деньги она берет. И ему еще принадлежат несколько земельных участков, говорит чиновник. Землю Мона отвергает: она прекрасно понимает, что всю землю, которая чего-то стоила, отец давно продал и жил на проценты: что осталось, сбыть не удастся. Чиновник кивает и говорит, что тогда остается вопрос о доме.
“Если, – говорит он, – дворянское управление почитается лучше казенного, то сие происходит именно оттого, что на оное не возложены затруднительные, интересные и маркие дела. Люди всегда одинакового свойства; названиями никто не поправляется, и нередко случалось, что предводители просились в вице-губернаторы. Это – черта нравов”.
– Нет, сэр, не нужен мне клоповник, в котором он жил, – отказывается Мона.
– Что ж, это к лучшему, поскольку этот дом ему не принадлежал, – отвечает чиновник. – Он был взят внаем. Речь идет о доме, оставшемся ему в… – он сверяется с бумагами, – в Нью-Мексико.
Последние слова требуют пояснения. Вице-губернаторы тогда заведовали питейными сборами при казенных палатах. Однажды еще при императоре Александре I съехались в Петербург до двадцати губернаторов, что обратило на себя внимание государя. Тогдашний знаменитый каламбурист А. Л. Нарышкин заметил по этому поводу: “Я хорошо знаю, отчего все эти губернаторы приехали в столицу”. “Зачем же?” – спросил государь. – “Всеподданнейше просить Ваше императорское величество обратить их из губернаторов в вице-губернаторов”. Действительно, места вице-губернаторов считались до того доходными, что от кандидатов на них не было отбоя. Когда Канкрин вступил в должность, многие вице-губернаторы слетели и были заменены деятелями, лично известными Канкрину своей честностью. Но случалось, конечно, что и он ошибался, что и его выбор оказывался неудачным. Так, Канкрин назначил вице-губернатором известного нашего баснописца и журналиста Измайлова. Тот, однако, угодил под суд и умер в нищете. С тех пор Канкрин, назначая кого-нибудь в вице-губернаторы, обыкновенно спрашивал его: “Фи, батушка, стихов не пишете?”
– Где-где? В Нью-Мексико? Впервые слышу, что у него там был дом.
Чиновник переворачивает бумагу, показывает ей.
Но мы отвлеклись от основного содержания записки Канкрина. Если спросить себя, почему он высказывался и против акцизной системы, и против казенного управления, и против гуртового платежа по губерниям, то ответ может быть только один: в его душе гнездилось глубокое недоверие к чиновникам, к дворянам и к народу. Он не верил в честность чиновников, в нравственную стойкость дворян, в воздержанность крестьян. Он знал, что, какую бы систему ни ввести, все равно она послужит источником бесконечных злоупотреблений, продажности, лихоимства. Он спрашивал себя только, – какая система более всего ограждает с одной стороны народ, с другой чиновничество и дворянство. Ему хотелось оберечь последних от “интересных и марких дел”, – как он выражался, вечно “сражаясь с русским языком, не зная оный фундаментально”, но высказывая на своем “штиле” иногда очень глубокие мысли. Восстанавливая откупную систему, он несомненно оберег до известной степени чиновников и дворян от “марких дел”. Но оградил ли он крестьян от распространения пьянства? Многие утверждают, что с отменою откупов пьянство в нашем народе увеличилось: на это указывает громадное возрастание питейного дохода. Но мы здесь не вдаемся в оценку откупной системы, – мы хотели только указать на те мотивы, которые заставили Канкрина предпочесть ее другим системам. Отметим еще, что в то время результаты акцизной системы не выяснились настолько, как теперь, что осторожный Канкрин всегда предпочитал известное неизвестному и что наконец при нем откупная система не могла давать таких печальных результатов, как впоследствии, особенно же во время и после крымской войны, когда она вызвала против себя общее нарекание и сделалась крайне непопулярной. Канкрин умел держать откупщиков в руках; он внимательнейшим образом следил за ними и, где только проявлялись злоупотребления с их стороны, он поступал с ними очень строго. Понятно, что только благодаря такому беспощадному контролю откупная система при Канкрине могла до известной степени пользоваться сочувствием общественного мнения, или, как выражался наш министр финансов, “публики”.
– Видимо, прежде и не было, – объясняет он. – Дом оставили ему, но он не вступил во владение. В его случае имущество перешло от некой… Лауры Гутьеррес Альварес?
Но, тем не менее, в государственном совете на Канкрина сильно косились вследствие восстановления им откупов. Его финансовые мероприятия встречали оппозицию с двух сторон. Восставали против них, во-первых, тогдашние западники, которые ставили себе в образец Англию с ее государственными порядками. Во главе этой партии находился известный Мордвинов, женатый на англичанке и очень склонный переносить английские порядки в Россию. Надо, однако, в то же время заметить, что другие видные деятели, не менее дорожившие опытом более цивилизованных народов, в том числе главным образом Сперанский, не вступали с Канкриным в оппозицию, а напротив высоко ценили его государственную деятельность. Отношения между Канкриным и Сперанским были всегда прекрасные, и взгляды этих двух деятелей по всем государственным вопросам того времени более или менее совпадали. Нам известен только один случай кратковременного столкновения между ними, вызванного реформою местного управления. На составленный Сперанским в 1826 году “проект учреждения для управления губернии” Канкрин сделал довольно существенные замечания, которые вызвали раздраженную реплику со стороны Сперанского. Разногласие обусловливалось преимущественно тем, что Канкрин опасался усложнения губернского делопроизводства, а следовательно, канцелярщины и формалистики, против которых он боролся всю свою жизнь. Правда, резкая и прямая натура Канкрина составляла противоположность с мягкими и уклончивыми приемами Сперанского, – последствие пережитых им невзгод. Поэтому Канкрин иногда называл Сперанского “старым иппокритом”, но его уважение к Сперанскому выражалось в том факте, что он не принимал ни одной существенной меры, не подвергнув ее предварительному рассмотрению Сперанского и очень внимательно относясь к его возражениям и замечаниям. Поэтому неудивительно, что биограф Сперанского, Корф, столь высоко ставящий его государственные заслуги, в то же время говорит о “гениальной даровитости” Канкрина и отмечает тот факт, что, если после николаевских времен настала эпоха великих реформ, то в значительной степени благодаря влиянию трех деятелей: Жуковского, Сперанского и Канкрина, – умевших в качестве преподавателей наследника престола, каждый в своей сфере, внушить будущему монарху просвещенные и глубокие взгляды на управление страною.
При этом имени Мона лишается дара речи. Секретарь еще бормочет что-то о законах штата Нью-Мексико и едином законе о наследстве, но Мона вряд ли слышит хоть слово.
Как бы то ни было, в высших, правительственных сферах существовала партия, которая не одобряла деятельности Канкрина. Эта оппозиция происходила со стороны Мордвинова и его сторонников на почве преимущественно теоретической и вызывалась, как я уже упомянул, желанием поскорее приобщить Россию к общеевропейской культуре. Канкрин, конечно, был также приверженцем западных порядков, но его практический ум всегда ясно видел реальные препятствия, встречаемые той или другой реформою; он сперва подготовлял почву для нее, он шел медленно, но верно. Развивая кипучую деятельность, не щадя собственного труда и труда своих помощников, он в то же время как будто шел очень медленно вперед. Мы видели уже, каких блестящих результатов он добился в финансовой области; мы дальше увидим, что и в смысле распространения народного образования он сделал очень много, но в других вопросах, не менее существенных, он мог казаться отсталым человеком, именно вследствие его крайней, иногда даже, быть может, чрезмерной осторожности. Это создавало ему врагов, хотя и немногочисленных, но влиятельных.
«Мама? – думает она. – У мамы был дом? У мамы был дом в Нью-Мексико?»
Понемногу шок оборачивается яростью. Как мог старый мерзавец ей не сказать! Она годами одолевала его расспросами о матери, которой почти не помнила – только обрывки детских воспоминаний о худенькой, дрожащей женщине, вечно плакавшей и смотревшей в окно, но никогда не выходившей за дверь. Мона и не знала, что у матери прежде была жизнь за пределами их тесного дома в Западном Техасе; но вот вылинявший шрифт старинной пишущей машинки утверждает, что есть бумаги о распоряжении ее матери, в котором, в свою очередь, говорится об иной жизни, далеко отсюда, о жизни до Эрла, до рождения Моны, до тех горьких лет, что она провела рабыней отца, в другой стране.
С другой стороны, он наталкивался на оппозицию иного рода. Он страстно, почти фанатично, если в таком деле может идти речь о фанатизме, преследовал взяточничество, должностные злоупотребления, обирание казны. Прилагая всевозможные заботы к тому, чтобы обеспечить материальное положение чиновников (в своем ведомстве он постепенно увеличил их жалованье на 60 %), он в то же время энергически преследовал все незаконные средства увеличения ими своих доходов. Таким образом, он создал себе много врагов в самой администрации и в тех слоях общества, которые привыкли прибегать к нечистым средствам для своих нечистых дел. Особенно среди купечества замечалось нередко сильное нерасположение к Канкрину, к этому “немцу”, не понимавшему-де России и губившему ее. Чиновники и купцы подавали друг другу руки и дружно по временам шли против нелюбимого министра финансов. Волна надвигалась снизу и захватывала собою те элементы наверху, которые привыкли смотреть на министра финансов как на щедрого раздавателя казенных денег. Особенно в начале деятельности Канкрина, когда еще не убедились в безграничном доверии, которым пользовался Канкрин у государя, против него велась деятельная и сильная интрига, впоследствии ослабевшая, но тем не менее не унимавшаяся до выхода Канкрина в отставку. Чтобы иллюстрировать нами сказанное, приведем здесь отрывки из донесений тогдашнего директора канцелярии Третьего отделения, M. M. Фока, шефу корпуса жандармов, знаменитому Бенкендорфу. Вследствие событий 14 декабря 1825 года возник “тайный надзор”, члены которого доставляли Фоку сведения о настроении общества. На основании этих сведений и составлялись донесения Фока, повергавшиеся на усмотрение императора Николая Павловича. Так, один из корреспондентов пишет:
– Что еще вы можете о нем сказать? – спрашивает она.
“Ничего нет хуже принятой у нас финансовой системы... Если Гурьев начал управление так, что стал действовать противно интересам правительства, то Канкрин постарался увеличить зло, расширив пропасть, над которой стоят наши финансы... Московские купцы во всеуслышание проклинают Канкрина, говоря, что он – причина всех испытанных ими неприятностей, что государь обманут ложными донесениями и что спокойствие до тех пор не будет восстановлено, пока Канкрина не удалят от дел... Настроение умов удовлетворительно только в низших сословиях; далеко нельзя того же сказать о высшем и среднем классе населения. Если послушать, так окажется, что задеты частные интересы некоторых выдающихся личностей. Купечество восстает против финансовой системы Канкрина, падение которого, как уверяют, весьма близкое, не возбудит ни в ком сожаления... Начинили манифест статьями сочинения министра финансов, виды которого далеко не соответствуют видам доброго патриота, что совсем не политично с его стороны, так как он и без того уже пользуется очень дурной славой в обществе, которое он бравирует, не думая, что это никогда не проходит даром”.
– Ну… немногое. В оригинале завещания ничего больше нет. Оно совсем простое. Полагаю, ваш отец так и не принял наследства.
– Вообще? Так и сидел на нем…
Мы видим, следовательно, что против Канкрина велась очень деятельная интрига, но она оказалась безуспешною, потому что блестящие результаты его управления слишком громко свидетельствовали в его пользу. Полное расстройство финансов, вызванное управлением Гурьева, сменилось процветанием. Дефицит был устранен уже в 1824 году; оскудение казны сменилось значительными запасами: у Канкрина всегда были деньги, но расходовать их непроизводительно, без крайней надобности, он никому не позволял; во всех отраслях государственного хозяйства установился образцовый порядок, бесконечное обирание казны было искоренено, государственный кредит России достиг такой устойчивости, такого блеска, что наше отечество могло в случае надобности занимать на европейских денежных рынках деньги на самых выгодных условиях, фонды наши ценились выше нарицательной их стоимости. Государственный деятель, противопоставляющий бездоказательным обвинениям и клевете такие факты, может относиться равнодушно к злобе и шипенью тех, кому он не дает наживаться за казенный счет. В нашей государственной жизни трудно приискать другой пример такого равнодушного отношения ко всем интригам, какой представляет собою Канкрин. Он почти никуда не выезжал, редко с кем встречался вне исполнения своих служебных обязанностей, никогда не бывал в обществе, на балах, обедах, сидел постоянно за работою в своем кабинете, мало того, беспощадно указывал на всякие злоупотребления, всех язвил своим остроумием, своими резкими выходками, его остроты насчет глупости, продажности, бездарности передавались из уст в уста; он нажил себе ими, быть может, еще более врагов, чем своим бескорыстием, своею честностью, своею нетерпимостью к чужим грехам, – и тем не менее он твердо держался на своем посту, никому не удалось столкнуть его с “огненного стула” русского министра финансов, как он сам выражался, вытеснить его из той ответственной должности, которую он занял единственно благодаря своим заслугам и которую он сохранил за собою до окончательного истощения сил также только благодаря своим заслугам.
– Похоже на то. Срок действия завещания ограничен… – он заглядывает в документ, – тридцатью годами.
Это сообщение почему-то беспокоит Мону.
Глава V
– Тридцатью после смерти Эрла?
Просвещенный протекционизм Катерина. – Технологический и Лесной институты. – Заботы Канкрина о распространении технических знаний. – Учебные заведения, основанные или преобразованные им. – “Земледельческая газета” и другие специальные органы. – Канкрин и Гумбольдт. – Путешествие Гумбольдта на Урал
– Гм, нет. – Чиновник снова заглядывает в бумаги. – Тридцатью от даты смерти вашей матери.
Мона закрывает глаза, бранится про себя.
