Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Что это? — и щупают мою Золотую Звезду.

— Герой, — говорю. — Получил за то, что дрался с японцами, защищал монгольский народ.

Не верят.

С трудом мы протиснулись к зданию. Нас встретили какие-то люди с повязками на рукавах. Кто они? Друзья или враги? Запрут в ратуше, и все. Или убьют. Нас восемь, их, наверное, двадцать. На всякий случай мы взяли с собой пистолеты. Переглянулись друг с другом. Черных подмигнул двоим: «Останьтесь при входе».

Мы выступали как власть. Вместе с представителями народа составили план действий. По этому плану генерал Черных и я — Временное правительство. Мы остались работать в ратуше. Инспектор-летчик майор Тихонов и другие товарищи по одному отправились в банк, на телеграф, в тюрьму, на железнодорожный вокзал…

С помощью народа мы наложили вето на деньги, застопорили поезда, запретив вывоз ценностей из Бессарабии, задерживали белогвардейцев и им подобных.

Нам было очень трудно. Ко мне приводили людей — по одному, группами, просили арестовать, иначе, дескать, они разбегутся. «Подлец, — говорят. — Пузан». А может, он не подлец? Арестуешь напрасно — подорвешь веру в советскую власть. Не арестуешь — значит, не веришь людям.

А наши войска все еще не подходят. Не подходят и наши тылы. У нас нет ничего: ни бензина, ни боеприпасов, ни денег, ни продуктов питания. Где-то в дороге и техника. «Сильны, — думаю, — освободители, бери нас голыми руками».

После двенадцати ночи, когда публика вся разошлась, в ратушу пришли два человека довольно интеллигентного вида и оба в годах. Они пригласили нас на ужин. Это было больше чем кстати. Мы сразу обзвонили места, где находились остальные наши товарищи.

В парке напротив ратуши бессарабы накрыли стол длиной человек на сорок. «Зачем, — невольно подумалось мне, — нас ведь только шестнадцать. Очевидно, бессарабы пригласили кого-то из своих, они вот-вот придут, и мы окажемся в явном меньшинстве…» Но один из устроителей ужина, среднего роста плотный мужчина, предложил всем садиться за стол, выбрать места по желанию.

После того как уселись, получилась небольшая заминка. Они, очевидно, ждали, что ужин откроет наш генерал, а Черных, очевидно, думал также, как я: «Что за вино? Что за пища? Вдруг все отравлено?» Беспокойство было естественным, мы находились в стране, народом которой до революции управляли царские чиновники, а с двадцать второго года румынские бояре. И нас было всего только восемь.

Тогда поднялся тот, что среднего роста и плотный, сказал, что он нас понимает, но что беспокойство наше напрасно и все будет в порядке. Он взял бутылку и каждому налил вино. Генерал произнес застольную речь.

— Советский Союз, — говорил Черных, — страна мирная, но мы небезразличны к судьбе Бессарабии, входившей в состав России, но отторгнутой в трудный для нас период. Мы поможем обрести ей свое право на жизнь и свободу, так, как помогли Западной Белоруссии, Западной Украине.

После короткой речи генерал провозгласил тост:

— За свободную Бессарабию!

Все трижды прокричали «Ура!», чокнулись по русскому обычаю. Бессарабы выпили полностью, мы — половину. Они спрашивают, и вроде бы даже с обидой:

— Почему? Не верите нам?

— Верим вполне, — отвечаем, — но мы летчики, нам пить много нельзя. Возможно, что утром придется летать, драться. Мы выпили ради дружбы.

Они поняли и согласились.

В два часа ночи в город вошли наши войска, и мы сдали им свои полномочия.

Действительно, утром пришлось идти на разведку, осмотреть пути до Измаила, проверить, уходят ли румыны из Бессарабии.

Взлетели в составе звена, установили: уходят, однако не очень поспешно. Но это естественно: быки — транспорт довольно медлительный. Обеспокоило нас другое — уходя за границу, румыны угоняли стада. А скот — это ценность, которую надлежало оставить бессарабам. Снизившись, мы разогнали стада, нарушили порядок движения. Бреющим вышли на Измаил, посмотрели город, станцию, порт… И везде были румыны. Казалось, что они и не собираются оставлять Бессарабию.

Вернувшись, я доложил результаты разведки. В этот момент жители Измаила позвонили в Аккерман и сообщили, что население старается выгнать румын, а они не уходят и даже применяют оружие.

— Надо лететь, — сказал мне полковник Гусев, — надо помочь народу.

Но приближалась ночь, и я отказался, оставив вылет на утро, и полковник Гусев согласился со мной.

На второй день взлетели в составе пяти самолетов, вылетели на Измаил. Бреющим походили над крышами города, вышли на порт, стали пикировать на корабли, пароходы. Корабли задымили, пошли от причала. «Очевидно, сюда придется садиться», — подумал я, на всякий случай присмотрел площадку на окраине города.

— Так и случилось, — говорю я Виноградову, подходя к концу своего рассказа. — После той разведки, на второй день, на рассвете, поднявшись во главе шести истребителей И-16, я привел их на эту площадку. Конечно, шесть человек не такая уж сила, но мы представляли армию великой державы, и наш перелет в Измаил был большим политическим актом: Измаил стал советским.

— А как с депутатством? — спрашивает инженер.

— Все очень просто. В феврале сорок первого года, когда я учился на высших летно-тактических курсах, в мой адрес пришла телеграмма: «Просим дать согласие баллотироваться в Верховный Совет Молдавской ССР от г. Сороки». Я согласился.

Немцы не могли зацепиться за Днестр: активные боевые действия наших войск и весенняя распутица сковали их фронтальный маневр. Если раньше для сохранения арийского духа своих солдат немецкая пропаганда кричала о целесообразном «выпрямлении» линии фронта, преднамеренном отходе на «заранее подготовленные позиции», то теперь уже не кричит, а войска отступают на явно не подготовленные позиции. Под ударами наших войск, утопая в грязи, они постепенно докатились до Прута, переправились через него на участке севернее Яссы — Бугач, еще раз широко шагнули на запад и встали.

В конце апреля 1944 года бои разгорелись за Яссы. Природа здесь как в Бессарабии. Местность холмистая, кругом леса, реки. Живописна низина Прута — будто зеленый ковер. Аэродром тоже как бархатный. Прут неглубок, но весной, заполняя низины и балки, превращается в море.

Полк, в составе которого сражается группа «Меч», прикрывая наши войска, из Каменки перелетел вначале под Бельцы, а теперь сидит в Биволарии, на западном берегу реки Прут, на территории Румынии — союзника немецко-фашистской Германии.

— Друзья! — говорит, выступая на митинге, подполковник Вергун перед строем воздушных бойцов, техников, механиков и младших авиационных специалистов. — Мы на территории вражеской нам страны. Население пока что чуждается нас, оно знает, что натворили войска румын на нашей земле, и ждет возмездия. Но Румыния — наш потенциальный союзник в борьбе с немецко-фашистской Германией, и мы по отношению к мирному населению должны быть гуманными и разумными, мы освободители.

Но первые дни показали, что не все и не сразу поняли то, что сказал замполит. Вернее, поняли только умом, сердце же не хотело мириться, не хотело прощать. Мы знали, каким унижениям, какой бесчеловечной жестокости подвергали советских людей гитлеровцы и войска их сателлитов. И двое солдат не выдержали, нанесли оскорбление местным жителям. Я сказал перед строем полка:

— Это недопустимо. Это не укрепляет, наоборот, ослабляет наши позиции…

В полк приехал суд ревтрибунала, и бойцы, совершившие преступление, угодили в штрафной батальон. Это было жестоко, однако необходимо, а клеймо военного преступника смывалось лишь кровью, или героическим подвигом, или тем и другим одновременно.

На третий и четвертый день после суда, по дороге, недалеко от самолетной стоянки проходила группа раненых, среди них — один из наших механиков. Во время привала с разрешения своего командира он прибыл ко мне и попросил оставить его в полку. Солдат был весь забинтован. Сквозь повязки на голове и руках проступали красные пятна. Он заслужил прощение кровью, и я разрешил ему Остаться в родном для него коллективе. Он сказал, что второй механик погиб.

Находясь на румынской земле, деремся за Бессарабию. Наши войска, овладев плацдармом севернее города Яссы, направили стрелы своих ударов на юго-запад с дальним прицелом на Бухарест. В бой вылетаем по вызову или встречаем врага, барражируя в воздухе. Бомбардировщики летают очень большими группами, от пятидесяти до ста самолетов. Бои идут непрерывно, тяжелые, напряженные. В этом районе появились новые немецкие истребители «Фокке-Вульф-190» и старые румынские — «Арадо», но пилоты полка с ними еще пока не встречались.

На днях ко мне подошел инженер Виноградов и, немного смущаясь, сказал:

— Не могу разобраться. Когда закончилась Курская битва, стало известно, что по числу самолетов преимущество было наше, что мы воевали и прочно удерживали господство в воздухе. В боях за Харьков тоже. Над Днепром — тоже. А что получается? Как ни бой, так наших восьмерка, а немцев — шестьдесят, наших девятка, немцев — восемьдесят…

Естественно, это насторожило меня: если у инженера полка такое понятие, то о техниках, механиках, младших специалистах и говорить не приходится.

— Силен ты, — говорю, — вояка. В технике профессор, а в тактике полнейший профан. Так уж и быть, объясню. Слушай внимательно. А потом расскажи своим подчиненным. И впредь будешь рассказывать. Это заставит тебя почаще ко мне обращаться с подобными вопросами.

Действительно, почему же так получается: немецких бомбардировщиков шестьдесят-семьдесят, а наших истребителей восемь-десять? Да потому что действия малыми группами суть тактики. Малые группы подвижны, маневренны. Ударив противника в лоб, через минуту они уже развернулись и атакуют его или в хвост, или сбоку. Они могут врезаться в строй бомбовозов и, атакуя его, стреляя, развалить буквально в секунды, потому что в общем строю бомбовозы не могут вести даже ответный огонь, рискуя сразить своего же соседа.

И все— таки высокая маневренность групп — не главный ответ на вопрос. Главный в другом. Для чего вообще нужны бомбардировщики? Для поражения войск, городов, железнодорожных станций… А истребители? Для защиты этих объектов. Не допустить к объекту, сорвать прицельное бомбометание, отразить налет — вот основные задачи истребителей. Не сбить, а отразить. А это можно сделать и малыми силами, малыми средствами.

— Но вы же сбиваете, — говорит Виноградов.

— Сбиваем. И чем больше, тем лучше. Удачная атака — это гарантия, что налет будет отражен. Представь ситуацию. Девятки бомбардировщиков идут одна за другой. И вдруг появились мы — истребители. Атакуем. В головной девятке один загорелся, второй взорвался, а это возможно, если снаряд попадает в бомбоотсеки. Настроение летчиков второй девятки? Паническое. Каждый ждет, что снаряд попадет именно в его самолет, в его бомбовый люк. Что делать? Побыстрее освободиться от бомб, тем более что это не трудно — кнопку нажал, и все.

— Убедительно, — говорит Виноградов, — теперь понимаю, почему «юнкерсы» ходят огромными группами, понимаю, почему немецкое командование посылает на нас огромные группы бомбардировщиков: надеются, что кто-то из них прорвется и сбросит бомбы на цель.

— Конечно. Летать малыми группами, абсолютно бессмысленно, от них ничего не останется. Вот пример: недавний бой звена Иванова с четверкой Хе-129. Помнишь, чем он закончился? Спасся только один: успел уйти в облако.

— Помню, — подтверждает инженер, — об этом даже писала газета. Заголовок был «Три из четырех». — Помолчал, подумал. Чувствую: не все еще ясно. И точно. Спрашивает: — А как понимать, что над Курской дугой вы однажды летали в составе целого корпуса?

— Верно, — говорю, — летали. Но действовали опять истребители малыми группами: звеном, эскадрильей. Редко — полком. Только раз, на Курской дуге, мы взлетели в составе целого корпуса, но действовали опять же самостоятельно, я знал, что вместе с нашим полком дерутся другие, но даже не видел их. Иначе мы бы друг другу только мешали.

— Все ясно, — улыбается Виноградов, — теперь я подкован во всех отношениях. — Спрашивает — А как летают наши бомбардировщики? — И сам же отвечает: — Вполне очевидно, крупными группами. А немецкие истребители? Малыми, так же, как наши.

— Правильно, — говорю, — потому что хочешь не хочешь — тактика это закон, ему подчиняются все. Другое дело, что тактика не должна быть шаблонной, что она должна развиваться, совершенствоваться, видоизменяться в зависимости от ситуации, но это вопрос уже чисто летный.

— Понятно. Спасибо, — благодарит меня Виноградов, — я расскажу об этом техникам и механикам, а то, чего доброго, могут подумать, что слова — это одно, а дела — это другое. А вообще— то вы рассказали бы сами, вы летчик, вам и карты в руки.

Я согласился.

* * *

Проходит несколько дней, и тот же вопрос задает Федя Коротков. Только в другой обстановке, в ином аспекте. В бою нашей шестерки против тридцати шести фашистских бомбардировщиков, под прикрытием истребителей, погиб Юра Маковский.

— Когда это кончится? — недовольно говорит лейтенант Коротков. — Их шестьдесят, а нас — восемь. Их семьдесят, а нас — десять. Почему только десять, а не двадцать, не тридцать?

Устал Федя Коротков. Он и так не особенно строен, а теперь и вовсе согнулся. Небритый стоит, какой-то взъерошенный. В глазах нездоровый блеск. А ведь он обладает чудесным характером. Добродушен, уступчив, честен, не гонорист, не хвастун. Всем друг. Все у него друзья.

Да, Федя устал. Но ничего, это все поправимо. Теперь я ученый. Жаль, что опыт приходит не сразу. Как говорится, век живи, век учись.

…Это случилось еще под Калинином, в начале сорок второго года. В одном из воздушных боев немцы сбили младшего лейтенанта Замяткина. Ведомый погибшего — Звягинцев, сумрачный, подавленный гибелью своего командира, сказал: «Сколько веревочка ни вейся, кончик обязательно будет — все равно собьют»… И действительно, через несколько дней погиб. О том, что он говорил, я узнал несколько позже и… пропустил это мимо внимания. Не знал, насколько страшна моральная усталость.

Откуда мне было знать? События у реки Халхин-Гол были непродолжительны — это во-первых. Во-вторых, воюя, мы понимали: у нас за спиной страна, сотни полков, которые могут прийти на помощь. В боях под Калинином обстановка была совершенно иная: мы потеряли огромную часть территории, немецко-фашистская армия стояла тогда под Москвой. Это был очень тяжелый удар по психике. Кроме того, у нас не хватало машин.

Случай, подобный тому, что был под Калинином, произошел во время боев за плацдарм Бородаевка. Иду однажды домой с командного пункта, время позднее, и вдруг — разговор. У дома, где жили мои пилоты. Подхожу. Сидят на пороге, беседуют.

— Хлопцы, — забеспокоился я, — поздно уже, пора отдыхать. Завтра — бои.

А один отвечает:

— И сегодня бои. И завтра. И послезавтра: А когда погулять? На звезды полюбоваться? Все равно ведь конец, все равно посбивают.

И это сказал Васыль Торубалко, крепкий, выше среднего роста красавец, исключительно сильный физически, волевой, энергичный летчик из группы «Меч», имевший на личном счету шесть или восемь сбитых фашистских машин.

Я возмутился, но нашел в себе силы сдержаться, ответить спокойно.

— Поэтому, — сказал я, — и гибнут, что летают уставшими — и следовательно, не готовыми к бою. Не хватает внимания, силы, воли, сообразительности.

Поговорив в этом же духе минуту-другую, я отослал их спать. И… все. А утром немцы подбили Васыля в первом же взлете. Он покинул машину, спасся на парашюте, и только в беседе с ним я понял, как чудовищно устал этот летчик. Он говорил:

— В бою такое безразличие на меня навалилось, что я даже подумал: «Собьют, не собьют — все равно». Вижу, немец заходит в хвост, а сопротивляться не в силах. Он и снял меня, будто младенца.

Случай с Торубалко научил меня многому. Я понял, что дело командира полка не только водить летчиков в бой, увеличивать личный счет сбитых врагов, но и умело расходовать силы бойцов.