Только благодаря такому настроению Канкрина, то есть его глубокой вере, что дело будет говорить само за себя и что все направленные против него интриги окажутся вследствие этого безуспешными, ему удалось посвятить себя всецело плодотворному труду, и там, где другие государственные люди думали только о том, как бы разными искательствами навербовать себе побольше сторонников, как бы удачнее подставить ножку сопернику, он, отбросив всю эту недостойную игру, думал только об успешном исполнении принятых им на себя обязанностей. Наряду с приведением финансов России в образцовый порядок его занимал еще другой не менее, по его мнению, существенный вопрос. Смолоду он привык смотреть на мануфактурную промышленность и на горное дело как на наиболее верные источники благосостояния страны. В какой мере этот взгляд на дело оправдывался по отношению к России – другой вопрос. Быть может, при блестящих дарованиях Канкрина деятельность его дала бы еще более видные результаты, если бы он не был так исключителен в своих экономических воззрениях, если бы он оказал такую же просвещенную и неусыпную поддержку земледелию, какую он оказал мануфактурной промышленности. Мы этой стороны дела тут касаться не будем; остановимся только на результатах его забот о мануфактурной промышленности России. В этом отношении Канкрин несомненно заслуживает названия русского Кольбера
[9], с которым его связывает и однородность экономических воззрений. Канкрин, как и Кольбер, был убежденным меркантилистом. Он никогда не сочувствовал экономической школе Адама Смита. Он полагал, что воззрения великого творца политической экономии, пригодные для Англии, будут со временем пригодны и для других стран, когда те достигнут такого же промышленного развития, но что государство, находящееся еще в младенческом состоянии, не может с пользою придерживаться принципов, провозглашенных английским экономистом. Покровительство отечественной мануфактурной промышленности, всевозможное распространение промышленного образования, развитие горного дела, успешная добыча драгоценных металлов – вот на что главным образом было обращено внимание Канкрина. Нельзя сказать, чтобы он не заботился о распространении земледельческих успехов. Напротив, он и тут проявлял изумительную деятельность, прилагал всевозможные усилия, чтобы предохранить наши леса от истребления, чтобы содействовать распространению сельскохозяйственных знаний, но все-таки он с особенной любовью посвящал себя делу развития мануфактурной и горной промышленности, и это его настроение ясно проявилось и в результатах его деятельности.
– Что, – удивляется чиновник. – Что-то не так?
В труде, в котором он изложил опыт, вынесенный им в течение сорокалетней административной практики, в “Экономии человеческого общества”, встречается следующее место:
– Да, – говорит Мона. – Значит, оно истекает… – она подсчитывает в уме, – через одиннадцать суток.
– О! – Секретарь тихо присвистывает. – Ну что ж, полагаю… стоит поторопиться.
“Ошибаются те, кто думает, что русская фабричная промышленность существует только благодаря помощи правительства. Промышленность эта сама по себе теперь сильна. Вот уже двадцать пять лет, как не сделано ни одной важной жертвы для поддержания отечественных фабрик. Их процветание было достигнуто другими средствами. С 1823 года приняты всевозможные меры для усовершенствования русской промышленности. Издаются коммерческая газета и мануфактурный журнал; за границей содержатся агенты, чтобы узнавать все новейшие открытия и усовершенствования; заведена правильная выписка узоров из-за границы; привлечены в Россию искусные мастера; учрежден мануфактурный совет с отделениями и корреспондентами; основаны технологический институт и промышленные школы; установлены правильная посылка молодых людей за границу, промышленные выставки в Москве и Петербурге с назначением наград и отличий; учреждены бесплатные школы рисования; издан устав, улучшающий полицейский надзор за работами, и принято много других мер, о которых я умалчиваю”.
Мона посылает ему первоклассный взгляд: «Без глупостей!» и, прищурившись, читает адрес дома: «1929, Ларчмонт, Винк, NM 87207».
Мона хмурится.
Действительно, этот перечень далеко не может, как мы сейчас увидим, считаться полным; но он во всяком случае убеждает, что Канкрин прекрасно понимал невозможность создать цветущую фабричную промышленность при помощи одних таможенных пошлин. В значительной степени содействовав установлению высокого таможенного тарифа 1822 года, он в течение всей своей дальнейшей жизни старался, как он сам выражается, усовершенствовать этот тариф, но не в смысле его повышения, а в смысле устранения невыгодных его сторон. Мы не станем перечислять здесь все перемены, произведенные в этом отношении; мы укажем только на один характерный факт. В одну из своих поездок в первопрестольную столицу он остановился по своему обыкновению в горном правлении на Моховой (ныне архив министерства народного просвещения) и пользовался всякой свободной минутой, чтобы вступать в общение с разными лицами, которые могли ему сообщить полезные сведения. В Москве он, как и в Петербурге, работал целый день, а когда уставал, то надевал шинель военного покроя в рукава, подпоясывался носовым платком, осматривал строения, вникал во все мелочи (заметим, кстати, что сад на дворе архива министерства народного просвещения также обязан ему своим возникновением: он указал его размеры и распланировал его сам), а под вечер в столовой принимал всех, кто имел к нему надобность, причем происходили иногда сцены чрезвычайно характерные. Так, г-н Селиванов, передающий эти подробности из жизни Канкрина, рассказывает, что однажды во время такого приема он при многих свидетелях назвал весьма видное должностное лицо, злоупотребления которого незадолго перед тем обнаружились, прямо “вором”. Случилось как-то, что дежурным чиновником при горном правлении был некто Селивановский, сын известного типографщика. Канкрин вступил с ним в беседу и осведомился о том, как идет типографское дело в Москве. Селивановский ему разъяснил, что типографское, а вместе с тем и книжное дело сильно тормозятся высокой пошлиной на типографские краски. Канкрин промолчал, но вскоре за тем соответственная ставка тарифа была значительно уменьшена.
«Винк, – думает она. – Что еще за Винк?»
Мы привели этот факт, чтобы показать, как чутко Канкрин относился к интересам просвещения. И действительно, стоит вспомнить, что он сделал в этом отношении, чтобы понять, что он вовсе не был таким узким протекционистом, каким его обыкновенно изображают. Почти тотчас по вступлении в должность министра финансов он начал разрабатывать план учреждения в Петербурге технологического института. Несмотря на трудность и сложность чисто финансовых его обязанностей, он находил время обсудить во всех подробностях будущую организацию этого учебного заведения, которое признавалось, когда оно возникло, иностранными специалистами образцовым. Цель его очень ясно формулирована самим Канкриным в одном из его писем к Гумбольдту, о которых речь у нас впереди.
Тот же вопрос вертится в голове, когда она едет в Биг-Спринг на склад, где хранятся вещи отца. Он даже вытесняет мысли о «Чарджере». Ей всегда казалось, что об отце и знать-то нечего – а что там было, кроме оскорбленного молчания, запаха кордита и бокала «Серебряной пули» в волосатом кулаке? – а теперь ей приходится призадуматься. Если все это правда, если мать действительно оставила ему дом в далеком городке, он должен был хоть что-то об этом знать, верно? Не бывает ведь, чтобы унаследовал дом, выбросил его из головы и забыл, правда?
“Война, – писал он знаменитому ученому, – не может удержать меня от учреждения большого практического технологического института. Россия совсем не имеет располагающего средними теоретическими знаниями класса людей, который ей крайне нужен в самых разнообразных отраслях труда”.
Уже у склада ее осеняет: если кто так и мог, так именно ее папаша – вполне в его духе.
Такова была основная мысль Канкрина при учреждении Технологического института. К сожалению, эта основная цель была впоследствии упущена из виду, и теория начала преобладать над практикой. Как бы то ни было, Канкрин с свойственной ему страстностью принялся за осуществление своей мысли. Проходил редкий день, чтобы он не посетил так называемого волынского двора, где было избрано место для института. Он сам составил план постройки и внимательнейшим образом следил за производством работ, радуясь, что ему приходится взбираться все выше и выше по лесам на здания, пока их не подвели под крыши. В то время, как слава русского оружия гремела во всей Европе, Канкрин сооружал свой Технологический институт и радостно отпраздновал день открытия первого созданного им большого учебного заведения.
Управляющий складом смотрит на нее с подозрением. Не только потому, что она просит открыть чужую ячейку и в доказательство своих прав долго возится с документами и множеством ключей, но и потому, что именно эту ячейку не открывали больше двух лет. В конце концов он сдается – правда, Мона подозревает, что его упрямство вызвано скорее нежеланием отрываться от стула, чем профессиональной гордостью, – и ведет ее через лабиринт ящиков и металлических дверей к одному из самых больших помещений в дальнем конце.
– Он и впрямь помер? – спрашивает кладовщик.
Почти с такой же любовью занимался он и устройством Лесного института. Уже в то время Канкрин был глубоко опечален тем явлением, что наши леса исчезают вследствие хищнических наклонностей и отсутствия правильного лесного хозяйства. В своих письмах к Гумбольдту он неоднократно сетует на это, и если в России еще в тридцатых годах положено хотя бы только слабое основание более нормального лесного хозяйства, то несомненно в значительной степени благодаря просвещенной деятельности Канкрина. Сам Канкрин говорил, что время, проведенное им в летние месяцы в Лесном, когда он обдумывал организацию этого второго своего учебного заведения, было лучшим временем в его жизни, потому что организаторские его способности применялись тут к делу, наиболее родственному его душе. Однажды в беседе с другим русским деятелем, трудившимся вместе с ним над промышленными успехами России, он заметил:
– Помер и впрямь, – подтверждает Мона. – Я его видела.
– То, что мы совершим вместе с вами, останется; другие мои труды пропадут: все, мною накопленное, поглотят казармы, крепости и прочее. Тяжело заведовать финансами, когда они основаны на доходах от пьянства. Я похожу на навозного жука; я вожусь в навозе, чтобы создать весь этот блеск, – и Канкрин указал на берега Невы.
– Если так, вы должны все вывезти в течение недели, просто чтоб вы знали, – сообщает он и, отперев, с лязгом открывает подъемную дверь.
Но, трудясь над созданием Технологического института или проживая в Лесном, он отдыхал душой. Там, в своем Канкринополе, по выражению Плетнева, он обдумывал программу реорганизованного им Лесного института, проектировал необходимые кафедры, наблюдал за постройками, – и вокруг него все окрестности оживали. Прежде трудно было проехать в Лесной, – Канкрин провел к нему прекрасную дорогу и с необычайной заботливостью, с большой любовью дал жизнь этому второму своему детищу.
У Моны округляются глаза. Секретарь суда сказал, что на складе хранится «часть» имущества, и, помнится, употребил выражение: «кое-что». А ей открывается внушительная груда барахла, и от одной мысли в ней копаться Мона чуть не падает в обморок. Тут за дюжину дней и на четверть не разберешь.
Кладовщик вручает ей тяжелый фонарь и тележку, чтобы все это вывозить. Хорошо, что у Моны здесь старый грузовичок, определенно пригодится. Впрочем, она очень скоро высматривает у стены что-то продолговатое, с закругленными изгибами, окутанное толстым брезентом. Под складкой просматривается шина, и сердце у нее так и подскакивает.
Место не позволяет нам подробно выяснить, как он постепенно задумывал и осуществлял все новые учебные заведения. Но мы не можем не представить здесь по крайней мере списка тех заведений, которые обязаны ему своим возникновением или благоустройством и процветанием. Так, кроме Технологического института, созданного им, и Лесного института, также почти им созданного, потому что до Канкрина он представлял лишь намек на учебное заведение со своим развалившимся зданием, без профессоров и вообще сколько-нибудь дельных преподавателей, Горного института, Горыгорецкого земледельческого института, коммерческого училища, мы назовем: воскресные рисовальные школы в Петербурге и в Москве, рисовальную школу для приходящих при Академии художеств с отделениями для девиц и с гальванопластическим отделением (одним из первых в Европе), рисовальные классы при гимназиях, Третью московскую гимназию с техническим отделением и такие же отделения при некоторых губернских гимназиях, технические горные школы, школы торгового мореходства в Петербурге и Херсоне, мореходные классы в Архангельске и Кеми, публичные лекции, посвященные успехам промышленности при всех наших университетах, – словом, Канкрин проявил изумительную деятельность, направленную к распространению технических знаний в нашем отечестве, и нам нечего пояснять, в каком просвещенном духе он действовал в этом отношении. Все новейшие усовершенствования применялись к делу. Так, например, учрежденная им при Академии художеств рисовальная школа для приходящих (впоследствии доверенная обществу поощрения художеств) была обставлена всеми необходимыми принадлежностями для обучения рисованию и другим искусствам, имеющим связь с рисованием, как то: лепка, гравирование на меди и на дереве, гальванопластика, составлявшая тогда совершенную новинку. Мало того, Канкрин понял, какую важную роль в деле быстрых успехов промышленности может играть женщина, и поэтому открывает при школе и отделение для девушек. Это было еще более существенным нововведением. Отметим, кстати, что Канкрин, учреждая немало школ в наших горнозаводских округах, везде также открывал отделения для девушек. Таким образом, мы имеем полное право причислить Канкрина к ревнителям женского образования и расширения сфер женского труда. Но, возвращаясь к учрежденным или преобразованным им многочисленным учебным заведениям, мы должны еще сказать, что Канкрин, так тщательно оберегавший казенную копейку, никогда не скупился на них и, отказывая в деньгах на другие расходы, всегда находил средства для расширения и усовершенствования своих любимых рассадников технических знаний. Поневоле тут вспомнишь слова, которыми он отвечал на упреки в скупости: “Да, батушка, я – скряга на все, что не нужно”.
На разбор коробок уходит больше получаса, но вскоре из-под бежевого упаковочного картона проступают мощные очертания «Чарджера». Расчистив место, она срывает брезент, и облако пыли, взлетев, расползается по ячейке и проходам. Пыль такая густая, что залепляет стекла очков. Дождавшись, пока уляжется, Мона их снимает, открыв круги чистой кожи на запыленном лице.
Она моргает. «Чарджер» стоит перед ней. Она его не видела пятнадцать лет, а он словно ни на день не состарился. Будто только что вывалился из воспоминаний. Даже пыль не запятнала насыщенного красного цвета, наполнившего складское помещение веселым румянцем.
Но не только путем учебных заведений он старался распространять технические знания. Все, что вело к этой цели, находило в нем самую горячую поддержку. Мы видели уже, что он постоянно содержал агентов за границей, чтобы следить за всеми успехами промышленности, постоянно посылал молодых людей в другие страны для усовершенствования в науках, выписывал из-за границы искусных мастеров для обучения и подготовки у нас техников, устраивал выставки для соревнования между фабрикантами, – словом, пускал в ход все средства, чтобы двинуть русскую промышленность. В этих же видах он постоянно издавал разные сочинения оригинальные и переводные и, не ограничиваясь этим, позаботился об основании журналов и газет, в которых сам деятельно сотрудничал, несмотря на другие сложные свои обязанности. Благодаря его инициативе, под руководством и с пособием от казны издавалась “Земледельческая газета”, которую он часто обогащал своими статьями; между ними были такие замечательные, как статья о разделении России на пояса по климату, а также произведения, составившие целое событие в нашей сельскохозяйственной литературе и обратившие на себя внимание во всей Европе. Канкрин распорядился, чтобы годовое издание “Земледельческой газеты” обходилось не дороже рубля. Он желал распространить ее между всеми, кто только умел читать. Редактором ее он назначил бывшего директора Царскосельского лицея Энгельгардта, человека, прекрасно усвоившего себе сельскохозяйственные вопросы, и Канкрин добился того, что в числе корреспондентов газеты было немало крестьян, которые сообщали о результатах своих практических опытов по сельскому хозяйству. Не забудем, что это происходило в тридцатых годах, когда просвещение у нас было еще так мало развито. Факт этот интересен и в другом отношении: он показывает, что Канкрин заботился не только о мануфактурной промышленности, но старался двинуть и земледельческую, и если сделал в этом отношении сравнительно мало, то отчасти и потому, что сознавал бесплодность своих усилий, пока главный тормоз развития земледелия, – крепостное право, – не будет устранен. А как его заботил этот вопрос, видно из одного места его дневников, где он с горечью сознается, что не мог ничего сделать в этом направлении, потому что “один в поле – не воин”. “Я старался сделать из русского крестьянина, – говорит он, – по крайней мере наследственного арендатора, но было слишком рано: отдельный человек не может совершить такое дело”.