Я стал придерживать тех, кто много летает, кто перегружен. Держу его на земле, а сам наблюдаю. Летчики вернутся из боя, начинают разбор, а он безразличен, слушает краем уха. Значит, рано ему летать. Проходит еще один день. Наблюдаю.. Он уже вступил в разговор, он обсуждает атаки, действия летчиков. Проходит еще один. Он уже критикует, он уже входит в азарт, кричит, что надо было не так, а вот эдак, как он однажды сделал над Курской дугой или в бою за плацдарм. Во второй половине третьего дня он уже ходит злой, ко всем придирается, на меня глядит исподлобья: «Не доверяете…» Все, больше держать не надо. Я говорю: «Полетишь в составе шестерки. А сейчас — готовность номер один». Он бежит к самолету и пляшет. И, говоря словами пилотов, в бою держится как зверь. А недавно умолк мой заместитель, сын солнечной Грузии Шалва Нестерович Кирия. Умолк, замкнулся. Рассеянным стал, апатичным. И это при южном своем темпераменте. Он заменил Черненко в начале этого года, но на фронте давно, чуть ли не с первых дней. Очень хорошо дрался под Белгородом. Помню, в одном из воздушных боев сбил три самолета противника. Среднего роста, стройный, подтянутый, следящий за собой офицер, он как-то вдруг потускнел, угас…

— Шалва, я дам тебе отдохнуть. Недельку. Идет? Он посмотрел на меня недоверчиво, но поняв, что я не шучу, сразу воспрянул духом.

— Идет! — сказал оживленно. — У меня в тылу есть земляк, могу отдохнуть у него.

Уехал, отдохнул. Вернувшись, стал, как и прежде, веселым, бодрым, боеспособным.

Теперь я дам отдохнуть лейтенанту Короткову. Пожалуй, не только ему, но и его ведомым. Пусть отдыхают звеном, как и летают. Отправляю их в санитарную часть, там тихо, спокойно.

Плохо, что симптомы моральной усталости трудно заметить со стороны. Да и летчик, пораженный этой болезнью, тоже не замечает, как она захватила его, точит, расслабляет мышцы и волю. Больше того, храбрясь, стараясь казаться «прежним» — энергичным, волевым летчиком, — он невольно скрывает свою усталость, расслабленность, пока случай, потрясение не выведут его из этого состояния, не вызовут нервный взрыв. Так, как сегодня. Гибель Маковского — потрясение для всех, для Феди Короткова — особенно. Они были друзьями.

Я понимаю, что в такую минуту, когда сжимается сердце каждого летчика, не время говорить о делах, тем более об ошибке, допущенной летчиком в воздухе. Получается: плохо отзываешься о погибшем, да еще о таком, как Юра. Понимаю, сознаю это с болью в сердце, но приступаю к разбору полета, потому что ошибка, унесшая Юру Маковского, может унести кого-то еще: до вечера долго, еще предстоят бои.

— Смотрите, как это случилось…

Воссоздаю картину полета. Бомбардировщики шли от населенного пункта Хуши под прикрытием истребителей. От нас взлетела шестерка во главе с Юрой Маковским.

Встреча произошла за линией фронта, южнее города Яссы. Четыре девятки немецких бомбардировщиков шли одна за другой с курсом на север, справа от них — истребители. Наши зашли с востока. Положение было тактически выгодным — они прикрывались лучами солнца.

Разделив шестерку на две подгруппы, Маковский во главе четырех самолетов пошел на бомбардировщиков, а пару направил на истребителей. Решение было верным. А дальше пошли ошибки. Маковский стал торопиться. Не успев набрать высоты и достаточной скорости, он сразу пошел в атаку, хотя до линии фронта было еще далеко — около двадцати километров, а на помощь спешила еще одна группа Яков и была уже на подходе. И Маковский об этом знал.

В первую очередь надо было ударить не головное звено ведущей девятки, а то, которое ближе — идущее справа и сзади, и только потом — головное. Он же сделал наоборот, намереваясь, вполне вероятно, сбить ведущего группы. И сбил его. Но звено, идущее справа и сзади, обстреляло Маковского, сосредоточив на нем весь огонь. Ведомая пара Яков навалилась на это звено, ведущий взорвался, но было уже поздно: истребитель ведущего Маковского свалился в излучину Прута. Я говорю:

— Пятерка пилотов уже без Маковского, вместе с группой соседней части разметала, разбила вражеский строй, вынудила сбросить бомбы на свои войска, уничтожила несколько самолетов. Но это можно было бы сделать, не теряя ведущего. И нам, летчикам группы «Меч», не к лицу такие ошибки, такие потери.

Верно, конечно, что Маковский сделал ошибку, но верно и то, что ведомая пара могла бы ее исправить: открыть огонь по второму звену несколько раньше, тем самым отвлечь внимание немцев от самолета ведущего, рассредоточить огонь.

Верно и то, что наша группа стала иной, немного ослабла, потому что лишилась того костяка, на котором держалась, лишилась основного ядра. Ушел из группы Матвей Зотов. Он командует авиачастью. Чувилев тоже ушел с повышением — заместителем командира полка в другую дивизию; выбыл из строя лейтенант Иванов; погиб Коля Завражин…

— Наша задача, — говорю я пилотам, — бить врага эффективно и малой кровью. Что для этого нужно? Внезапность. Скоротечность атаки. Удар всей силой огня с короткой дистанции. Три кита, от которых зависит победа. Атака сверху на повышенной скорости — единственный способ сократить до предела время пребывания под огнем вражеских пулеметов и пушек. Но такая атака крайне сложна: секунды остаются на то, чтобы прицелиться, нажать на гашетку, отвернуть самолет, чтобы не вмазать в машину врага. Что для этого нужно?

— Научиться стрелять навскидку, — отвечает Васыль Торубалко.

— Правильно. Отныне треногу с прицелом держать на стоянке весь день. Будем учиться, тренироваться в определении дальности, ракурса цели, определении угла упреждения…

* * *

— Шестерке Кирия! Воздух! — поступила команда. Пары взлетают одна за другой, собираются, быстро уходят вверх, направляясь к линии фронта. В синей дымке виднеются Яссы, южнее — Васлуй, с запада на фоне земли появляется группа бомбардировщиков.

— Бьем головную девятку справа и сзади, — командует Кирия.

Крутым разворотом вправо, прикрываясь лучами солнца, шестерка выходит на курс, параллельный курсу немецких бомбардировщиков. Бесстрашный, горячий, но умеющий сдерживать себя в минуту опасности, риска, Шалва глядит на борт самолета. Его взгляд направлен влево и вниз, туда, где, тесно прижавшись друг к другу, в четком строю девяток плывет лавина немецких машин.

Шалва энергично качнул самолет с крыла на крыло. Это сигнал для ведомых: рассредоточиться, как и было сказано раньше, на две подгруппы — звено и пару, на ударную группу и группу прикрытия. Это на всякий случай: «мессершмиттов» пока не видно, но они могут прийти неожиданно, в самый горячий момент атаки и могут ее сорвать. Вот тогда и придет на помощь звену группа прикрытия — пара.

— Приготовиться! — скомандовал Шалва. Быстро оглянулся назад — все ли на месте, нет ли сзади вражеских истребителей. Снова смотрит вперед. Бросил машину в пике. — Атака!

Упругий поток холодного воздуха ударил в левую щеку, засвистел мимо кабины. Снова глянул назад. Ведомый, вторая пара и несколько сзади — третья неслись за его самолетом в длинном, остром, как пика, пеленге. Машины врага приближались. Уже видны кабины, черные в белой окантовке кресты на крыльях… Легким привычным движением ручки педалей летчик «вынес» перекрестье прицела в нужную, рассчитанную для поражения точку и, выждав еще какую-то долю секунды, открыл огонь.

Пронесшись над группой бомбардировщиков на скорости, допустимой только в бою, Яки легко от них оторвались и, выйдя вперед метров на тысячу, круто полезли вверх с разворотом в правую сторону, чтобы выйти в атаку спереди слева.

Еще в развороте Кирия глянул вправо и вниз, туда, где шла армада немецких машин, и его охватила радость и гордость. Два бомбардировщика были сбиты, а три, получив повреждения, теряя скорость, метались на пути идущей сзади девятки. Один развернулся и шел ей прямо навстречу, распуская хвост черного дыма. Не выдержав «лобовую атаку» горящей машины, немцы отпрянули влево, подставив бок атакующим.

Внезапный и точный удар разметал и вторую девятку, привел в замешательство третью, четвертую. Кто-то, уходя от огня наших пилотов, бросил машины в пике, кто-то принял это пике за сигнал для атаки наземной цели, и бомбы посыпались вниз на подходе к городу Яссы.

* * *

Вот это я отдохнул! Месяц, даже немного побольше. Май на исходе, а подбили меня двадцать восьмого апреля. Этот день и этот полет не забудешь годы и годы. И теперь, спустя чуть ли не тридцать лет, это событие, несмотря на пласты наслоений новых дум, забот, впечатлений, оживает в памяти ярким, не теряющим краски воспоминанием.