Мона тянется потрогать его, увериться, что это на самом деле, но запинается о картонную коробку, опрокидывает ее носком туфли и сама падает, не успев ни вскрикнуть, ни удержаться. Цементный пол взлетает навстречу и бьет ее в лоб.
Что касается до торговли, промышленности и горнозаводства, то само собой разумеется, что он горячо поощрял все издания, поставившие себе целью содействовать их успеху. “Коммерческая газета”, “Горный журнал” и другие однородные издания были им основаны или пользовались постоянной его поддержкой. По его инициативе появлялись на русском языке извлечения из лучших статей заграничных журналов. Он не скупился и на средства для поощрения иностранных изданий, разрабатывавших вопросы, интересные с точки зрения успехов промышленности в России. И тут, как почти везде, он проявлял широкий взгляд, вполне сознавая, что промышленные успехи зависят от успехов науки вообще и в особенности от успехов естественных наук. С этой точки зрения мы поймем, почему между Канкриным и знаменитым Александром Гумбольдтом завязались такие тесные дружественные отношения.
Бьет крепко, на мгновение в глазах мелькает черное море с зелеными светящимися пузырями. Потом свет выравнивается, она слышит, как рядом катится по полу фонарик. Из темноты сгущаются формы, чистые серые грани, сложенные друг на друга, и на одной грани слово: ЛАУРА.
Мона соображает, что лежит на пыльном полу, щекой на цементе, а ногами на раздавленной коробке. Фонарик, застрявший в складках брезента, бросает луч на башню коробок. Но Мону интересует не освещенная им коробка, а та, что под ней, с выведенным маркером словом «Лаура». И еще, цела ли ее голова.
Сев, Мона ощупывает лоб. По нему стекает струйка крови, пальцы влажно блестят.
В двадцатых годах у нас возникла мысль воспользоваться платиной как драгоценным металлом для изготовления монеты. Кажется, мысль эта принадлежит самому Канкрину. Он решил обратиться к Гумбольдту, чтобы заручиться опытом, который вынес последний из своего путешествия в центральную Америку, где уже раньше был найден этот металл. В ответном письме на запрос Канкрина Гумбольдт между прочим упомянул о том, что, может быть, ему когда-нибудь удастся посетить Урал, так как “быть в Тобольске составляет мечту его ранней молодости”. Как только Канкрин получил это письмо, он с чисто юношеским жаром поспешил к Николаю Павловичу и в восторженных выражениях стал его упрашивать оказать покровительство Гумбольдту и принять расходы по его путешествию на казенный счет. Скупость Канкрина проявилась и тут в несколько неожиданном свете. Государь согласился, и нужно прочесть письма Канкрина к Гумбольдту, чтобы понять, с какой горячностью он принялся за устройство этого дела. Тут вполне выразилась не только его преданность науке, но и горячее желание воспользоваться знаниями и опытом Гумбольдта на благо России. Он обдумывает план путешествия во всех подробностях и старается организовать его так, чтобы Гумбольдту пришлось претерпеть по возможности меньше лишений и неудобств и расположить его к смотру насколько возможно большего числа местностей. Гумбольдту была ассигнована значительная сумма денег. В Берлин ему выслано было 1,2 тысячи червонцев, а по приезде в Петербург выдано на руки 20 тысяч руб. ассигнациями, которые он, впрочем, не все издержал, возвратив из них впоследствии 7 тысяч руб., ассигнованных Канкриным по указанию самого Гумбольдта на путешествие Гельмерсена и Гофмана. Поездка Гумбольдта была обставлена необыкновенными удобствами. На каждой станции его ожидало от пятнадцати до двадцати лошадей. Везде ему приготовлялись самые удобные помещения; где это требовала безопасность, его сопровождал военный конвой; ему представлялись местные власти; в Астрахани его посетили все офицеры местного гарнизона и депутаты от армянского, бухарского, персидского купечества в их живописных костюмах. Как известно, Гумбольдт изложил результаты своего грандиозного путешествия по России (он проехал четырнадцать тысяч пятьсот верст) в своем знаменитом исследовании “Центральная Азия”, составляющем богатый вклад в науку, которым она несомненно в значительной степени обязана содействию Канкрина. Сам Гумбольдт останавливался перед издержками и, как видно из его писем, не решился бы принять в преклонном возрасте такое отдаленное и трудное путешествие, если бы не поощрение нашего министра финансов. Гумбольдт это сам признает в следующих прочувствованных выражениях: “Вам я обязан, – пишет он Канкрину с Урала в 1829 году, – что этот год вследствие огромного числа идей, собранных мной на громадном пространстве, сделался важнейшим в моей жизни”.
– Зараза, – бранится она и ищет, чем бы промокнуть. Не найдя ничего подходящего, отрывает уголок пыльной газеты и приклеивает ко лбу. Бумага прилипает.
Она совсем забыла про «Чарджер» у себя за спиной. Она снимает коробки, стоящие поверх «Лауры», и откидывает клапаны.
Из переписки Канкрина с Гумбольдтом видно, с каким живым интересом они оба относились к исследованию Урала и Алтая и какие чувства взаимного уважения их одушевляли. Оказалось, что предположения Канкрина относительно минеральных богатств по большей части вполне оправдались, и Гумбольдт констатирует это, удивляясь прозорливости Канкрина. Оба они жалуются на истощение лесных богатств, особенно печалится об этом обстоятельстве Канкрин и пишет: “Печальное лесное хозяйство побудило меня расширить Лесной институт, чтобы подготовить лесных хозяев для горнозаводских округов. Но все хорошее двигается медленно, дурное летит”. И в том же письме мы находим следующее характерное для Канкрина место: “Вы давно, конечно, знаете о переходе через Балканы... Всякая катастрофа и вообще разрушение поражает человека. Мы знаем, кто разрушил дельфийский храм; его строитель, если не ошибаюсь, нам не известен”. Раньше Канкрин писал Гумбольдту, что война не может его удержать от учреждения Технологического института и расширения Лесного. Видно, что Гумбольдт горячо сочувствовал Канкрину. По поводу пожалованного ему в 1829 году графского достоинства Гумбольдт пишет из Сарепты: “Этот внешний блеск будет напоминать потомству достопамятное время, когда под вашим руководством русские финансы процветали, несмотря на грозную войну”.
И снова моргает. В голове бьется пульс, все становится размытым. В темноте содержимого коробки не разглядеть. Мона подбирает фонарь и светит внутрь.
При личном свидании Канкрин подробно развил великому ученому свои предположения относительно лучшего устройства горнозаводской части в России. Он мечтал о поселении на Урале свободных рабочих, снабженных достаточным количеством земли, в качестве полных ее собственников. В архиве министерства финансов, вероятно, хранится переписка, которая велась по этому поводу между министерством и местными властями. Последние сделали все, что было в их силах, чтобы затормозить благую мысль Канкрина. Даже его железная энергия оказалась недостаточной, чтобы пробить брешь в каменной стене невежества, предрассудков и своекорыстия. Устроить путешествие Гумбольдта, выяснить громадное значение минеральных богатств России было легче, чем устранить условия, препятствовавшие и до сих пор препятствующие вполне успешной их эксплуатации.
Там сплошные бумаги, как и во всей ячейке. Но таких бумаг она не ожидала найти у папочки. Слишком официальный у них вид, слишком… технический. У многих в угловых штампах инициалы КНЛО и какой-то логотип, и на многих графики, числа, уравнения.
Как бы то ни было, мы видим, с каким уважением относился Канкрин к науке и ее представителям. Между Канкриным и Гумбольдтом установились дружественные, сердечные отношения, не прекращавшиеся до самой смерти Канкрина. О сердечности этих отношений можно судить и по тому факту, что супруга Канкрина, не особенно бойко владевшая немецким языком, писала великому ученому письма на этом языке. “Теперь, – отвечает ей как-то Гумбольдт, – я от вас самой узнал не без гордости, что не только немецкие звуки произносятся вами чисто и красиво, но что вы даже на бумаге удачно справляетесь с трудностями нашего языка”. Гумбольдт отпраздновал на Урале шестидесятую годовщину своего рождения. В этот день ему поднесен был подарок – роскошная сабля русского изделия от неизвестного лица. Гумбольдт догадался, что это – подарок Канкрина, и выразил ему благодарность. Вообще Гумбольдт не знал, как и благодарить Канкрина за его внимательное отношение к нему. Канкрина же озабочивало только то, чтобы Гумбольдт не вздумал выразить Николаю Павловичу, как высоко он ценит услуги Канкрина, потому что он устроил все дело так, как будто путешествие Гумбольдта по России состоялось по почину самого государя: он даже просил Гумбольдта в своих письмах к государю никогда не упоминать о нем. Грубый и резкий Канкрин, очевидно, умел при случае быть скромным и деликатным.
Потом Мона замечает что-то у стенки коробки. Блестящий уголок фотографии наверняка. Вытащив, она рассматривает снимок.
Глава VI
На ней четыре женщины во дворике за домом сидят вокруг чугунного столика. Все нарядные, держат бокалы с коктейлем и смеются в камеру – судя по расплывчатым теням и мягким краскам, это старая модель «Поляроида». Фон у них за спинами впечатляет: совсем рядом высокие сосны, а за ними стена розоватых утесов с полосами тусклого багрянца.
Три женщины Моне незнакомы. Но четвертую она узнает, хотя в жизни не видела у нее такого счастливого лица. Для Моны это лицо всегда было испуганным и грустным, глаза вечно шарили по комнате, словно искали невидимого чужака. Но, несомненно, на фото ее мать, не на один десяток лет моложе той, какой знала ее Мона, может быть, не на одну жизнь моложе, еще не скованная годами болезни и безрадостного брака.
Революция 30-го года. – Канкрин и император Николай Павлович. – Меншиков, Киселев и Канкрин. – Cmpacmь Канкрина к музыке, архитектуре и поэзии. – Его беллетристические произведения. – Его строительная деятельность
Мона переворачивает карточку. На обороте синими чернилами размашисто выведено: «РОЗОВЫЕ ГОРЫ – ПИТЬ ВСЕГДА МЫ СКОРЫ!»
Французская революция 1830 года произвела, как известно, сильнейшее впечатление на императора Николая. Он тотчас же хотел приступить к вооружениям, чтобы в союзе с другими правительствами восстановить законный порядок во Франции. Но вмешательство России не состоялось, и мы узнаем из различных источников, что ему главным образом воспротивился Канкрин. Он в почтительных выражениях обратил внимание государя на то, что после громадных жертв на войны с Персией и Турцией Россия нуждается в отдыхе и в сбережениях. Соображения Канкрина повлияли на государя, и новая война была предотвращена.
Снова перевернув, Мона вглядывается в лица. Мысль, что ее дрожащая мать, больше жизни нуждавшаяся в темных пустых комнатах, могла весело выпивать с подружками, просто не укладывается в голове.
Вообще надо заметить, что император Николай относился с чрезвычайным уважением к Канкрину. Нельзя сказать, чтобы он всегда охотно подчинялся его советам. В сохранившихся письменных документах ясно видны следы раздражения, с каким император Николай относился подчас к несговорчивости Канкрина в финансовых вопросах. Государь был озабочен могущественным положением России среди европейских держав, а это требовало значительных денежных жертв, на которые Канкрин по большей части не соглашался. Но в общем советы Канкрина одерживали верх, конечно главным образом потому, что результаты его деятельности говорили сами за себя. Еще в царствование Александра I Канкрин успел в течение двух лет поправить финансы России и ко всеобщему удивлению, по-видимому, навсегда покончить с тем печальным положением, до которого их довели прежние министры финансов. С таким деятелем надо было считаться: он оказывался слишком полезным, чтобы его можно было легкомысленно устранить. Таким образом, отношения между императором Николаем и Канкриным противоречат тому общему представлению, что император лично руководил всеми отраслями управления и не терпел самостоятельного почина со стороны своих помощников. Но Канкрин был действительно единственным государственным деятелем николаевской эпохи, имевшим возможность вполне самостоятельно руководить доверенной ему обширной отраслью управления. Если бы результаты деятельности Канкрина не были так блестящи, если бы его дух бережливости, его гениальная даровитость не преодолевали многочисленных и сложных препятствий, с которыми он встречался на каждом шагу, если бы войны – персидская, турецкая, польская, следовавшие одна за другой через двухлетние промежутки, неурожаи, страшная холера хотя временно поколебали положение русских финансов, то, вероятно, Канкрин немедленно перестал бы быть министром финансов или по крайней мере утратил бы ту самостоятельность, которую он, единственно благодаря своей железной энергии, своему трудолюбию и своей даровитости, сохранил даже тогда, когда физические силы ему, видимо, изменяли. Он сумел сделаться человеком необходимым, вызвать общее убеждение, что без него Россия в финансовом отношении погибнет, как прежде при вступлении его в должность думали, что Россия погибнет вследствие странного, непонятного назначения его министром финансов. Уже в 1840 году Канкрин просился в отставку. Это был не каприз, не кокетство, а настоятельная потребность. Шестидесятисемилетний старик, всю свою жизнь работавший до изнурения сил, чувствовал себя уже неспособным с успехом исполнять свои тяжелые обязанности. “Ах, – писал он в частном письме от 25 августа 1841 года, – почему император не принял в прошлую зиму настойчивой моей просьбы об отставке? Теперь я вынужден жертвовать последними моими силами, и я охотно ими жертвую для страны, но все ведь имеет границы”. После этого письма Канкрин еще почти три года заведовал министерством. Здоровье ему решительно изменяло; он то и дело вынужден был ездить за границу для восстановления своих сил. Делами министерства заведовал в его отсутствие его помощник по его инструкциям, и, тем не менее, государь его не только не увольнял, но даже не вмешивался в его министерство, убежденный, что и отсутствующий Канкрин остается надежным министром финансов. Но как только Канкрин вышел в отставку, император Николай уже никому не доверял: как остальные отрасли управления, он взял и финансы в свои руки.
Мона зарывается в содержимое коробки. Там еще снимки, вероятно, с той же пленки, с тех же посиделок. Все сделаны у одного и того же дома, и Мона сперва думает, что дом сложен из камня или глины, а потом уж вспоминает, что там ведь строят из адобы
[2], верно? Большей частью видны только углы и кусочки стен, но на фото, где ее мать, одетая в нарядное узкое платье, встречает подружку на переднем крыльце, Мона видит фасад.
Она подносит карточку ближе к глазам. На стене у передней двери номер дома. Мона щурится и даже в тусклом свете, на расплывчатом снимке, угадывает цифры 1929.
Мы видим, следовательно, каким огромным влиянием пользовался Канкрин в избранной им сфере деятельности. Интрига против Канкрина велась постоянно, иногда она ослабевала, иногда усиливалась, но враги Канкрина никогда не дремали. Он сам очень хорошо сознавал опасность своего положения, говоря, что сидит на “огненном стуле” русского министра финансов. Тенгоборский, Мордвинов, князь Друцкой-Любецкий, князь Меншиков, Киселев – все это были недоброжелатели или прямо враги Канкрина, по разным соображениям и мотивам подкапывавшиеся под него. С другой стороны, все, кто нуждался в деньгах и имел сильную руку при дворе, старались поколебать положение такого министра финансов, который беспощадно урезывал все незаконные расходы. Однако все эти попытки свергнуть министра ни к чему не приводили, потому что даже при желании заменить его кем-нибудь другим такая попытка должна была казаться слишком рискованной. Император Николай, видимо, понимал, что как ни тяжел и неудобен Канкрин во многих отношениях, лучшего министра финансов он не найдет. Мордвинов писал обстоятельную критику на каждую роспись министра финансов. Руководствуясь благими намерениями, но редко выходя из области чисто теоретической и постоянно требуя довольно рискованных опытов на основании того принципа, что и “казенная копейка должна гореть”, он старался доказать, что Канкрин управляет финансами нецелесообразно, что можно было бы достигнуть лучших результатов. Император делал на его записках надпись, что во всей этой критике видно лишь одно “опорочивание министра финансов”. Князь Друцкой-Любецкий то и дело доказывал, что финансовая система Канкрина несостоятельна, но он оказывался бессильным заменить ее на практике более целесообразной и дельной. Князь Меншиков не скупился на едкие остроты по адресу Канкрина, и эти остроты переходили из уст в уста при дворе, в столице и по всей России. Меншиков не щадил даже больного Канкрина. Встречаясь на Невском со знакомыми, сообщавшими ему, что известия о болезни Канкрина гораздо благоприятнее, он отвечал: “А до меня дошли самые худые вести: ему, говорят, лучше”. Гуляя по набережной Невы и видя, что матросы несут дрова на пароход, предназначенный для отъезда Канкрина за границу, он спрашивает их: “К чему эти дрова?” – “Топить пароход г-на министра финансов”. – “Вы бы лучше, – острит Меншиков, – затопили его, когда министр финансов будет на нем”. Наконец после отставки Канкрина Меншикову удалось попасть в финансовый комитет вместе с графом Левашовым и князем Друцким-Любецким. Тут великий князь Михаил Павлович отплатил Меншикову за его остроты против Канкрина. “Мы разменяли Канкрина на мелкую монету”, – заметил он. Но Меншиков не остался в долгу. “Теперь по крайней мере мы знаем, – ответил он, – что стоит немец в России: двух русских и одного поляка”.
– Тысяча девятьсот двадцать девять, Ларчмонт, – бормочет Мона. Перебирает фото, впитывая в память людей, виды, но особенно мать и большой дом, хозяйкой которого та, как видно, была в прекрасной стране, в окружении счастливых подруг.
Теперь это дом Моны – если она вовремя успеет в Винк. До сих пор она того не сознавала, но, наткнувшись вместо невнятных старых документов на картинки, поняла, что это значит. Дом, которого она никогда не видела, о котором даже не подозревала, мог бы принадлежать ей. У Моны выдалась неудачная пара лет, так что довелось поскитаться и пожить в съемном жилье – раз в ночлежке Корпус-Кристи и даже в кузове своего фургончика – и мыться в туалетах заправочных станций, и мысль о своем доме представляется ей совершенно безумной.
Впрочем, надо сказать, что Канкрин сам умел постоять за себя. Намекая на своих недоброжелателей, он однажды сказал: “Ругают такого-то государственного человека за то, что его встречаешь на всех обедах, балах, спектаклях и что у него нет времени заниматься делами; а я скажу: слава Богу! Другого хвалят: вот настоящий государственный человек; нигде не встретишь его; целый день сидит в кабинете и занимается делами; а я скажу: избави Боже!” Под первым государственным человеком Канкрин, вероятно, подразумевал Меншикова, под вторым – Друцкого-Любецкого. В государственном совете он то и дело сражал своих противников едкими и остроумными выходками. Так, например, министр юстиции, граф Панин, пожелал назначить ко всем начальникам отделений помощников-редакторов на том основании, что у начальников отделений не хватает времени обрабатывать слог, да и не все они хорошие стилисты. Большинство министров отнеслось в государственном совете к этому предложению весьма сочувственно, думая воспользоваться им и для своих ведомств. Но Канкрин, предвидя значительный денежный расход, воспротивился и едко спросил: “Не лучше ли в таком случае назначить самих редакторов начальниками отделений?” Последовал общий шумный протест. Тогда Канкрин сказал: “Несколько лет тому назад Сперанский также потребовал помощников-редакторов. Я ему сказал то, что говорю и вам теперь. Он, как умный человек, согласился со мной, а вы, братушки мои, как себе хотите”.
В дверь стучат, показывается голова кладовщика.
Понятно, что такими выходками Канкрин увеличивал число своих врагов. Но император Николай по большей части держал сторону Канкрина. В конце концов он занял такое влиятельное положение, так удачно справлялся со своими недоброжелателями и так успешно отражал все покушения на казенный сундук, что в обществе, светских и придворных кругах установилось общее убеждение в невозможности добиться через Канкрина каких-либо подачек из казенных денег. Тогда начали действовать через императора. Очень характерны в этом отношении письма Пушкина к Афанасию Николаевичу Гончарову, деду его жены, Натальи Николаевны. В одном из них он пишет:
– У вас все нормально? Мне послышался крик.
Мона поворачивается к нему, и он немного отступает под сверкающим взглядом невысокой темноволосой пропыленной женщины с обрывком газеты на лбу и засохшей под ним струйкой крови. Моне не видно, что на газетной бумаге яркий заголовок: «ВЛАСТИ В ШОКЕ».
“Осмелюсь повторить вам то, что я говорил Золотову: главное дело – не вооружить против себя Канкрина, а никак не вижу, каким образом вам без него обойтиться. Государь, получив просьбу вашу, отдаст ее непременно на рассмотрение министра финансов; а министр, уже раз отказавши, захочет и теперь поставить на своем. Временное вспоможение (двумя или тремястами тысяч), хотя вещь и затруднительная, но все легче, ибо зависит единственно от произвола государева”.
– Все хорошо, – отзывается она севшим от пыли голосом. И кивает на «Чарджер»: – Где бы мне раздобыть для него бензин и механика?
Такие попытки обойти Канкрина встречались сплошь и рядом, но они по большей части успеха не имели. Канкрин был неумолим, а государь чувствовал, что если будет вмешиваться в дела, то потеряет незаменимого министра, которого, как выразился Кутузов, и за миллионы приобрести нельзя. Но подчас государю было трудно мириться с неумолимостью Канкрина. Так, когда Киселев стал приобретать доверие государя и решено было образовать министерство государственных имуществ, нередко происходили столкновения между государем и Канкриным. Киселев хотел распоряжаться совершенно бесконтрольно доходами с государственных имуществ, а Канкрин этого не допускал. Еще до образования нового министерства начались пререкания. Киселев хотел завладеть домом департамента государственного казначейства, но Канкрин и этому решительно воспротивился, оберегая интересы своих недостаточно обеспеченных чиновников, имевших в этом доме казенные квартиры. На поданной по этому поводу Канкриным записке государь написал: “Заключаю, что не хотите уважить как мне, так и новому моему учреждению”.
На разборку остатков имущества Эрла уходит целый день. Многое Мона оставляет на складе – пусть вывозят на свалку. Большая часть бумаг относится к покупке земли – видимо, ее отец пытался пробиться в спекуляцию недвижимостью, но не преуспел. На удивление много призов за боулинг – но ни одного за первое место. И еще фотографии. На снимках преимущественно он и его семья. Эти Мона выбрасывает. Те, на которых он, Мона и ее мама, оставляет, по крайней мере на сегодня, и дает себе слово утром их тоже выбросить.
Старый грузовичок удается сбыть за 250 долларов, и, честно говоря, она считает, что покупатель переплатил, хотя ему и не скажет. «Чарджер» почти не потребовал забот механика – завелся как по волшебству. Черти бы взяли ее отца за множество разных дел, но с машиной он был молодец. Одна беда – шины; конечно, в мастерской Биг-Спринг на такие классические машины сервиса не нашлось, а рыскать по округе Мона не в настроении, так что, подвергнув механика безжалостному допросу, она покупает колеса, которые «послужат», пока она не найдет подходящих. Почти наверняка на это уйдут все доставшиеся по наследству наличные, но Мона не сомневается, что дело того стоит. Дождавшись, пока механик закончит работу, она загружает в машину свое скудное имущество и последним переносит главное: «Глок-19» в кобуре и коробку патронов.
Однако в общем, повторяем, государь уступал Канкрину и позволял ему многое, чего он не позволял ни одному из своих приближенных. За громадные услуги, оказанные Канкриным нашему финансовому хозяйству, за бесконечные миллионы, сбереженные им в течение его долголетней деятельности, он получил, как видно из его формулярного списка, два имения в аренду: одно в Курляндии на 50 и другое в Киевской губернии на 12 лет и 30 тысяч десятин в Бессарабии в потомственное владение. Кроме того, ему выдано в разное время деньгами, независимо, конечно, от министерского содержания, 440 тысяч руб. серебром. Сам Канкрин в одном из своих путевых дневников говорит, что он приехал в Россию бедным человеком, а “уезжает теперь из нее если не богатым, то достаточным”. Но другие приближенные Николая Павловича награждались щедрее, особенно если принять во внимание, что они не отличались такой безупречной честностью, какой отличался Канкрин. Смело можно сказать, однако, что ни к кому из них Николай Павлович не относился с таким уважением, как к Канкрину. Это уважение проявлялось даже в мелочах. Канкрин почти никогда не выпускал изо рта дешевой сигары отечественного производства или трубки, из которой он курил вакштаф или кнастер. В интимном разговоре с Дибичем, героем турецкой кампании 1829 года, он ему заметил, что его несчастная привычка к табаку очень его стесняет во время докладов у государя. Дибич рассказал об этом Николаю Павловичу, и вот в первый же после этого доклад к Канкрину выходит императрица Александра Федоровна с зажженной свечой в одной руке и с трубкой, набитой кнастером, в другой и, подавая ее Канкрину, говорит: “Церемонии по отношению к такому заслуженному государственному деятелю, как вы, неуместны”. С тех пор Канкрин постоянно один курил в присутствии Николая Павловича, который, как известно, сам не курил и терпеть не мог, когда курили в его присутствии. В другой раз, когда Канкрин определил одного из своих сыновей в пажеский корпус, ему было объявлено от имени императора, что его сын принимается туда на казенный счет. По этому поводу сохранилось письмо Канкрина к военному министру Чернышеву, в котором значится:
К заходу солнца Мона богата, как много лет не бывала. Мало того что при ней больше тысячи долларов, так еще шикарная машина, коробка с бумагами и фотографиями матери и распроклятый дом в Нью-Мексико.
“Будучи поставлен щедротами государя императора в возможность пещись сам о воспитании моих детей, я желал бы, чтобы назначенная на воспитание моего сына сумма была обращена для другого, более нуждающегося в таковом пособии”.
Она садится за руль и размышляет.
Это было как бы ответом на поступок Николая Павловича. Когда сгорел Зимний дворец, Канкрин, чтобы утешить государя и предвидя огромные расходы по отстройке дворца, явился к нему и вызвался выдать из государственного казначейства несколько миллионов, но в то же время просил поручить ему работы, так как он исполнит их дешевле подрядчиков. Государь отклонил предложенные деньги, но Канкрина назначил членом комиссии по отстройке дворца, заметив ему, что он не может доверить своих денежных интересов более надежному человеку.
Осталось одиннадцать дней, если не меньше. Придется заняться этим всерьез.
Приведем еще для характеристики отношений между Николаем Павловичем и Канкриным следующий документ. Больного Канкрина однажды потревожили ночью для незначительной справки будто бы по высочайшему повелению. По этому поводу государь обратился к Канкрину со следующим письмом:
Заночевав в мотеле, она заказывает барбекю навынос и ест, сидя на кровати и читая то, что осталось от матери. Многого – почти ничего – Мона не понимает. Выглядит как распечатка данных со старых компьютеров – из тех, у которых, в ее представлении, экраны черные с зелеными буквами. Числам нет конца, и среди них попадаются слова, тоже ни хрена не понятные: там и тут разбросаны «космические контузии», и еще что-то «афазное», и много невразумительных рассуждений про «бинарные состояния». Есть и другие бумаги, переписка между отделами той же лаборатории КНЛО – Кобурнской национальной лаборатории и обсерватории, к названию которой всегда прилагается эмблема-логотип, атомная модель какого-то элемента – Мона догадывается, что водорода, – заключенная то ли в каплю воды, то ли в луч света.
И оказывается, мать когда-то там работала, может быть, инженером. На нескольких записках стоит «Альварес» и даже «д-р Альварес». Мона весь день удивлялась, но это поражает ее больше всего – она представить не может, что у матери была докторская степень хоть в какой науке, а тем более в такой передовой.
“Сегодня только узнал я, любезный Егор Францевич, что нехотя я был причиною одного обстоятельства, которое справедливым образом должно было вас огорчить. Не видав вас столь долго, лишен я был возможности условиться с вами о намерении моем ближе узнать порядок дел департамента государственных имуществ, для чего полагал начало года самым удобным временем. Приказав С. С. Танееву уведомить вас о сем намерении, мне и в мысль не приходило, чтобы для сообщения сего стали вас тревожить без всякой нужды среди ночи, тогда как ничто не мешало исполнить сие в обыкновенное время, но так как начальник отвечать должен за своих подчиненных, то я охотно принимаю грех на себя и винюсь искренно пред вами в невольной вине. Но не менее того вы должны были принять сие странное объявление моей воли как некий знак неудовольства моего, и это всего бы мне было прискорбнее. Вы, надеюсь, знаете с давних времен мое к вам уважение; одиннадцать лет наших личных сношений обратили оное, могу сказать по истине, в искреннюю к вам дружбу и благодарность, – и в этом ли расположении к вам мог бы я решиться нанести вам какую-либо неприятность? Надеюсь, что вы меня довольно хорошо знаете, чтоб к моим слабостям и недостаткам не причитать гнуснейшего из всех пороков – неблагодарности. Надеюсь, что после сего чистосердечного объяснения удалось мне рассеять в вас тень сомнения в тех искренних чувствах дружбы и признательности, с которыми навсегда пребуду к вам искренно доброжелательный Н. – 5 января 1837”.