Мы шли в составе восьмерки. Группа прикрытия находилась справа и выше ударной на интервале триста-четыреста метров. Такое расположение групп очень удобно для боя: слегка довернувшись, идущие выше свободно могут отсечь вражеских истребителей, если они атакуют ударную группу, когда она бьет бомбардировщиков.

При подходе к линии фронта я услышал команду:

— Идите ко мне, в воздухе все спокойно.

Ее передал Боровой, заместитель командира дивизии, с выносного командного пункта. Сразу же вслед за этой командой поступила другая, на самой высокой ноте:

— Срочно на Яссы!

Оставляя Яссы немного правее — мы хорошо изучили один и тот же маршрут немецких бомбардировщиков, — я начал искать их впереди и вскоре увидел большую группу «юнкерсов». Они шли немного правее нас и точно на город, а слева светило солнце.

Я рассчитал маневр и принял решение: правым крутым разворотом выйти в хвост ведущей девятки, атаковать ее, выйти вперед, затем развернуться влево и ударить на встречном курсе вторую, затем довернуться на третью, четвертую… Представив себе змеистый путь нашей восьмерки, я бросил машину в атаку на флагмана группы, а мой напарник — на ведомого слева как самую опасную часть боевого порядка: как правило, левый ведомый первым сваливал машину в пике, первым сбрасывал бомбы.

— Сбиты два самолета! — передал Боровой, а я подумал, что это еще не все, потому что немцы пришли без прикрытия и второе мое звено, идущее сзади, тоже ударит первую группу. И точно, Боровой сообщил, что в первой девятке сбит еще один самолет, остальные бросают бомбы.

Все шло так, как и было задумано. Последовательно мы атаковали вторую девятку, третью… И вдруг удар по моей кабине. Машина содрогнулась, брызнули осколки битого плекса, будто огнем резануло по шее. «Истребители! — мелькнуло в сознании. — Увлекся, прозевал. Боровой тоже хорош: кричал, восторгался нашей работой, а как нагрянули истребители, так и не видел».

Очевидно, на какое-то время я потерял сознание и очнулся от страшного визга и свиста воздуха. Холодный, упругий поток бесновался в кабине, бил по лицу, по плечам, кровью забрызгал приборы. Я оглянулся назад, желая увидеть кого-то из летчиков, но в глазах поплыли красные круги, а в глубине сознания забилась беспокойная мысль, что сзади может быть враг и что мой самолет в прицеле.

Усилием воли я бросил машину в пике в сторону своей территории и начал крутить нисходящие бочки, имитируя штопор. Попытался открыть кабину — на всякий случай, однако не смог. Поняв, что главное в моем положении — не потерять окончательно силы, привести машину домой, посадить, я снял с сектора газа левую руку и зажал рану на шее, чтобы не вытекала кровь. Так я снижался почти до земли.

Дома меня не ждали. Падение Яка было так убедительно, что в гибель поверил не только фашистский летчик, но и наш заместитель комдива, сидевший за пультом радиостанции. Он передал в эфир о случившемся, и летчики, зная, что им никто не поможет, одни завершили разгром врага.

Остаток пути мотор барахлил, грозя заглохнуть совсем. И заглох, но уже на пробеге после посадки. Используя скорость, я дорулил почти до командного пункта. Машину обступили летчики, техники, попытались открыть фонарь — бесполезно, фашистский снаряд заклинил его намертво. Удивительно, что плексиглаз подвижной части фонаря оказался исключительно прочным. Остатки его пришлось удалять ножовкой, только после этого меня извлекли из кабины. «Загорись самолет, — подумалось мне, — и все, крышка. Спастись невозможно».

Мой самолет пострадал не меньше меня. Техник насчитал около девяноста пробоин. Мы оба оказались в ремонте, но едва ли теперь встретимся: нам обещают новую технику — самолеты Як-3. Полк отведен под Бельцы. Для отдыха, пополнения летным составом, получения новых машин, подготовки к новым боям. А они еще впереди и, вполне очевидно, будут тяжелыми, кровопролитными, потому что мы вышли на землю врага и враг делает все, чтобы нас задержать. Надо сказать, что местами это ему удается. На участке Кишинев — Яссы наше движение застопорилось, и чтобы пойти вперед, надо готовиться заново, надо сконцентрировать силы, возможности.

Один день Ясско-Кишиневской операции

20 августа, утро. Сидим в боевой готовности, ждем. Знаю, пройдет какое-то время — двадцать-сорок минут, не больше, и все загудит, загрохочет и, наверное, содрогнется земля. Я это услышу, почувствую — линия фронта рядом, в двадцати километрах. Сначала послышится гул канонады — штурм укрепленных позиций врага начнет артиллерия; потом в сопровождении истребителей пойдут полковые группы бронированных Илов; вслед за ними, а может, одновременно — бомбардировщики, и тоже под прикрытием истребителей. И все — в направлении Ясс, в направлении удара войск 2-го Украинского фронта.

А мы будем сидеть, будем дожидаться минуты, пока к линии фронта с той, вражеской, стороны не пойдут бомбовозы, пока с командного пункта полка не послышится голос:

— Группе «Меч», воздух!

И тогда мы взлетим. И первый воздушный бой будет экзаменом нашей боеготовности, боеспособности. Потому что все у нас новое: и самолеты, и летчики. Разлетелись мои орлы по полкам, по дивизиям, но принцип боевого применения прежний: группа «Меч» вылетает только по вызову, только на бой, группа «Меч» — резерв командира авиакорпуса, особая группа.

Я немного волнуюсь, но это волнение сущий пустяк в сравнении с тем, что было на Курской дуге, когда группа только еще создавалась, когда ей предстояло себя показать, завоевать свое право на такое название. Теперь все иначе: у нас новейшей марки машины, мой опыт и двухмесячный срок подготовки пилотов к боям.

Разве можно сравнить истребитель Як-3 с Як-1, развитием которого он и явился, его дальнейшей модификацией! Внешне они отличаются. У новой машины меньше размах крыла. Фонарь кабины пилота облагорожен. Маслорадиатор убран в крыло, водяной предельно утоплен в фюзеляж, убрано и костыльное колесо. Самолет не только красив, обтекаем, он и значительно легче, обладает огромной — до семисот километров — скоростью, мощным оружием.

Короче, это самый легкий, самый маневренный, самый скоростной истребитель Великой Отечественной войны. Он весит 2650 килограммов , «мессершмитты» всех серий — более трех тысяч, а «фокке-вульфы» — около четырех.

Получив эти машины, я понял, что на них придется драться не только за Бессарабию, но и освобождать от фашизма Румынию, Венгрию, Чехословакию. Может, придется и завершать войну, потому что создать что-то иное, еще более совершенное трудно, а может, и невозможно. В самом деле, самолет Як-1 был создан еще до войны, в 1940 году, Як-3 — спустя три года, а к нам он попал только сейчас, в сорок четвертом. Причем первая серия самолета Як— 3 с мотором ВК-105 имела максимальную скорость 660 километров в час, и, чтобы достичь 700, пришлось снабдить машину новым, еще более сильным мотором ВК-107, и на это ушел целый год. А время не ждет, время не терпит, и самым лучшим решением «сверху», пожалуй, будет одно — как можно быстрее обеспечить фронтовые полки новой машиной.

Подумав о том, что дальнейший наш путь вперед пойдет по чужой территории, что миссия наша гуманная — освобождение от фашизма, я понял, что летчики группы «Меч» должны быть не только сильными тактиками, но и более, чем другие, политиками, идейно убежденными, особо глубоко понимающими свою роль и место в решении стоящих перед нами задач. Короче, группа «Меч» должна быть группой политбойцов. В этом плане и шел подбор летчиков.

Время затишья на фронте мы не теряли напрасно. Летали. Тренировались. Пилотаж на малых и средних высотах. Полеты строем: в составе пары, звена, восьмерки. Учебный воздушный бой, одиночный и в группе, на средних и предельно малых высотах, на предельно больших перегрузках. На бой я летал с каждым из летчиков. Сам оценивал их мастерство, сам отбирал их в группу. Требовал жестко, браковал безжалостно. Решение было только одно: годен или не годен, быть в группе «Меч» или не быть.

Время, свободное от полетов, мы проводили в классе, на самолетной стоянке — изучали новую технику. Занимались много, может, и больше, чем нужно. Но я был твердо уверен: окупится. Доказано жизнью: при прочих равных условиях победа в бою всегда за технически грамотным летчиком. Почему в учебном воздушном бою один побеждает, другой терпит поражение? А подготовка у них одинакова, самолеты у них однотипные и примерно равный ресурс моторов. Почему? Да потому что в бою даже «лишние» пять километров скорости нужны как воз— дух, а «выжать» эти пять километров может лишь тот, кто в совершенстве знает машину.