Она просматривает несколько старых семейных фото из отцовских. Дольше всего задерживается над тем снимком, что был сделан перед их шлакоблочным домиком. Дом такой же маленький, белый и обшарпанный, как ей помнится, пропитан солнцем и пылью. Мона с Эрлом и матерью стоит у двери, слабо улыбается – снимали по дороге в церковь. Мона не представляет, кто бы мог фотографировать – неужели кто-то из соседей? – но даже на этом давнем отрезке семейной истории она угадывает хрупкость в глазах матери – готовность сломаться.
Надо заметить, что это письмо относится к тому времени, когда учреждалось министерство государственных имуществ, когда Киселев начал пользоваться особенным расположением государя, и вместе с тем у Канкрина могло зародиться сомнение, что его деятельность не встречает уже прежнего сочувствия.
Мона помнит, когда в последний раз видела мать. В смысле живой. Как раз там, где сделан этот снимок. Ей запомнился жаркий рыжий день, когда мать решилась выйти на крыльцо – впервые за много месяцев – и подозвала игравшую во дворе Мону, которой еще семи не исполнилось. На матери был голубовато-зеленый банный халат, и волосы еще влажные, и Мона запомнила, как смутилась, когда ветер задрал матери полу халата и Мона увидела волосы у нее на лобке и поняла, что мать под халатом голая, совсем голая, как ночная бабочка. Мать подозвала ее к себе, а когда Мона подошла, встала на колени и зашептала ей на ухо, что любила ее, любила больше всего на свете, но остаться здесь не может и как ей жаль. Она не могла остаться, потому что она не отсюда, из других мест, и теперь должна вернуться. Перепуганная Мона спросила, где это, и если недалеко, можно ли ей будет приходить в гости, а мать шепнула, что нет, это очень-очень далеко, но просила не тревожиться, она когда-нибудь вернется за своей девочкой и все будет прекрасно. Потом мать велела остаться во дворе, просто ждать, пока приедет скорая и обо всем позаботится, и еще раз призналась в любви, поцеловала Мону и ушла внутрь.
Между тем Канкрин именно в это время подготовлялся к одной из серьезнейших реформ, к восстановлению у нас металлического обращения, доставившему его имени наибольшую славу, хотя, как мы видели, его деятельность и помимо этой реформы увековечила бы навсегда его имя в истории нашей государственной жизни. Однако прежде чем очертить эту знаменитую реформу Канкрина, мы должны еще отметить, что, несмотря на свои трудные и сложные обязанности, он находил время заниматься и литературой, правда сравнительно мало, так как за все время управления министерством финансов он написал один лишь труд также на немецком языке, как все прочие свои сочинения. Книга эта озаглавлена: “Элементы прекрасного в зодчестве” (“Die Elemente des Schonen in der Baukunst”) и появилась в Петербурге в 1836 году. Сам автор в своих путевых дневниках говорит, что книга эта не имела успеха, потому что вопрос обсуждался в ней слишком отвлеченно. Но мы заметим, что в книге разбросано очень много метких, дельных и подчас глубоких замечаний. Это наводит нас на разъяснение еще одной характерной черты даровитой натуры Канкрина. Несмотря на небрежность в костюме, на мало изящную внешность, на ум, преимущественно направленный к удовлетворению практических требований, несмотря даже на то, что Канкрин почти всю свою жизнь посвятил бесконечным вычислениям, расчетам, он был в то же время натурою и художественною, во всяком случае тонко воспринимал красоту во всех ее проявлениях. Говорят, что он был большим любителем женской красоты и считал себя знатоком в этом деле, хотя в то же время был примерным семьянином, любящим и любимым мужем и отцом. Кроме того, он любил поэзию. В редкие часы отдыха он охотно беседовал с писателями; Жуковский и Крылов часто бывали у него, хотя он жил вообще затворником; бывал у него и Пушкин. Многие литераторы служили под его начальством. Назовем для примера князя Вяземского, Бенедиктова, А. К. Жуковского (Бернета), который, помнится, почти двадцать лет после смерти Канкрина отзывался о нем в беседах со мною в таком восторженном тоне, как будто Канкрин был жив еще вчера. Его пристрастие к поэзии доходило до того, что, когда под старость разговор заходил об его преемнике и перечислялись всевозможные кандидаты, он мысленно устранял некоторых из них, говоря, что они не могут быть хорошими министрами финансов, так как в поэзии ничего не смыслят. Кроме того, мы уже видели, что Канкрин начал свою литературную деятельность с романа, писал театральные рецензии, а затем во время управления министерством писал и беллетристические вещи, – повести и рассказы, которые появились под общим заглавием “Фантазии слепого” в Берлине в год смерти автора. По поводу этих “Фантазий” рассказывают, что Канкрин, будучи в Берлине, разговорился о них с г-жою Паальцовой, известной немецкой беллетристкой, романы которой имели тогда небывалый успех, просил ее прочесть, как он выразился, эти “пустячки” и высказать о них свое мнение. По прочтении “Фантазий” г-жа Паальцова, встретившись с Канкриным, дипломатично воскликнула: “Теперь только я вполне поняла, почему ваша жена так любит вас!” Но этот приговор слишком строг. “Фантазии” Канкрина, конечно, не могли иметь такого успеха, как сенсационные романы г-жи Паальцовой, но они представляют несомненный интерес: много в них оригинальных и глубоких мыслей, и, кроме того, они бросают довольно яркий свет на душевную жизнь такого замечательного человека, каким был Канкрин.
Последнее, что запомнила Мона: мать уходит по длинному темному коридору, пошатываясь на худых бледных ногах и бессмысленно ощупывая уши. Потом, хотя Мона не видела (мать о ней позаботилась), Лаура Брайт обмотала голову двумя полотенцами, залезла в ванну, задернула занавеску, приставила к подбородку мужнин дробовик и раскрасила аквамариновый кафель душа сырой простой материей, составлявшей ее мозг и душу.
Его художественное настроение проявлялось также в его речах: он так и сыпал образами, метафорами, меткими сравнениями и сопоставлениями. Сухая, отвлеченная речь была ему несвойственна. В полемике он донимал, сражал противника сарказмом, в основании которого лежало всегда меткое, образное сравнение, иногда грубое, тривиальное, скабрезное, но почти всегда приводившее к желанной цели. Он в этом отношении даже нисколько не стеснялся в заседаниях государственного совета и весьма часто ловким сопоставлением поднимал своих противников на смех и заставлял их умолкнуть. Ходит масса анекдотов по этому поводу. Приведем здесь один, чтобы охарактеризовать манеру Канкрина. Как-то Канкрин жаловался императору Николаю в присутствии многих членов государственного совета на неудобства нового наказа губернаторам, в обсуждении которого сам Канкрин принимал участие. Государь спросил его, почему он не возражал против наказа во время его обсуждения?
Судя по приготовлениям, мать явно собиралась проделать все чисто, но на цементной затирке осталось розовое пятно и не сходило, сколько бы отец ни отскребал. Мона после этого возненавидела дом и обрадовалась, когда отец перешел на другую работу. И по сей день Мона не забыла, как выглядела мать, извиняясь перед ней на крыльце: она много лет не казалась такой здоровой и разумной. Только потом, став копом, Мона узнала, как необычно для женщины самоубийство при помощи огнестрельного оружия, особенно такого разрушительного, как дробовик. Это ее по сей день беспокоит.
– Ваше величество, – ответил Канкрин, – читали так скоро, точно охотились за бекасами: параграфы, как бекасы, летели во все стороны. Один, другой подметил и подстрелил на лету, а прочие пролетели мимо.
Она все время забывает, что через одиннадцать дней исполнится тридцать лет. Пусть с тех пор она прожила целую взрослую жизнь, все равно кажется, что это было вчера, что Мона все ждет на газоне перед крыльцом, когда же мать позовет ее в дом.
Это образная и меткая характеристика законодательных работ государственного совета, конечно, не увеличила число друзей Канкрина, тем более, что он иногда прибегал к сравнениям, которые выставляли его противников просто в смешном виде. Многие из его острот неудобны в печати. Но великий князь Михаил Павлович весьма справедливо заметил, что Канкрин “даже в своей поль-де-коковщине всегда остается государственным человеком”.
Кроме этого момента и коротких обрывков других, она почти не помнит мать. Но в комнате захудалого мотеля, слушая из-за стены программу «Рискуй!», Мона признается себе, что мать ее была не просто грустная женщина не в своем уме. Как ее занесло в Западный Техас и в жизнь Эрла Брайта, Мона не представляет.
Но она решает, что в этом нужно разобраться. Она поедет в городок в Нью-Мексико и узнает, чем занималась там мать, что превратило ее в памятный Моне слезливый человеческий обломок. А в Техасе Мону ничто не держит: после развода ее побросало, и хотя, когда она подавала в отставку, хьюстонская полиция дала понять, что ее возвращению будут рады, Мона больше не хотела быть копом. Она привыкла плыть по течению, сменять комнаты дешевых мотелей, дышать дизельным топливом и запахами дешевого пива. Один бог знает, сколько долговых расписок она заполняла, чтобы продержаться месяц или два. Объездила Техас и Луизиану, в припадке отчаяния заглянула и в Оклахому, измерила много миль, но так и не знает, нашла ли что-нибудь в пути. Уж точно ни дома, ни машины, ни призрака истории матери.
Его художественными наклонностями и эстетическим вкусом объясняется и то обстоятельство, что он питал страсть к зодчеству. Ему, видимо, хотелось украсить русскую столицу изящными зданиями, хотя и тут в нем одновременно сказывался и практик, и эстетик. Одно стремление мешало другому, но в то же время они придали всем его постройкам своеобразный характер. Их немало. Технологический и Лесной институты носят один и тот же характер и составляют монументальные постройки, представляющие собой как бы целые самостоятельные селения, отделенные от всех соседних построек. Красота, удобство, гигиенические соображения, – все тут соединено. Здание биржи несомненно красиво. То же можно сказать и относительно собора Смольного монастыря, оставленного недоконченным знаменитым архитектором графом Растрелли и завершенного Канкриным. Прекрасный каменный пол и перила у алтаря задуманы и выполнены под непосредственным наблюдением Канкрина. Он же разбил сквер у биржи, устроил парк при Петропавловской крепости, привел Петровский остров в благоустройство, создал центральную физическую обсерваторию в Петербурге с ее многочисленными провинциальными отделениями, задумал и осуществил заведение минеральных вод. Вообще он много заботился о красоте нашей столицы и об удобствах ее жителей. Ему первому принадлежит мысль об устройстве в Петербурге водопроводов с проведением невской воды при помощи паровых двигателей на все главные площади. Эта мысль возникла у него в то время, когда император Николай задумал воздвигнуть московские триумфальные ворота, сооруженные также под непосредственным наблюдением Канкрина. Но Канкрин хотел сперва устроить водопровод, как предприятие более необходимое; однако государь на это не согласился.
Отпихнув от себя бумаги, Мона принимается подстригать и подпиливать ногти на ногах (она всегда заботится о ногах) и смотрит, как меняют цвета просвеченные неоновой рекламой занавески.
Не менее страстно любил Канкрин музыку. Он сам играл на скрипке. Посетители Летнего сада нередко слышали летом упражнения министра финансов, которые он позволял себе в минуты отдыха. Вот что рассказывает по этому поводу в своих воспоминаниях сын одного из чиновников Канкрина:
Она думает, как доберется, думает, что за город такой – Винк и почему она ни разу о нем не слышала. И гадает, найдется ли там что-нибудь еще о незнакомке, которую она откопала в картонной коробке.
“В Летнем-то дворце отец мой очень часто бывал у министра с докладом в мае и июне 1826 года. По окончании доклада Канкрин любил рассуждать с отцом о музыке... Это доводило иногда Егора Францевича до такого увлечения, что он брался за скрипку и выделывал на ней какой-нибудь пассаж... Дня за два до отъезда нашего из Петербурга в Орел через Москву Егор Францевич пригласил отца моего к себе на вечернюю беседу, дал ему много специальных и технических наставлений по предметам, сопряженным с его новою должностью; но не утерпел страстный музыкант и разыграл с моим отцом какой-то дуэт на скрипках. “Фи, батушка, любите и понимаете музыку; это мне ручательство за вас и за ваше дело”. Засим Канкрин поцеловался и простился с моим отцом”.
Глава 3
Впоследствии, когда Канкрин усиленными трудами расстроил себе зрение, он играл на скрипке в темной комнате. Его тонкое музыкальное чутье нашло себе ясное выражение в его путевых дневниках. Приведем несколько выдержек.
По окраине Винка, примостившегося под западным склоном столовой горы, прикрывавшей его от палящего полуденного солнца, извивается узкий каньон, на удивление безлесный и тихий. Его почти скрывают густые подушки кедровника, но в каньон они пробиться не сумели, хотя выживают и гораздо в более суровой местности. Из города каньон почти невидим, но возникни у горожан такое желание, они легко спустились бы через лес и погуляли внизу. Тем не менее ни красивый вид, ни легкий доступ ни разу не привели в каньон жителя Винка. Во всяком случае, без приглашения.
“Сегодня мы были на “Пуританах”. Музыка этой оперы признается всеми хорошей, но в общем такая опера – абсурд... Истинно музыкальное! Большие музыкальные творения мне иногда представляются красноречивою, очень грамматическою, последовательною, обработанною и риторическою речью, основному смыслу которой, однако, не достает глубокой, новой, задушевной мысли... Я не могу примириться с серьезными операми; хорошее оперное либретто должно быть взято из мира сказочного... Вечером мы были на “Тите” Моцарта с его оригинальными речитативами. Это – мощная музыка, и тут речитативы производят действительно музыкальное впечатление”.
Потому что здесь проживает мистер Первый, а мистер Первый дорожит правом на уединение.
Утро только занимается, в темное небо едва просачиваются розовые переливы, пригасившие звезды. Стайка воробьев вдруг выпархивает из леса и, покружившись, опускается на дальнем краю Винка. Семейство белохвостых оленей тоже спешит в тень горы, скачет между соснами, словно спасаясь от охотника, хотя охотников нигде нет. Даже стая койотов бежит прочь – невиданное дело, им к этому времени полагалось бы спать.
Как метко охарактеризованы в этих словах многие большие оперы с их напускною деланностью и отсутствием серьезного музыкального содержания, как верно замечание, что либретто всякой оперы должно быть взято из сказочного мира (в этом отношении Канкрин предрешает мысль Вагнера), как правильно оценены красоты моцартовской оперы. Словом, повторяем, у Канкрина было много эстетического чутья, и это соединение в нем художественных наклонностей с чрезвычайно трезвой и практической мыслью составляет особенность его столь даровитой натуры.
Скоро над лесом повисает тяжелая тишина. Ни звука, только ветер в кронах. Потому что мистер Первый просыпается, и большинство обитателей горных склонов знает, что в такое время лучше держаться подальше.
Глава VII
Событие это не из обычных, и мистер Первый сам знает, что просыпаться ему не время. Он в курсе, что сейчас утро, а не вечер, и, более того, он установил для себя весьма строгое расписание, между тем, если он не ошибся с датой, до срока еще далеко. Ему бы сейчас дремать, укрывшись от грубого нового мира в многочисленных складках камня. Очень любопытно.
Фальсификация денег. – Медные рубли при царе Алексее Михайловиче. – Четыре курса: вексельный, биржевой, податной, простонародный. – Потери народа. – Прилив иностранной монеты. – Депозитки. – Их неожиданный успех. – Восстановление металлического обращения
Что-то, должно быть, его разбудило, решает он. Это повод озаботиться, ведь мало что способно разбудить мистера Первого. И вот он медленным сложным движением разворачивается и принимается изучать окружение: пробует на вкус воздух, влажность, песчаное дно каньона и многое другое.
1 июня 1839 года был обнародован указ, в котором значилось:
От многочисленных собратьев мистера Первого отличает, помимо старшинства, острота восприимчивости. Например, хотя его сородичи во многом уникальны, один он воспринимает форму и движение времени: он умеет заглядывать вперед и различать приблизительные очертания будущего – как, заглянув в глубину моря, различают в серебряном проблеске стайку рыб, – а если он очень-очень сосредоточится, то может разобрать даже очертания того, что могло бы (или должно было) случиться, но не случилось.
“Серебряная монета впредь будет считаться главной монетой обращения.
Сейчас, дрожа и поеживаясь в утренней прохладе, мистер Первый осознает, что его разбудило: только что резко сместился образ будущего. Множество возможностей оказались исключенными, и все варианты силой втиснули в единую колею. Он напрягает свой дар восприятия, вглядывается в мутные очертания будущих событий и видит…
Ассигнации будут считаться впредь второстепенными знаками ценности и курс их против звонкой серебряной монеты один раз навсегда остается неизменным, считая рубль серебра в 3 руб. 50 коп. ассигнациями”.
Он почти сразу прерывает свое занятие. Будь у мистера Первого глаза, они бы сейчас округлились.
Эти немногие слова содержали в себе целый переворот в нашем денежном обращении. Одним росчерком пера уничтожались последствия почти семидесятипятилетних прегрешений.
Он обдумывает увиденное, и в его сознание вступают две мысли.
Но чтобы должным образом уяснить себе значение этого переворота, мы должны вспомнить некоторые факты из истории нашего денежного обращения. Радикальная мера, принятая Канкриным, означала не только восстановление ценности рубля; она кроме того означала пресечение бесчисленных страданий, – источника “народного бедствия”, как выразился сам Канкрин.
Одна – что кто-то убит. Такого еще не случалось, да и не могло – подобное здесь должно быть невозможным. Однако, заглянув в ближайшие часы, он видит, что так и есть.
Вторая мысль спутанная, гораздо более зловещая и совершенно загадочная для мистера Первого. Однако он понимает, что видел, и событие, пусть смутное и затененное, как все будущее, для него ясно как день.
Склонность прибегать к фальсификации обращающихся у нас денег проявлялась давно. Первый опыт этого рода сделан еще при царе Алексее Михайловиче. Шведская и польская войны опустошили государственную казну, и, чтобы покрывать государственные расходы, было изобретено весьма простое средство. В 1656 году отчеканена была низкопробная медная монета, достоинство которой все понижалось, но ее велено было принимать за равноценную серебряной. К сожалению, подобные приказания не исполняются, и вскоре за серебряный рубль стали требовать семнадцать медных рублей, а происшедшая вследствие этого дороговизна вызвала бунт, который пришлось усмирять вооруженной рукой. Когда правительство поняло, что следовать по этому пути опасно, решено было изъять медные деньги из обращения и заменить их серебряными, причем, однако, само правительство, руководствуясь патриархальными нравами того времени, не думало принимать медные деньги по нарицательной их цене. В народе платили за серебряный рубль 17 руб., а казна требовала за серебряный рубль сто медных. Конечно, казна лучше знала истинную ценность медных денег, потому что сама их отчеканила.
Она приближается.
Второй большой опыт, – на этот раз уже хронический, – фальсификации денег был произведен более ста лет спустя, при Екатерине II. В 1769 году было выпущено ассигнаций на 40 млн. Они прекрасно держались в цене, отчасти заменив собою тяжеловесную и неудобную медную монету. Но войны потребовали новых выпусков. В 1787 году появилось в обращении еще 60 млн. Хотя в манифесте и было заявлено, что количество ассигнаций никогда и ни в каком случае не должно простираться свыше 100 млн., но уже четыре года спустя их было в обращении 111 млн., а через новые пять лет – 150 млн. Вместе с тем серебряный рубль повысился в цене уже до 142 коп. ассигнациями. Военные лавры, которые стяжала Россия в царствование Екатерины, вызвали большое расстройство в денежном обращении или, как сказано в одном из указов того времени, “учинили великие во всех ценах перемены”. Эти “перемены”, понятно, увеличились еще более, когда наступил новый период грандиозных войн в царствование Александра I. Количество ассигнаций превысило 800 млн. руб., а цена ассигнационного рубля упала до 25 коп. За серебряный рубль приходилось платить четыре рубля ассигнациями. Конечно, при царе Алексее Михайловиче платили за серебряный рубль 100 руб., но, безотносительно говоря, это положение дел было весьма неудовлетворительно. Пытались было помочь делу заключением внешних и внутренних займов для сокращения количества ассигнаций, и оно действительно было сокращено до 600 млн. Но эта мера пользы не принесла. Ценность ассигнационного рубля повысилась только на две коп., потому что он не пользовался уже никаким доверием, а еще и по другой, более существенной причине, которую большинство экономистов упускает из виду.
Мистер Первый забивается поглубже в свой каньон, уходит в себя, чтобы ничто не отвлекало. Он начинает думать – усердно и быстро, что для него трудно, потому что обычно его размышления медлительны и неумолимы, как движение тектонических плит.
Перемены. Перемены здесь, где никогда, никогда ничто не меняется. Даже он, старейший из собратьев (плюс-минус), этого никак не предвидел.
Дело в том, что вследствие усиленного выпуска ассигнаций наше денежное обращение лишилось твердой денежной единицы, то есть основы измерения цен. Представим себе на минуту, что торговля была бы лишена определенной меры длины, скажем – аршина, то есть, что купцы могли бы по собственному произволу определять длину аршину. Легко понять, какое бы это вызвало расстройство во всех меновых сделках. То же можно сказать и о весе. Даже несмотря на точно установленные меры и весы, злоупотребления тут происходят беспрерывно, и понятно, что эти злоупотребления тем сильнее, чем невежественнее народ, чем менее он способен сам ограждать свои интересы. Весы с походцем составляют обычное явление в нашей торговле. Но деньги, которыми измеряется цена всех товаров, представляют в этом отношении еще больше значения: неопределенная денежная единица означает путаницу во всей хозяйственной жизни и подает повод к бесконечным злоупотреблениям, к эксплуатации сильным и пронырливым слабого и неумелого. В настоящее время постоянно раздаются жалобы на колебания вексельного курса, то есть на неустойчивость нашей денежной единицы в международных торговых сделках. Между тем до Канкрина у нас существовал не один курс, а целых четыре: кроме вексельного курса, существовал еще податной и таможенный, биржевой и так называемый простонародный. Все эти курсы колебались и постоянно изменялись не только в разные годы и месяцы, но и в разных местностях. Так, в 1837 году в Нижнем Новгороде платили за серебряный рубль по биржевому курсу 356 коп. ассигнациями, в Петербурге – 354, в Пскове – 362, в Вятке – 363 коп. Следовательно, биржевой курс уже представляет довольно значительное уклонение по местностям, не говоря уже о том, что в разные годы за рубль платили то 400 с лишком коп. ассигнациями, то 347. Так же сильны были и колебания так называемого простонародного курса, или лажа. В Нижнем Новгороде, в Ярославле, в Москве надо было платить в том же 1837 году за серебряный рубль 420 коп. ассигнациями, в Вятке – 400, в Пскове – 380, а в Могилеве и Петербурге 375 коп. Таким образом, уклонение между биржевым курсом и простонародным составляло от 3 до 18%. Столь же значительна была разница между этими двумя курсами и податным или вексельным. Словом, какого-либо твердого, устойчивого измерения цен не существовало. Казна считала на ассигнации и требовала, чтобы все сделки, контракты, счета и т. п. писались и заключались на ассигнации. Официально, следовательно, денежной единицей признавался ассигнационный рубль, то есть такая мера, которая постоянно то увеличивалась, то уменьшалась и притом не только вследствие каких-нибудь определенных экономических причин, но и вследствие произвола частных лиц, преимущественно торговцев.
«Сказать им?» – спрашивает он себя. Он простирает свое внимание на крошечный городок, протянувшийся по долине у горы. Они еще спят большей частью.
«Нет, – решает он, – они и так скоро узнают, а кроме того, это ничего не изменит».
В больших городских центрах это положение дел было чрезвычайно тягостно, но еще не так сильно отражалось на народных интересах; в провинциальной же глуши оно вело к постоянному обману, от которого страдало преимущественно сельское население. Крестьянин продавал свой хлеб, как и следовало по закону, на ассигнации; купец платил серебром, причем по большей части руководствовался даже не простонародным, а совершенно произвольным курсом, надувая таким образом мужика. Этот обман достиг грандиозных размеров и практиковался всюду. Вот что пишет по этому поводу один современник, живший в Пензенской губернии: “Простонародный курс никому не вредит так, как сельскому люду. Можно ли вести правильные расчеты, когда денежная единица постоянно колеблется? Если бы все рассчитывались на серебряные, рубли, то нынешний простонародный курс не был бы возможен. Но вместо установленной законом денежной единицы в торговле водворилась денежная единица, не имеющая ни определенного веса, ни определенной ценности. В самом деле, можно ли признать рубль монетой? Нет, это – произвольная, фиктивная величина”. Но не только торговцы, все наниматели рабочих также широко пользовались неопределенностью денежной единицы. Канкрин свидетельствует, что и чиновники, где только могли, обманывали народ.
Но ясно, что в его приготовления придется внести поправки. Прежде всего ускорить их. Это все, что он может. Скоро появятся гости, и он должен быть готов к встрече.
Он чуть вздыхает. Ему здесь было хорошо. Им всем было хорошо. Но так случается, полагает он.
Таким образом, восстановление твердой денежной единицы не только составляло потребность, но было истинным благодеянием. Канкрин со дня вступления своего в должность министра не упускал этого жгучего вопроса из виду. Но на первый раз он не решался приступить к нему. Прежде всего ему надо было упорядочить финансы, покончить с дефицитом, сделать сбережения, очистить финансовую администрацию от взяточников и казнокрадов, поднять народное благосостояние путем уменьшения налогов и оживления промышленности и торговли. Тем временем народ стал сам себе помогать и силился создать твердую денежную единицу. Серебряных рублей было в обращении слишком мало. По мере того, как чеканилась полновесная монета, она вследствие войн уходила за границу; но войны прекратились, и вместе с тем стало наблюдаться следующее явление. В народном обращении появилось очень много иностранной монеты, французской, немецкой; она распространилась в таком количестве, что сделалась ходячей монетой и получила даже популярные названия: “ефимчиков”, “лобанчиков”, “талеров со столбиками”. Это чрезвычайно оригинальное явление объясняется обыкновенно так, что, благодаря стойкости, с какой Канкрин воздерживался от дальнейших выпусков бумажных денег, в нашем народном обращении их оказывалось слишком мало, они повысились в цене и восполнялись иностранной монетой. В таком смысле высказался покойный Горлов в своем известном курсе политической экономии, а за ним – и многие другие экономисты. На самом же деле бумажный рубль, как я уже отметил, очень мало повысился в цене: за него платили не более 27 с половиною коп. серебром. Следовательно, недостатка в деньгах не было, не то они, следуя непреложному экономическому закону, повысились бы в цене. Ныне кредитный рубль стоит 70, иногда даже 80 коп. металлическими, а иностранной монеты к нам из-за границы не приливает и в народном обращении ее нет. В тридцатых же годах она хлынула к нам из-за границы, и причина этого явления заключается не в недостатке собственно денег (их было слишком много, и потому они так низко стояли в цене), а в отсутствии твердой денежной единицы для платежей и торговых сделок. Народ, как мы выразились, старался сам себе помочь; он искал твердой денежной единицы и вместе с тем готов был платить за нее очень дорого. Менялы, впервые тогда появившиеся у нас в большом числе, покупали большие партии иностранной монеты в уверенности, что они найдут ей широкий сбыт, потому что всякий старался заручиться звонкой монетой, чтобы иметь устойчивое в своей цене платежное средство. Это, однако, горю не помогло, потому что большинство расчетов приходилось все-таки делать на ассигнации, а менялы, торговцы и чиновники пользовались народным невежеством, чтобы произвольно колебать ценность и новых денежных единиц, заимствованных у иностранцев.
Глава 4
Но для денежной реформы, задуманной Канкриным, этот прилив иностранной монеты в Россию оказался весьма выгодным. Предпослав эти данные и соображения, мы можем уже ясно понять значение переворота, совершенного Канкриным в нашем денежном обращении на пользу не только государства и торговли, но и народа.
Кто желает воспеть красоты природы, пусть проедет на машине из Техаса в Нью-Мексико, думает Мона. Миль сто пустоты, полной пустоты, ни посевов, ни строений, и трудно сказать, сколько тут на самом деле миль, потому что на вид все одинаково. Плоская, серая, пропеченная солнцем земля, такой плоской Мона еще не видывала. Она почти уверена, что если затормозить у обочины и влезть на крышу машины, откроется обзор на много миль во все стороны. Повсюду протянута колючая проволока, но Мона понятия не имеет, что живое она отгораживает.
Трасса I-40 тянется и тянется. Ни перекрестков, ни придорожных поселков. Страна пустая и дикая просто потому, что приручать здесь некого.