Мы готовы. Мы ждем. Мы сидим на самом боевом направлении фронта. Наши машины стоят в капонирах. Никого, кроме нашей особой группы, здесь нет. Это Забота Подгорного. Чтобы нам никто не мешал. Чтобы мы уходили на взлет прямо из укрытий, не тратя драгоценное время, не боясь помешать посадкам и взлетам других самолетов.

Утро тихое, ясное. Летное поле — будто зеленый ковер. Но это все временно. Через несколько дней, а может, и раньше — завтра сядут сюда и «серые», и другие полки, будут летать с утра и до вечера, выбьют густую траву на взлетно-посадочной, серой, взбунтовавшейся пылью покроют стоянки, близлежащий кустарник, наши капониры.

— Началось!.. — восклицает механик моего самолета сержант Мурадымов и слушает, обратившись лицом в сторону линии фронта.

Расстегнув шлемофон, сдвигаю его на затылок, прислушиваюсь. Верно, оттуда доносится звук канонады. Он все усиливается, превращаясь в сплошной, монотонный, приглушенный расстоянием рев. Но вот к нему примешался другой, идет с высоты и с востока, он ширится, растет, заглушая рев канонады.

— Идут! Идут!..

Все так и есть, как я думал. С востока подходят наши По-2. Высота порядка три тысячи метров.

А ниже идут «ильюшины». Сзади, с боков полковых колонн плывут истребители. Колонна грузовых машин приближается, проходит над нами, за ней вторая, третья, четвертая…

* * *

Возвращаются. Сначала штурмовики, за ними бомбардировщики. В том же порядке, в четком монолитном строю. Надо готовиться: еще десять-пятнадцать минут, и немцы пойдут с ответным ударом. Все, как говорят, разложили по полочкам, даже порядок расстановки машин для взлета. Чтобы взлететь сразу, всей группой, которую вызовет фронт, каждому летчику надо создать условия, и эти условия созданы. Мой самолет стоит на левом фланге стоянки. Правее — машина ведомого, за ней в том же порядке вторая пара, третья, четвертая… При взлете каждый будет смотреть в левую сторону, так, как и смотрит всегда.

Все, шлемофон — на застежку, гляжу в сторону командного пункта. Оттуда должна взлететь ракета — сигнал на подъем группы. Капэ расположен восточнее нашей стоянки, солнце слепит, мешает смотреть. Ракету можно и не увидеть. Мне помогает механик, он смотрит туда же.

— Запуск! Выпуск! — кричит Мурадымов, подкрепляя команду неистовым взмахом правой руки, и, высокий, стройный, легко взлетает на плоскость, привычным движением поправляет на мне парашютные лямки, привязные ремни.

Запускаю мотор, и сразу — метров на двадцать вперед. Отсюда будем взлетать. Секунды, и машины одна за другой становятся в ряд правее меня. Но когда они в одной линии, трудно сказать, все ли на месте. Однако мы и это учли. Впереди моего самолета уже стоит инженер и смотрит.

Вот он поднял белый флажок: «Внимание!», вот опустил его до плеча в направлении старта: «Взлет разрешаю!», и мы начинаем разбег.

Взлетаем, доворот в левую сторону. Полет к линии фронта — обычный полет, во время которого надо как можно быстрее набрать высоту. Набираем. Я возглавляю ударную группу, капитан Голубенко — группу прикрытия. Такое чувство, будто идем на парад, на праздник. Красные носы самолетов — наши знамена. Скорость, маневр и сила огня — то, что нам предстоит демонстрировать.

Вот и линия фронта. Все затянуто дымной завесой. Сквозь нее, будто в глубоком колодце, мигают взрывы, пылают деревни. Дым над ними кровавого цвета. И всюду, куда ни посмотришь, — дым и огни, дым и огни.

Внезапно в эфире становится тесно. В наушники шлемофона врываются выкрики, возгласы, брань и команда. Все ясно: где-то здесь, в нашем районе разгорается схватка наших летчиков с немцами, а может, с румынами.

Точно, дерутся. Ла-5 с «фокке-вульфами». Прямо на нашем пути, только немного пониже. Между прочим, внешне они похожи. Особенно сбоку. Издали, если кресты и звезды не видно, отличить можно только по цвету: наши самолеты зеленые, у немцев серо-желтого цвета.

Немцев теснят, гоняют, но на помощь ФВ-190 несется группа Ме-109. Вот мы их и ударим. Правда, мы уже получили задачу отразить налет бомбардировщиков, но разве пройдешь, не поможешь, если друзьям угрожает опасность. Командую:

— Атакуем ударной группой. Бьем «мессеров», прикрыть атаку!..

«Мессеры» немного левее нас и ниже. С небольшим доворотом бросаем машины в пике, атакуем. С дистанции метров пятьсот открываем огонь. Бывает такое, но редко: группа Ме-109 разлетелась, будто лопнувший мыльный пузырь, будто в середине ее взорвался огромнейшей силы снаряд и всех разметал: вниз, влево, вправо. А мы, с небольшим доворотом вправо, снова полезли вверх, встали на заданный ранее курс.

— Молодцы! — кричит офицер с наземной радиостанции.

Значит, сработали верно. Не только разогнали, но и, наверное, сбили. А спросить неудобно. Подумают, что группа «Меч» крохоборствует. Спросим потом у группы прикрытия — они наблюдали атаку.

А вот и они, кого предназначено встретить, — группа Ю-88. Давненько не виделись с настоящими бомбовозами, били все больше «лапотников», как называют на фронте самолеты «Юнкерс-87» за их неубирающиеся, торчащие, как лапы, шасси.

Фашисты идут в боевом порядке «ромб». Девятка Ю-88 впереди, два — по бокам. Строй замыкает девятка «лапотников». Тридцать шесть самолетов. А сзади истребители сопровождения: ударная группа — двенадцать Ме-109, группа прикрытия — восемь. Ударная рвется вперед, стремясь упредить атаку нашей шестерки, защитить своих подопечных. Однако не успевает. Ее атакуют группы Проскурина. Моя — головную девятку.

Хорошо бить с высоты. И скорость огромная, и самолет хорошо управляем, и цель — как на ладони. Пикирую. Восьмерка Ме-109 — группа прикрытия — несется вперед, обогнала девятку «лапотников». Что она думает делать? Против кого выступает? Против меня или Проскурина? Ладно, потом разберемся. Сейчас же все внимание флагману группы. Он заметался, но стрелок встречает меня огнем. Нажимаю на кнопку. Машина будто в ознобе: работает сразу вся «батарея» — три пушки.

Пронесшись над строем девятки, направляю машину вверх с разворотом в левую сторону. Каждым нервом, каждым мускулом чувствую силу мотора. Это заметно и зрительно: строй фашистских машин будто свалился в пропасть.

Разворот занял не больше минуты. Рядом со мной вся моя группа. Внизу впереди — строй немецких машин. А если точнее, то куча. В первой девятке сбиты два самолета. В левой — один, и два уходят из строя подбитыми. Увидев, что мы опять нависли над ними, обе группы Ме-109 поспешно уходят вниз. Понятно: они растерялись. Встреча с новой машиной для них неожиданность. Командую:

— Атака! Бью первую группу.

Уточнять, кому какой самолет, не надо. Флагман, как правило, мой. Мои ведомые справа бьют соответственно тех, что находятся справа, пара, идущая несколько сзади и слева, имеет право ударить тех, кого им сподручнее: и «лапотников», и группу, идущую слева, и головную.

Стремительно падаем вниз. Беру в прицел кабину ведущего. Сближаюсь. Открываю огонь. Вот это эффект! Такое увидишь не часто: «Юнкерс» плавно идет на крыло и вдруг, резко перевернувшись, зацепляет ведомого слева. Сцепившись, обе машины летят к земле, остальные бросают бомбы, разворачиваются.

— Молодцы! — торжествует земля. — Бой прекратить, идти на посадку.

Ясно: тот, кто на радиостанции, получил указание за линией фронта нас не держать — запас горючего на самолете Як-3 весьма ограничен.

Берем курс на свою территорию. Теперь, пожалуй, можно спросить результаты воздушного боя. Спрашиваю. Земля отвечают:

— Сбито пять бомбардировщиков и три истребителя.

Неплохо! Честное слово, неплохо. Десять против полсотни и такая победа. Вот что значит Як-3. Вот что значит перевес в основных компонентах воздушного боя: в скорости, маневренности, силе огня. Это же сила — три пушки!

Вот так же было в Монголии. Японцы, имея самолет И-97, довольно охотно встречались с нашим И-15. Наш обладал очень хорошим горизонтальным маневром, но И-97 бил его сверху. Однажды те, кто летал на И-15, получили самолет И-153 «Чайка». Внешне они мало чем отличались, но внутренне это был совсем другой самолет. По силе мотора, по скорости, по оружию. А самое главное, истребитель И-153 имел убирающиеся шасси.

Вот на этом мы и «купили» японцев. Никогда не забуду этот полет и бой. Внизу, не убирая шасси, шли «Чайки», а вверху И-16. Я находился вверху, и мне было видно, как охотно, даже игнорируя нас, японцы пошли на «Чаек», а те вдруг убрали шасси, быстро полезли вверх и сразу оказались в хвосте у японцев. Дело кончилось полным разгромом, спастись удалось немногим.

Меняются самолеты, меняется тактика. Бой в МНР — это бой истребителей. Пятьдесят на пятьдесят. Сто на сто. Скорость была небольшая, поэтому крутились на месте. Такие бои назывались «собачьей свалкой». Крутились час, полтора, два… Израсходовав топливо, шли на посадку, пополняли баки горючим, взлетали и снова вступали в бой. Сбить, уничтожить как можно больше вражеских истребителей — вот задача воздушных боев, вот суть борьбы за господство в воздухе. Чем меньше останется у врага истребителей, тем свободнее будет летать нашим бомбардировщикам.

А теперь! Теперь совершенно иначе. Начиная от линии фронта, весь наш полет был одной непрерывной атакой, состоящей из отдельных ударов. По ходу дела, в порядке оказания помощи группе Ла-5 мы ударили группу Ме-109, затем в лобовой атаке — группу бомбардировщиков. Развернулись для атаки бомбардировщиков в хвост, но, прежде чем их ударить, по ходу дела столкнули вниз «мессершмиттов». Опять разворот, опять удар…

Все. Задача выполнена, и никакой тебе свалки. Вот что значит скоростная машина. Не маневренность самолета — нужная в предвоенные годы, — а скорость решает теперь исход воздушного боя.

Жаль только одного: не удалось мне проверить Як-3 в поединке с Ме-109. А хотелось. Только в бою один на один и на равных можно увидеть преимущества Одного самолета над другим. Но ничего, это все впереди, успею еще, сравню, а сейчас со снижением, на повышенной скорости несемся к линии фронта: надо оторваться от вражеских истребителей, если они пытаются нас преследовать. Немцы будут за нами охотиться, будут стараться подбить, заполучить нашу машину, проверить ее в бою с Ме-109…

— За вами гонится Ме-109, — сообщает Проскурин, — наверное, ас. Сейчас я его подберу…

Опасения мои оказались не лишними: один уже гонится. Но видит только нашу шестерку. Звено, идущее выше и сзади метров на тысячу, вполне вероятно, не видит. Немец сейчас между нашими группами.

— Бей! — говорю Голубенке. — А я погляжу.

И еще раз убеждаюсь в преимуществе нашей машины. Як легко настигает врага, атакует. Крутнувшись через крыло, «мессер» падает, горит.

— Отлично! — передаю по радио. — Будто на полигоне.

К аэродрому подходим в том же порядке, в кото— ром уходили на бой. Представляю, как довольны пилоты. И собой, и машиной. Великое дело, если первый воздушный бой приносит победу: летчик проникается верой в себя и машину, верой в своих друзей.

Садимся, рулим к стоянке. Выключаю мотор. Винт, крутнувшись несколько раз, замирает. Мура-дымов встает на плоскость, помогает мне снять парашют. Механик немного разочарован. Почему бы это? Спрашивает:

— Товарищ командир, боя не было? Слетали напрасно?

— Почему так думаешь?

— Почему? — Механик неуверенно пожимает плечами, улыбается. — Пришли как-то по-мирному. Строем туда, строем обратно.

— Так это же здорово, если организованно, строем. Хуже, если туда все вместе, а обратно по одному.

По стоянке, направляясь к моей машине, быстро идет майор Лосяков, адъютант эскадрильи. Последние метров тридцать пробегает бегом. Спрашивает:

— Товарищ командир, звонят из штаба дивизии. Знают, что дрались, а сколько сбили — не знают. Торопят.

Я говорю, что бой был успешным. Подбитых нет. Налет отражен. Сбили пять бомбардировщиков и четырех истребителей. При последних моих словах Мурадымов срывает с себя пилотку, подбрасывает ее, кричит что есть силы «Ура!». Ко мне идет инженер. На стоянку несутся бензозаправщик и маслозаправщик, из кустов выползает автомашина серо-зеленого цвета, в кузове гремят баллоны с воздухом…

День начался. Обычный и в то же время особенный, как и тот, первый, под Белгородом. Я отхожу в сторонку от капонира, сажусь на какой-то ящик. Что они делают, старые други мои? Матвей Зотов, Шалва Несторович Кирия? (Он тоже в другом полку.) А Паша Чувилев, неугомонная голова? Может, это ему помогли, когда отсекли атаку Ме-109 от группы Ла-5. Вполне вероятно, он ведь летает на «лавочкиных».

Чувилев, Кирия, Зотов… Их я еще увижу. Правда, война есть война, всякое может случиться, но неделю назад, вчера все они были живы, здоровы, дрались с врагом, и слышал, отлично дрались. Таких, как они, уже трудновато поймать в прицел, от таких лучше подальше. А многих уже не увижу: Черненко, Черкашина, Чирьева, Колю Завражина… Ему бы, Коле Завражину, эту машину! Сколько еще посбивал бы Коля фашистов! Жалко. Всех жалко, а его почему-то особенно. Необычным он был человеком, и летчиком необычным. Внешне так, мальчишка, но даже сквозь хрупкость его проступала какая-то особая прочность, надежность. Я заметил это при первой же встрече с ним и подумал, что в воздухе он, вероятно, орел. И не ошибся.

Ко мне приближаются летчики. Солидно идут, не спеша. Будто хотят сказать: «Смотри на нас, командир, любуйся, мы оправдали доверие. И впредь оправдаем». Действительно, как возвышает людей победа, военный успех. Молодые и те себя держат как зрелые. Не потому, что так хочется, нет — так получается.

— Поздравляю, друзья, с добрым началом. Улыбаются. Даже Агданцев. Улыбка на лице Александра Агданцева — редкость. Был он красивым, веселым, статным. Отважно дрался с врагом, над Курской дугой сбил восемь фашистских машин, был награжден двумя орденами Красного Знамени. А в одном из боев за Харьков был ранен, горел, чудом остался жив. Через полгода вернулся в полк и… никто его не узнал. Так он был страшен. Все обгорело: лицо, уши, руки. Врачи хотели лишить его права на бой, но он буквально вырвал его. И живет теперь только полетами, неистощимым стремлением бить врага, мстить ему.

— Доложите, кто и что видел.

Сразу начинается гвалт — слово берет молодежь: Николай Алексеев, Пьянков, Ефименков, Виргинский, Кнут… Каждый хочет быть первым, самым зорким, самым всевидящим… Но я сам виноват, не с этого начал. На ходу поправляюсь:

— А ну, давай по порядку! Первым докладывает капитан Голубенке, затем — ведущие пар.

Вполне понятно, каждый прежде всего говорит о сбитых вражеских самолетах. Мне это не по душе, я хотел бы услышать оценку действий, и прежде всего критическую, но тут уж ничего не поделаешь: успех есть успех, он поднимает настроение, вызывает восторг. И мой ведомый Женя Пьянков в моей молчаливой оценке докладов восклицает:

— Я видел, как вы срубили двоих!

В его широко открытых глазах восторг, восхищение, радость. Все невольно смеются. А он, смутившись, краснеет до самых корней волос.

— Ничего, не смущайся, — говорю я ведомому. — Количество сбитых машин не что иное, как свидетельство правильных действий группы вообще и каждого летчика в частности. Я уничтожил два самолета, потому что ты хорошо меня прикрывал. Два уничтоженных в группе — начало твоего боевого счета. Запиши их в летную книжку. А потом, глядишь, и появятся сбитые лично. Все впереди. Ну, а как самолет? — обращаюсь ко всем. — В сравнении с Як-1?

— Сила! — восклицает Юра Виргинский, высокий голубоглазый летчик. — Никакого сравнения. Жалко только одно: не пришлось покрутиться по-настоящему, сравнить Як-3 с Ме-109. Все будто в кино — атака за атакой, и немцы только отваливаются.