Как же принялся Канкрин за дело, чтобы восстановить у нас устойчивую денежную единицу? В обращении находилось 595 млн. руб. ассигнациями, упавших приблизительно до четвертой части своей нарицательной стоимости. Казна получала все свои доходы также в этой столь сильно обесцененной валюте. Самый правильный и добросовестный выход из этого печального положения состоял в том, чтобы путем сбережений в бюджете постепенно погасить этот беспроцентный долг, заключенный в тяжелый период больших внешних войн. Можно было кроме того заключить большой процентный заем, чтобы изъять из обращения излишек бумажных денег. Оба эти средства были отчасти испытаны до Канкрина, но оба они потерпели неудачу вследствие расстройства наших финансов, то есть вследствие невозможности сделать в бюджете необходимые сбережения или найти свободные доходы для уплаты процентов по большим внешним займам. Канкрин также признал эти средства негодными, потому что был главным образом озабочен желанием не обременять народ новыми налогами, но вместе с тем установить равновесие в бюджете. Вот почему он так долго не приступал к восстановлению нашей денежной единицы. Он собирался с силами и со свойственной ему осторожностью зондировал почву, чтобы, когда настанет время, сразу и наверняка достигнуть предположенной цели. В десятых и двадцатых годах сильное падение ценности нашего ассигнационного рубля казалось еще явлением ненормальным; в тридцатых – все с ним свыклись, и признание казны несостоятельной или, выражаясь мягче, так называемая девальвация никого уже особенно поразить не могла. Кроме того, благодаря вышеуказанной причине, в стране циркулировало очень много иностранной монеты. В то же время Канкрин значительно усилил добычу драгоценных металлов. В 1823 году у нас добыто около 25 пудов золота, а в 1842 – почти тысяча пудов. При таких обстоятельствах можно было уже приступить к восстановлению металлического обращения. Когда Канкрин решил произвести эту реформу, в государственный совет внесены были пять мнений или записок, в которых указывались наиболее целесообразные средства для достижения этой цели. Авторами их были графы: Канкрин, Сперанский, Мордвинов, князь Друцкой-Любецкий и адмирал Грейг. Замечательно то обстоятельство, что записки Канкрина, Сперанского, Друцкого-Любецкого совершенно совпадали по основному своему содержанию и что записки Мордвинова и Грейга немедленно были признаны в практическом отношении несостоятельными. Очевидно, в этом вопросе установилось почти полное единомыслие: все сознавали, что денежная реформа неизбежна, и в то же время все признавали, что она может быть произведена с успехом только в направлении, указанном Канкриным. Записка Сперанского под заглавием “О монетном обращении”, – этот последний труд нашего знаменитого государственного человека (он умер, как известно, 11 февраля 1839 года), – совершенно совпадает по содержанию своему с реформой, предпринятой Канкриным, и таким образом эти два выдающиеся государственные деятели оказались полными единомышленниками и нисколько не колебались в том основном вопросе, что лучше признать казну несостоятельной, чем возложить на народ тяжелое бремя, которое было бы вызвано превращением беспроцентного ассигнационного долга в процентный внешний или внутренний долг. Сперанский, однако, по-видимому, сомневался в возможности обойтись без всякого долга; Канкрин же решил и этот вопрос блистательно: установление твердой металлической денежной единицы не потребовало никаких новых жертв со стороны народа. Вот как он принялся за дело.
Кроме ветра, приходит ей в голову. Едва заехав в холмы, она увидела первый ветряк и от удивления едва не слетела с дороги. Они возникают так внезапно – блестящие белые механизмы на зубцах горных вершин. Мона знала, что здесь строят ветряные электростанции, но пятнадцать лет не бывала в Западном Техасе, поэтому ни разу их не видела. Ветрякам, кажется, нет конца, они маячат на самых дальних вершинах. Неземное зрелище.
1 июля 1839 года, как мы видели, появился указ, в силу которого серебряный рубль признавался монетной единицей, а ассигнационный – второстепенным знаком ценности, и курс последнего был раз навсегда установлен в 3 руб. 50 коп. за серебряный рубль. Ровно полгода спустя в коммерческом банке была открыта депозитная касса, которая выдавала желающим депозитные билеты, или, как их называли в публике, депозитки (Сперанский предложил их назвать сохранными билетами) взамен звонкой монеты. Тут случилось нечто для всех совершенно неожиданное. Перед зданием Коммерческого банка на Большой Садовой не было проезда от громадного наплыва публики, осаждавшей банк с мешками звонкой монеты в руках для обмена на благодатные бумажки цвета надежды. Банкиры недоумевали и говорили, что подобная операция могла удачно совершиться только в России. Некоторые современники рассказывают, что в Петербурге и других городах был распущен слух, что звонкая монета за исключением разменной впредь не будет приниматься и что все расчеты будут производиться только депозитками. Как бы то ни было, в течение тринадцати месяцев в депозитные кассы поступило металла на 26 666 808 руб. серебром, а вытребовано было за тот же срок только на 1 536 475 руб. В следующем году разрешено было принимать золото в слитках, что увеличило металлический фонд еще на 12 780 144 руб.
Мона замечает в ограждении одного ветряка проход и решает, что самое время передохнуть. Съехав с дороги, она прихватывает карты и завтрак – буррито с бобами, разогревшееся на солнце, пока лежало на соседнем сиденье, – выскакивает наружу и по холму поднимается к ветряку. Пожалуй, вторгается в запретную зону, но едва ли здесь найдется кому ее остановить. Она забыла, когда видела машину на дороге.
До турбины дальше, чем ей казалось, – она недооценила размер сооружения. Такое впечатление, что ничего выше Моне не доводилось видеть, хотя это наверняка не так. Ветряк высотой этажей в пять, и хотя на ее пути встречались здания гораздо больше, но почему-то крупнее, и намного, смотрится ветряк. Медлительное вращение лопастей под синим небом выглядит пугающе странным, но другой тени здесь нет, поэтому Мона усаживается у основания, разворачивает буррито и карты.
Рассматривает их и соображает.
Цель этих депозиток была двоякая: во-первых, казна запаслась значительным количеством металла и таким образом создала разменный фонд, а во-вторых – сделан был опыт установления новой денежной единицы, и публика к ней была приучена. Депозитки распространились по всей империи, ходили рубль за рубль и пользовались безусловным доверием. Когда в депозитной кассе разменный фонд достиг 100 млн. руб., он был в первый раз торжественно перевезен в Петропавловскую крепость и проверен в присутствии сановников и депутатов от дворянства и купечества. Этой торжественной обстановкой Канкрин хотел убедить весь мир, что отныне Россия покончила с бумажно-денежным обращением и восстановила у себя металлическое. 1 июня 1843 года наконец последовал манифест об окончательном уничтожении прежних ассигнаций и замене их новыми кредитными билетами, которые разменивались не на бумаге только, а на деле по предъявлении на звонкую монету. Можно было опасаться, что публика бросится разменивать бумажные деньги на металл; на самом деле ничего подобного не произошло, потому что Канкрин приучил публику к новой денежной единице таким осторожным и обдуманным мероприятием, каково было учреждение депозитной кассы. Через три года в Петропавловской крепости хранилось уже почти на 200 млн. руб. металла. В то время на всем земном шаре не было государства с таким громадным резервным капиталом. Выпущено было кредитных билетов не более как на 300 млн. руб. Таким образом, две трети нашего бумажно-денежного обращения были покрыты резервным фондом в конце сороковых годов, а при Канкрине это отношение было еще более благоприятно, так как кредитных билетов было выпущено всего на 200 млн., то есть все денежное обращение было покрыто металлом. Как только этот блестящий результат выяснился, Канкрин не замедлил выдать разным банкам 30 млн. руб. для оказания сельскому хозяйству и вообще промышленности кредита на производительные цели, опровергая этим установившееся мнение, будто бы он был врагом кредитных операций, и перестал с прежней энергией противиться сооружению железных дорог, потому что уверовал в возможность их постройки без заключения пугавших его громадных внешних займов. Накопленный благодаря его финансовому искусству резервный фонд, не потребовавший заключения займов и не вызвавший никакого расстройства финансов, лежал непроизводительно в Петропавловской крепости. Поэтому часть его была помещена во французской ренте, в английских консолях, в голландских фондах. Канкрина тогда уже не было в живых. Но вот что он оставил России в наследство: благоустроенные финансы, твердое металлическое обращение, вексельный курс, оказывавшийся в пользу нашего отечества. Россия была в финансовом отношении могущественною державою, кредит которой нельзя было подорвать. И все это было достигнуто без сколько-нибудь значительных займов, почти без повышения налогов, единственно в силу железной воли, необычайной бережливости и дарований одного человека, ставившего благо народа выше всего и умевшего ему служить.
Она три дня разбиралась, где, хоть приблизительно, этот Винк. Три дня прошли в досадливой ярости, потому что, как выяснилось, не одна Мона впервые услышала об этом городе; о нем не знали ни составители карт, в том числе и Рэнд Макнелли, ни министерство транспорта, черти бы его взяли. Транспортники отсылали ее к администрации штата, те в свою очередь – к центру, и так далее и так далее. Она целый день перебирала дорожные карты в поисках городка, но это не принесло плодов. Мона даже связалась с налоговой службой, но и у той не имелось сведений о данной недвижимости.
Денежная реформа завершила собой двадцатиоднолетнее управление Канкриным финансами России. Это был достойный венец его плодотворной деятельности.
Мона пошла другим путем: у нее теперь имелись официальные документы, подтверждающие право на имущество, значит, власти и учреждения должны сказать ей, где это имущество, не так ли? Она ошиблась – ей выдавали только адрес. Прочие сведения о доме – например, его местоположение – отсутствовали. Мона доказывала, что раз дом существует, должен существовать и город, а все, что существует, должно попадать на карту, но по телефону ей объяснили, что нет, они не знают, существует ли этот дом, они могут подтвердить только ее наследственные права, а прочее, напрямик сказал ей служащий, может оказаться ошибкой или фальшивкой, и, судя по тону, Мона вызывала у них подозрения. В ответ Мона наговорила много такого, чего никогда не повторила бы в церкви, и служащий повесил трубку.
Глава VIII
Последние годы жизни Канкрина. – Его политические, социальные и экономические убеждения. – Овация Французской академии наук. – Смерть Канкрина. – Общая оценка его жизни и деятельности
Только остыв, она нашла решение. Пусть Винк остается невидимкой, можно поискать кое-что другое – Кобурнскую национальную лабораторию и обсерваторию, чей логотип украшает почти все бумаги матери. Эта мысль осенила ее на дороге к Амарилло, поскольку Мона решила двинуться в сторону Нью-Мексико, чтобы не терять времени даром. В городе она завернула в публичную библиотеку и стала искать.
И здесь находки оказались ничтожны, но все больше, чем о Винке. На Кобурнскую национальную лабораторию и обсерваторию несколько раз ссылались старые научные журналы – шестидесятых-семидесятых годов. Самая подробная ссылка оказалась и самой давней – от 1968-го, что-то вроде резюме научного руководителя в журнале «Свет первый», закрывшемся в 1973-м.
В начале сороковых годов здоровье Канкрина так сильно пошатнулось, что он уже не мог правильно заниматься делами. Он неоднократно просился в отставку, но, как я уже заметил, император Николай не соглашался на нее. Ежегодно Канкрин для восстановления сил ездил на летние месяцы то в свое имение в остзейском крае, то за границу на воды. Но подвижная его натура не знала отдыха. Во время своих заграничных путешествий он знакомился со всеми достопримечательностями, посещал музеи, театры, ученые собрания, заседания парламента, суды, вступал в общение с учеными, писал путевые дневники, рассказы, наконец свое главное сочинение по политической экономии и читал, читал без конца. Странное впечатление производил этот русский министр на лиц, встречавших его за границею. Вот что, например, пишет о нем П. М. Языков, возивший своего больного брата, знаменитого поэта, за границу и встретившийся тут с Канкриным:
К статье прилагалось большое фото пожилого, но крепкого мужчины, улыбающегося на фоне величественной панорамы гор. Фото было черно-белым, да еще пожелтело от времени, и все равно Мона поразилась красоте тех мест. Одеждой мужчина немного напоминал первопроходца: высокие сапоги, жилет со множеством кармашков – из тех интеллектуалов-авантюристов, каких, похоже, наплодил минувший век. За его спиной у подножия самой большой горы шла стройка. Заголовок гласил:
“На террасе замка, на лавочке сидел старец высокого роста, немецкой наружности, в изношенном сюртуке и в военной российской фуражке с красным околышком... Он так дурно одет, сюртук его так заношен и брюки серые без штрипок так измараны, что не отличишь по одежде от прочих немцев... В середине обеда явился в залу министр (Канкрин) в длинном сюртуке, никому не поклонился, не обратил никакого внимания на эрцгерцога, подошел прямо ко мне (заметим в пояснение этих слов, что Канкрин отнесся так любезно к П. М. Языкову, потому что тот занимался геологией и был на родине собственником прекрасной геологической коллекции). Такая странная выходка нашего министра обратила на него и на меня все внимание немецкой публики”.
«Доктор Ричард Кобурн на фоне возводящихся зданий Кобурнской национальной лаборатории и обсерватории у подножия столовой горы Абертура».
Вообще и в Петербурге, где бы Канкрин ни появлялся, он обращал на себя общее внимание. В четыре часа пополудни он аккуратно гулял по Невскому проспекту или в Летнем саду, в теплую погоду в форменном генеральском сюртуке, иногда камлотовом с заплатами, а когда бывало холодно, – в серой с красным воротником шинели, надетой в оба рукава. Лицо у него было бледное, худощавое, а голубые глаза были вечно задумчивы. Впоследствии, страдая глазами, он носил темные зеленые очки, а иногда и большой тафтяной абажур. В его походке, костюме, во всей его фигуре было нечто особенное, отличавшее его от остальной публики.
«Столовая гора Абертура», – повторила про себя Мона. Она записала название, просмотрела статью – нет ли чего полезного. В основном там было интервью с доктором Кобурном (расшифровка записи – Мона догадывалась, что ученый люд предпочитает чтение), все больше по проблемам физики, от которой Мона, честно говоря, скучала до слез, так что ни бельмеса не поняла. Журналист явно заискивал перед доктором Кобурном – как видно, тот в свое время был крупным ученым, однако, несмотря на энтузиазм, избегал подробностей. Мона особенно выделила одно место:
Эта оригинальность его наружности была внешним проявлением чрезвычайно оригинального ума. В предыдущем мы перечислили заслуги Канкрина. Теперь мы постараемся дать читателю понятие о внутренней жизни этого деятеля, о его миросозерцании, насколько оно выразилось в его произведениях, отчасти только предназначенных для широкой публики. Мы и тут воздержимся пока от критики и постараемся выяснить лишь умственный облик этого выдающегося человека.
«ЛФМ: Так чего вы ожидаете от проекта? Если судить по вашим последним публикациям, ждать можно очень многого.
РИЧАРД КОБУРН: Ну, я полагаю – высокие ожидания идут на пользу новому предприятию. Я хочу сказать, надо заставлять себя работать, а кто будет работать, если не рассчитывает ничего достичь? Я в некотором роде сам себе враг. Немножко неловко признаваться, но я склонен все время считать себя неудачником. Постоянно кажется, что я мог бы сделать много больше. Может быть, это нездоровый подход, не знаю.
В первом своем литературном произведении, в романе “Дагобер”, Канкрин определяет следующим образом задачу правительства: “Я ежедневно убеждаюсь, что люди ошибаются, считая народное счастье целью правительства; это неизбежно приведет к деспотизму, который энергичнее содействует достижению медленно приближающегося счастья, чем республика”. “Не счастье, а усовершенствование людей должно служить целью правительства”, – говорит он в “Экономии человеческого общества”.