— Ничего, еще покрутимся, — обнадеживаю Виргинского, — разберемся. Но в главном качестве нашей машины — ее скорости — мы уже убедились, в преимуществе самолета Як-3 над Ме-109 мы уже убедились. Свидетель тому капитан Голубенке.

И Голубенке рассказывает о коротком — в одну атаку — бое его звена с Ме-109, увязавшимся за нашей группой.

— Смотрю, — говорит, — на нашу шестерку и вижу еще одного, седьмого. С дымом идет, на полной мощности, а догнать не может. Откуда он, думаю, взялся? Мои все на месте, ваши тоже на месте. Только тогда и понял — «мессер»! И, наверное, ас.

Не одного, вероятно, из наших так подловил. Но в этот раз получилась осечка — скорости не хватило. А мы догнали его совершенно свободно. Он так и не видел. Сбит с первой очереди.

— Не шелохнулся, — уточняет Виргинский. Подвожу итоги первого вылета.

— Дрались, — говорю, — отлично. Уверенно, слаженно. И немцы это, конечно, увидели. Хорошо, если сейчас, разбирая этот воздушный бой, они справедливо оценят нашу работу. Это будет сильным ударом по психике. И тем, кто летал сегодня, и тем, кому еще предстоит.

— Оценят, — убежденно говорит Голубенке, — никуда не денутся. Потери-то надо оправдывать.

— А помните, как было? — с горькой усмешкой говорит Сергей Коновалов и тяжко вздыхает. Я знаю, о чем он хочет сказать. И Голубенке об этом знает, и Саша Агданцев, и Саша Проскурин — «старички», на плечи которых легло самое тяжелое время войны — год 1941-и.

Это было под Запорожьем. Немцы разбили плотину, открыли дорогу воде, и Днепр хлынул в сторону Мелитополя. Утопил дорогу на Крым. Горел алюминиевый завод. Такой сатанинской силы пожара я не видел ни до, ни после. Немцы были уже на Хортице. Их самолеты гонялись за каждой нашей автомашиной, за каждым прохожим. Убивали ради забавы, ради тренировки в стрельбе.

В нашем полку был только один самолет И-16 и девять летчиков. А в соседнем — один бомбардировщик Пе-2 и огромная куча бомб. Пе-2 подруливал к куче, забирал бомбы, взлетал и на втором развороте сбрасывал их на Хортицу. Мы его прикрывали, летая по очереди.

Кроме того, перед нами стояло еще две задачи: уничтожать самолеты противника в воздухе и штурмовать наземные войска.

Помню, сидим как— то раз и ведем разговор. Кто-то рассказывает — то ли Забабулин, то ли Андреев, а может, Мягков — о своем приключении.

— Иду, — говорит, — на посадку, а «мессер», зараза, подстроился справа и показывает, что «пу-пу» все израсходовал и сбить тебя, дескать, нечем, но будь уверен, в другой раз собью обязательно.

Помню, кто-то спросил:

— Интересно, как изобразил он это «собью».

— Просто, — ответил летчик, — попилил ладонью по шее.

Он усмехнулся невесело и вдруг загорелся злобой.

— Я его, подлеца, протаранить хотел, но даже и этого сделать не смог. Убрал обороты, думал, он вперед выскочит, а он взял да и вверх мотанул. Попробуй догони его…

— Злись не злись, — сказал один из товарищей, — все равно собьет. У него преимущество в скорости. Если он умный, в вираж не пойдет. Атаковать будет сверху.

Так и случилось. Сначала сбили подопечную «пешку», а потом одного из наших товарищей на нашей последней машине.

— Вот что такое преимущество в скорости, — говорю я летчикам. — Но это еще не все, это лишь техническая сторона вопроса, и о ней подумал конструктор. Чтобы в полную меру использовать боевые возможности нашей машины, мы обязаны быть виртуозами в тактике боя, надо все время думать, надо искать, находить и проверять в бою новые тактические приемы. Для начала подумайте об атаке группы бомбардировщиков с разных направлений, например, слева и справа сзади, одновременно и последовательно…

На стоянку бежит посыльный. Наверное, меня зовут к телефону. Точно, не ошибся.

— Товарищ подполковник, вам звонят из штаба дивизии.

— Подумайте, — говорю я пилотам, — потом посоветуемся. В каждом деле есть плюсы и минусы. О них и подумайте, пошевелите мозгами, это полезно.

* * *

Вот так всегда. По любому вопросу вызывают командира полка. С утра и до вечера бесчисленное множество раз. И хоть бы по делу, а то зададут какой-нибудь пустяшный вопрос вроде: «Кто сидит в готовности номер один?» И чтобы ответить на этот вопрос, командиру полка, сидящему в готовности номер один, надо оставить машину, пройти метров двести, а то и побольше до командного пункта, вернуться обратно… В то время, как на этот пустяшный вопрос может ответить и начальник штаба полка, и просто дежурный, потому что ему это известно не хуже, чем мне. И причем по такому вопросу командира полка вызывает отнюдь не начальство, а кто угодно — оперативный дежурный, штурман командного пункта, любой из офицеров штаба дивизии.

Было не раз: прибежишь к самолету, не успеешь надеть парашютные лямки, застегнуть привязные ремни, а над командным пунктом полка уже засверкала ракета — сигнал на вылет. Каюсь, думал не раз: «Опоздать бы… Чтобы ракету дали тогда, когда я на пути к самолету. И чтобы разбором этого дела занялся сам Подгорный…» Уверен, он поломал бы «порядок», установленный начальником штаба Ло-бахиным, когда командира полка дергают все его подчиненные в любое время и по любому поводу.

Я не раз говорил и даже ругался о Лобахиным, пытался ему доказать, что такая «практика отношений» не польза для службы, а вред, но разве ему докажешь. Человек не знает летного дела, не знает специфики авиации, работы командира полка, который дерется с врагом так же, как и его пилоты. Не знает, что после посадки надо разобрать прошедший воздушный бой и оценить воздушную обстановку, и отдохнуть перед следующим вылетом, а сидя в первой готовности, думать и думать…

Мало того что Лобахин не знает летную службу, он к тому же еще своенравен, упрям, а летчиков, прямо скажу, не любит. И ничего не поделаешь, потому что любой приказ, даже явно неправильный, сопровождается фразой: «Так приказал командир дивизии». И все, точка поставлена: приказы, как известно, не обсуждаются, а выполняются, а знает о них командир или не знает, известно только Лобахину.

Наши плохие с ним отношения начались после того, что я как-то раз не смолчал. Взял он привычку журить меня по телефону за моего начальника штаба: не умеет он, дескать, писать донесения, не умеет вести штабную работу, организовать работу связи…

А я ему говорю: «Приезжайте, товарищ полковник, поговорим, разберемся». Приехал, покопался в бумагах и начал обычное, так же, как и по телефону: не умеете, не знаете, распустились. Взорвало меня, но я удержался, взял карандаш, бумагу, сел за стол и говорю: «Покажите, что у нас не так, расскажите, как должно быть, а я запишу».

Покрутил, повертел Лобахин наши бумаги, а сказать ничего не может. Тут-то я и решил вспомнить ему все обиды. «Утыкание, — говорю, — получилось, товарищ полковник». Не понял он, но вижу, насторожился. «Какое такое утыкание?» «Есть, — говорю, — такая задержка на авиационном пулемете: утыкание стреляной гильзы. Случится такое — и все: молчит пулемет, не стреляет».

Вылетел он из штаба, не очень красиво ругаясь, с той поры и строит мне всякие козни. Уже второй год существует группа «Меч», все ее знают, у всех она пользуется авторитетом, но я ни разу не слышал, чтобы нас похвалили после удачного боя, после отражения налета бомбардировщиков.

За это время наши войска освободили Правобережную Украину, Молдавию, вышли на землю Румынии. За это время корпус Подгорного, дивизии, полки стали гвардейскими, летчики не раз получали награды, выросли в званиях, в должностях, а что получил я, их командир и учитель? От них: уважение, любовь и признательность. А что от начальства? Ничего, кроме взысканий.

Поздравил меня как-то раз заместитель командира дивизии с наградой — американским крестом, сказал, что получу в самое ближайшее время, однако крест попал к одному из моих товарищей…

Вот и командный пункт. Что мне скажут сейчас? Кто скажет? Спрашиваю дежурного:

— Кто звонит? Откуда?