ЛФМ: Чего же большего вы хотели бы достичь?
РИЧАРД КОБУРН: Простите, по-моему, я не понял вопроса.
Сам Канкрин, как мы видели, полагал индивидуальное счастье главным образом в труде; он трудился бесконечно, до полного изнеможения. Трудясь, он жил, и без труда не понимал смысла жизни. Но, кроме того, во всех его соображениях и рассуждениях постоянно звучит пессимистическая нота: он плохо верит в возможность счастья или, во всяком случае, признает его понятием слишком неопределенным, чтобы его можно было положить в основу законодательства и управления. Мало того, он страшится последствий принципа, провозглашенного другими мыслителями с такой категоричностью, именно принципа, что задачей управления должно быть возможно большее счастье возможно большего числа людей. По его взгляду на дело этот принцип неизбежно приводит к деспотизму: управляющие хотят осчастливить народ по-своему и угнетают его свободу, полагая, что они лучше его понимают, что именно ведет к народному счастью. В мире реальном, в действительности, понятия образованных людей, правящих классов, далеко не совпадают с понятиями народной массы, управляемых: то, что представляется счастьем первым, далеко не всегда признается счастьем вторыми. Поэтому когда правитель управляет государством, руководствуясь своими понятиями о человеческом счастье, он по большей части является деспотом.
ЛФМ: Я хотел сказать, по вашим словам, вы рассчитываете на высокие достижения. Какие именно?
Исходя из такого общего принципа, Канкрин вдумчиво всматривается в элементы, из которых состоит народ. Он не признает его однородною массою. Народ состоит из нескольких общественных классов, весьма неравных по своей численности. Люди образованные и обеспеченные в материальном отношении составляют везде ничтожное меньшинство; полуобразованная или невежественная, к тому же необеспеченная масса составляет подавляющее большинство. Если опасно руководствоваться понятием о народном счастье в деле управления, то еще опаснее предоставлять власть тому или другому общественному классу, который, конечно, будет исходить в законодательной и административной деятельности также из понятия о счастье, но будет уже иметь в виду не общее счастье, а счастье своего класса. С этой точки зрения Канкрин отвергает безотносительные достоинства той или другой формы правления.
РИЧАРД КОБУРН: Ну, поскольку, к сожалению, нас финансирует в основном государство, я не много могу рассказать о наших планах. Знаете, в таких делах требуются всякие там допуски и тому подобное. Честно говоря, это немножко раздражает. Мне так о многом хотелось бы рассказать, но нельзя. Скажу только, что это может оказаться – и не подумайте, что я себя переоцениваю, – первым настоящим прорывом американцев в область квантов. С каждым новым фактом нам открываются все более поразительные возможности. Мы здесь собрали великолепную команду, и, хотя пока наша работа скорее напоминает туристскую вылазку в пустыню, думаю, это скоро изменится.
ЛФМ: Они здесь и живут? В палатках?
“Желать патриархальную или правовую монархию, равно как и конституционное правительство, – говорит он, – отвергая другие формы правления, служит доказательством умственной отсталости или упрямства, потому что форма правления обусловливается возрастом народа и обстоятельствами... Конституции возникают с течением времени постепенно или внезапно. Возникая постепенно, они пускают глубокие корни в народе и становятся устойчивыми. Но может пройти много времени, пока они приобретут такой характер. Английская конституция уже давно существовала в теории и на бумаге, прежде чем она приобрела практическое значение... Если конституция возникает внезапно, как последствие успехов цивилизации или революции, вызванной злоупотреблениями, то она часто бывает неустойчивой, как во Франции. Если же наконец конституция является подражанием или следствием политического соглашения, как в Германии, то она обыкновенно остается мертвой буквой”. “Во всяком случае, – говорит он в другом месте, – там, где конституционный дух пустил глубокие корни, ему противиться не следует. Надо по возможности им руководить”.
Как же представляет себе Канкрин это руководительство? Он думает, что все люди, которые преследуют не личные или кастовые интересы, а общенародные, должны сплотиться и приложить всевозможные усилия, чтобы добиться следующей основной цели. “Задача всякого правительства, – говорит он, – заключается в том, чтобы по возможности помогать бедным, необеспеченным”. В этом он полагал и свою жизненную задачу, и основной смысл своей деятельности. Всякий образованный человек несет обязанность по возможности противодействовать своекорыстным интересам других образованных людей и посвящать свои силы обеспечению благосостояния народной массы. Только с этой точки зрения он оценивает значение того или другого правительства.
РИЧАРД КОБУРН: О нет, для них построили временное жилье. Довольно удобное. Насколько я знаю, собираются соорудить что-то более постоянное, но я к этому причастен только краем. Получится, думаю, симпатичный поселок. Относительно эстетики нам позволяют сказать свое слово. Но, честно говоря, я жду не дождусь, когда начнется работа. Мы будем изучать устройство мира на самом глубоком уровне, и важность таких исследований невозможно переоценить. То, что мы предполагали, считали само собой разумеющимся сотни, если не тысячи лет, окажется под вопросом. Право, это ошеломляет. Меня это могло бы напугать, не люби я так сильно науку».
Государственного финансирования Мона ожидала – раз национальная лаборатория, – но все это выглядело очень уж… секретно. Как будто то, чем они занимались, требовало изоляции, как в закрытых поселках федералов.
“Все, что создано Людовиком XIV, – пишет он, – великолепно, стоило сотни миллионов, и не без основания французы гордятся своим siecle Louis XIV; но прочтите беспристрастных историков, сообщающих нам о том, какая нищета царствовала в народной массе и как печально было положение протестантов, – и все это великолепие омрачится. Однако последующие поколения относятся легкомысленно к страданиям прежних и видят только то, что они создали. Таким образом, человек становится пассивным орудием для достижения цели истории”.
Отчасти это объясняло, почему она не нашла никаких сведений о Винке. Мона побывала в учебном центре резервистов и более или менее представляла, как действуют власти в подобных случаях: строят предприятие и рядом – жилье для персонала. Если Винк возводился специально для сотрудников КНЛО, можно понять, почему его нет на картах и о нем не знают многие государственные и федеральные учреждения.
И вот этим занималась ее мать? Участвовала в правительственных научных разработках? Чем больше узнавала Мона о прошлом матери, тем больше дивилась.
Вот против этого и восстает Канкрин во многих своих писаниях. Его душа, видимо, стремится к тому, чтобы человек не был в такой степени рабом окружающих его обстоятельств, чтобы он сам создавал историю, а не служил простым ее орудием. Теоретически Канкрин не дает никаких указаний для достижения этой цели, но он говорит, что сам всецело посвятил себя поднятию материального и духовного благосостояния народной массы и что уверен в возможности достижения этой цели, если только найдется в данном народе значительный контингент лиц того же образа мыслей. Присутствуя однажды во Французской академии на споре между Дюнойе и Бланки, посвященном вопросу, бывают ли правительства лучше своих народов или наоборот, он высказывает следующие соображения:
Снимая копию статьи, она сообразила, что здорово вляпалась: завещанный ей дом может оказаться в закрытом городе. Как же это вышло? И что ей делать – лезть к нему через колючую проволоку? А это вообще-то законно? Моне еще не приходилось всерьез сталкиваться с федеральными законами такого уровня. И точного расположения города она пока так и не узнала. Только название столовой горы, стоящей то ли близко, то ли далеко.
“Многие правительства, правда, стоят не выше своего времени или народа, но это нельзя считать общим правилом. К сожалению, правительства, даже когда они хотят, редко в состоянии значительно исправить великие недуги, которыми страдает человечество, а если и могут, то весьма медленно; и еще прискорбнее то, что великие недуги общества исцеляются почти всегда только революцией”.
Как же относится Канкрин к величайшей революции нового времени, к перевороту 1789 года?
Но карта сказала ей, что хотя бы гора существует на самом деле – столовая гора Абертура на северной оконечности хребта Хемес на северо-запад от Санта-Фе и Лос-Аламоса. Туда, похоже, вполне можно добраться.
Оставался один вопрос: готова ли она ехать в такую даль, чтобы проверить, не найдется ли рядом Кобурнская национальная лаборатория и обсерватория или Винк?
“В начале, – говорит он, – молодежь была увлечена ею; люди зрелого возраста не сочувствовали ей отчасти вследствие привычки к старому, отчасти из предубеждения, отчасти также и по своекорыстным мотивам. Последствие революции – террор – смутил молодежь и обескуражил ее, а люди зрелые заручились могущественным аргументом для оказания ей противодействия. Наконец насилие, произведенное Францией над остальными народами, заставило их восстать. Только после продолжительной борьбы, после событий, не имеющих себе равных в истории, после периода успокоения выработалось более правильное суждение относительно того, что было в революции хорошего и что в ней было дурного. Многие склонны к чрезмерному оптимизму. Я придерживаюсь середины”.
Подняв голову, Мона увидела свое отражение в окне библиотеки. Старые фотографии матери еще раз напомнили ей, как они похожи: Мона была чуть меньше ростом и немного смуглее, а в остальном почти копии.
Середины же Канкрин придерживается потому, что, как он поясняет в другом месте, революция хотя и создала в юридическом отношении условия благоприятные для обеспечения благосостояния народных масс, но сама сильнейшим образом подорвала это благосостояние бесконечными внутренними смутами и внешними войнами, хотела осчастливить народ по-своему, не вникая в непосредственные его практические потребности, и поэтому отсрочила самую существенную задачу, то есть поднятие уровня материального и духовного благосостояния наименее образованных и обеспеченных классов населения.
Ее сильно поразило счастливое лицо матери. Не просто счастливое: та бурлила, лучилась счастьем. Разглядывая свое лицо в оконном стекле, Мона пыталась вспомнить, видела ли хоть раз мать в таком настроении. Что у нее было в Винке, что давало ей такое счастье?
Резюмируя взгляд Канкрина на основной вопрос государственного устройства, мы видим, что он признает достоинство той или другой формы правления понятием относительным, но что он в то же время полагает основной задачей всякого правительства борьбу со всеми элементами, преследующими своекорыстные интересы в ущерб народной массе, а обеспечение ее материального и духовного благосостояния – верховным законом правительства и его деятельности. Такова теоретическая точка зрения Канкрина, которой он ни в своих писаниях, ни в своей жизни не изменял: он был ей верен с ранней молодости до последнего вздоха.
А потом Мона попробовала вспомнить, когда сама испытывала подобное.
При таком взгляде Канкрина на задачу государства мы поймем, как он должен был относиться к социальному вопросу. Я опять делаю выписку из его путевого дневника:
Могла бы вспомнить. Но это было давным-давно, и вспоминать не хотелось. Забыть, полностью отгородиться всегда лучше.
“Утром я сделал несколько визитов, но застал дома только г-на Араго, с которым имел чрезвычайно интересную беседу. Она коснулась злобы дня, коммунистических тенденций, стремления рабочих классов к социальному равенству с людьми более богатыми и занимающими более высокое положение, их желания допускать только договорные отношения без необходимости кланяться и унижаться. Это похвальное стремление проявляется теперь очень часто во Франции и Германии, особенно в первой... Конечно, невозможно убедить людей, ничего не имеющих, в необходимости собственности, так как наследование ее не основано на твердом естественном праве, а только на фактической целесообразности, следовательно, на положительном законодательстве”.
Дом был ей не нужен, но Мона поняла, что поедет в Винк, даже если не успеет к сроку. Если она поймает хоть отблеск счастливой улыбки с фотографий, ехать стоило.
В своем основном труде, в “Экономии человеческого общества”, он поясняет эту мысль следующим образом:
Она собрала бумаги и встала. «Может быть, оно еще там, – думала она, выходя. – Должно быть там».
“Было бы очень трудно обосновать право наследственной собственности каким-нибудь естественным правом, потому что в таком случае его можно было бы изменить... Часто, сидя за обедом, я с грустью думал, что многие в этот час не имеют даже куска хлеба... Фарисей благодарит Бога за то, что у него больше, чем у других, и успокаивается на этом; но у меня сердце обливается кровью: все еще существуют рабы, крепостные, ирландские крестьяне, английские фабричные рабочие, пролетарии более или менее везде...”
И вот Мона здесь, сидит на холме под огромной гудящей вертушкой на границе Техаса, а кругом на много миль ни души. Она в сотый раз пересматривает карты. Почти на всех пометки от руки (у Моны давно не было денег на GPS, а теперь, хоть и появились средства, она морщит нос на саму идею), поскольку многие не признают даже существования Абертуры и, уж конечно, понятия не имеют о Винке. Странное путешествие, этакое плавание без руля. Иногда Мона подумывает составить собственную карту, чтобы знать, как выбираться оттуда, куда заберется.
Отложив карты, Мона заканчивает обед и смотрит на запад. Огромное яркое небо в тысяче мест разорвано медленным вращением лопастей. Солнце стоит так, что они отбрасывают на голые холмы миллионы пляшущих теней. Мона вздыхает, переводит дыхание и задумывается, охота ли ей возвращаться к «Чарджеру».
Уяснив себе эту основную точку зрения Канкрина, мы поймем многое, что в его писаниях и в его деятельности может казаться неясным, противоречивым. Все, что служит помехой для достижения основной его цели, то есть для повышения уровня материального и духовного благосостояния народной массы, признается им нежелательным и даже вредным. Как ум по преимуществу практический, он мало склонен увлекаться общими отвлеченными принципами. Свобода, конституционная форма правления, равенство, братство, суд присяжных и тому подобные лозунги его мало соблазняют. Рассуждая обо всех этих лозунгах, он прежде всего спрашивает себя, – могут ли они оказаться плодотворными в данное время и в данном народе, и что они дадут в смысле достижения его основной цели. Он, например, подробно останавливается на так называемой оппозиции. Он вспоминает оппозицию, встреченную императором Александром I со стороны цвета русской интеллигенции, со стороны Державина, Карамзина и почти всего дворянства в вопросе об освобождении крестьян. Тут общество служило помехой для осуществления благих начинаний. С этой же точки зрения практической целесообразности он рассуждает и о печати. Сам он по мере сил и средств старался распространить печатное слово, основывал газеты и журналы, содействовал процветанию других, но в то же время относился к печати иногда с раздражением и усматривал в ней большую опасность вследствие ее склонности прибегать ко всякого рода недостойным объяснениям, искажениям, извращениям, клеветам, вымыслам и обманам. По природе своей деятель глубоко честный, он не мог примириться с тем обстоятельством, что печать нередко из политической предубежденности или даже своекорыстных расчетов позволяет себе искажать истину, и усматривал в ее деятельности препятствие для достижения основной цели для государства. Путешествуя за границей и присматриваясь к тому, что делалось в Париже, где органы печати весьма часто служили недостойным, целям, он сравнивает печать с “кулачным правом” образованных народов.
Мона гонит от себя мысль, что ей представилась вторая попытка. Потому что Мона Брайт уверена, что ей и первой не дали. В самом деле.