— Из штаба Подгорного, — отвечает дежурный. И то хорошо, думаю. Не услышу давно надоевшую фразу: «Командир дивизии приказал…»

— Слушаю вас.

Верно, звонит офицер из штаба авиакорпуса. Говорит, что генерал интересуется результатами боя, спрашивает, все ли вернулись. Слышал мои команды по радио, пытался увидеть бой, но видел только отблески солнца на крыльях да грохот стрельбы. Слышал взрывы упавших машин. Генерал беспокоится…

Спасибо тебе, генерал. Спасибо. Растрогал меня вниманием. Как бы там ни было, а человеку всегда приятно внимание. Всегда. Даже если беспокойство твое не душевное, а чисто официальное: не попал ли пока еще новый и совершенно секретный Як-3 в руки фашистов.

— Передайте генералу: был бой, сбили несколько самолетов противника, вернулись без потерь. Летчики готовы выполнять очередную задачу.

— Генерал просил, — говорит офицер, — звонить нам после каждого вылета. Он будет вас вызывать лишь в крайних случаях, чтобы дать вам возможность анализировать результаты первых воздушных боев. Генерал благодарит летчиков группы «Меч», передает им привет и желает успеха.

Все исключительно правильно, такое отношение и должно быть у командира авиакорпуса к командиру полка. Спокойное, доброжелательное, без дерганья нервов. Спокойно разобравшись в перипетиях боя, я смогу оценить действия летчиков наших и вражеских, разобрать ошибки тех и других, сделать правильный вывод, который поможет упредить ошибки в следующем вылете.

К сожалению, не всегда так получается, чтобы все было по-хорошему. Генерал никогда не кричит, не ругает, но при встрече подчас задает такие вопросы, которые наводят на непонятные размышления.

— Почему, товарищ Якименко, — как-то раз спросил он меня, — ваш заместитель Зотов отказался идти на разведку? Причем это было в вашем присутствии.

Я пытался вспомнить, когда это было, при каких обстоятельствах, но так и не вспомнил.

— Здесь какое-то недоразумение, товарищ генерал, — попытался я защитить Матвея, — Зотов дисциплинированный офицер. Если ему прикажут, он пойдет даже на гибель.

— Не уверяйте меня, — недовольно сказал комкор и назвал мне число и месяц, когда Лобахин предлагал Зотову после разведки оставить машину, пользуясь парашютом.

Я ответил спокойно и твердо: «Это было совсем не так!» И подробно рассказал о том инциденте. Генерал меня выслушал, недоуменно пожал плечами. Когда он уехал, я мысленно вернулся назад, к нашему с ним разговору, стал размышлять, вспоминать наши стычки с начальником штаба дивизии.

Когда дело касалось полетов в момент исключительно сложной, нелетной погоды, я, получив команду на выпуск летчиков в воздух, думал: «Кому от этого польза: нам или немцам?» И если я видел (а это не так уж и трудно), что летчик может погибнуть, а боевую задачу так и не выполнит, то говорил: «Лететь нельзя. Рисковать жизнью людей без пользы для дела не буду».

Вполне понятно, что такие ответы Лобахину были не по нутру. И кончилось, как теперь понимаю, тем, что он докладывал командиру дивизии или корпуса о невыполненных его распоряжениях, указаниях. Но докладывал не в тот момент, когда это случилось, а спустя несколько дней. В тот момент докладывать было нельзя. Командир, видя, что все накрыто туманом или густым снегопадом, мог огорошить вопросом: «Кто же летает в такую погоду?» И мог добавить крайне нелестное: соображать, дескать, надо, на то и голова.

У других командиров полков нашей дивизии конфликтов с Лобахиным не было: они умело его «обходили». Получив команду на выпуск разведчика, в спор не вступали. «Есть, товарищ полковник!» — слышал Лобахин. Минут через десять снова звонил. «Летчик пошел к самолету!» — говорили ему. А минут через десять: «Самолет неисправен, сейчас подготовят другой…» Тогда он звонил мне, требовал выпустить летчика, кричал: «Война требует жертв, а вы либеральничаете!» Не выдержав, я однажды ответил: «Садитесь в самолет и жертвуйте!»

Понимаю, что сказано было бестактно, но терять людей понапрасну даже во время войны я считал преступлением. Кроме того — так уж всегда получалось, я любил моих летчиков, беспокоился о них, учил, оберегал. Каждый из них был мне дорог не только как воин, боец, но и как друг, как боевой товарищ.

Представляю, какими были бы наши отношения с генералом Подгорным, если бы он вдруг оказался таким же мстительным, как Лобахин. Наша первая встреча с командиром авиакорпуса была не очень приятной.

…Это случилось в прошлом году, до битвы под Курском. Наш 427— й истребительный полк входил тогда в состав штурмового авиакорпуса, которым командовал генерал Рязанов. Все шло своим чередом: мы сопровождали наших товарищей летчиков-штурмовиков до цели, прикрывали во время штурмовки, защищая от «мессеров», сопровождали домой. Короче, работали в их интересах.

Но война есть война — она вводит свои коррективы и в тактику, и в оперативное искусство, и в организацию войск. Решением сверху наш истребительный полк должен был перейти в истребительный корпус Подгорного. К сожалению, мы об этом не знали, а наш командир Василий Петрович Рязанов молчал, надеясь, что все будет по-старому и, вполне очевидно, даже за это боролся.

В мае прошлого года, возвращаясь на фронт после переформирования, полк приземлился под Россошью. Там меня разыскал майор Боровой, подчиненный генерала Подгорного, и сказал, что мы переходим теперь в его подчинение и что нам необходимо лететь на одну из площадок в районе Уразово.

Я понял это иначе: командир авиакорпуса решил перехватить наш полнокровный полк и присвоить его. Такое случалось не раз — расторопные командиры не терялись, а главный штаб утверждал их решения. Скажу откровенно, я не приветствовал эту практику и лететь на полевую площадку, которую назвал майор Боровой, отказался.

— Не знаю, что ты скажешь своему командиру, но вы не купцы, а мы не товар, покупать себя не позволим. Пока не увижу приказ, разговоры считаю ненужными.

Так я ответил майору. Но этим дело не кончилось. Он прилетел и на следующий день. Он доказывал, просил, умолял меня хотя бы встретиться с его командиром. Я понял, что он получил приказ во что бы то ни стало доставить меня в штаб авиакорпуса, и я его пожалел.

Мы полетели в паре на Яках, затем до небольшой площадки — на самолете Пе-2, потом добрались на автомашине. Нас пропустили в деревенскую хату. В большой комнате трещали машинки, звонили телефоны. «Начальник штаба», — сказал Боровой, указав на полковника. Я представился и попросил доложить обо мне командиру.

Мы прошли в небольшую комнатку, в которой сидел молодой, красивый генерал. Это и был Подгорный. Раньше мы с ним не встречались, хотя в 1939 году он тоже участвовал в боях над рекой Халхин-Гол. Я доложил о прибытии. Он даже не повернулся. Меня это обидело и возмутило. Я сразу вспомнил Смушкевича. Какая огромная разница была между мной, лейтенантом, и им, начальником Военно-воздушных сил Красной Армии. И как доброжелательно, дружески он встретил меня.

— Кто вы такой? — тихим голосом спросил генерал Подгорный, и я повторил громче обычного:

— Командир 427-го полка…

Он долго меня рассматривал и вдруг заявил:

— Вы не командир полка, вы дезертир вместе со своей частью.

Хуже нет, когда старший, пользуясь властью, оскорбляет младшего, унижает его достоинство да еще и обвиняет при этом, возведя несуществующую вину в ранг преступления. И я не выдержал.

— Ерунду говорите, товарищ генерал, — сказал я с возмущением и хотел уйти, но это было бы нарушением устава — уходить можно лишь с разрешения. Мой ответ генералу тоже был нарушением, но грубость была ответом на оскорбление. Я продолжал: — Дезертир тот, кто бежит с фронта. Мои летчики неустанно дерутся с врагом, и я всегда вместе с ними. Мои техники и механики не знают покоя ни днем, ни ночью. И сам я забыл, что такое спокойный сон.

Он спокойно выслушал то, что я говорил и, кажется, ждал, когда скажу остальное. И я сказал:

— Вы не имеете права командовать мной и моим полком, потому что я подчинен генералу Рязанову. Вот он действительно может назвать меня дезертиром за то, что полк сидит еще в Россоши, а я, оставив его, стою сейчас перед вами. И можете меня наказать. Прошу вас, пока не будет приказа о пере— воде полка в ваш корпус, избавьте меня от ваших посланцев. Тем более что генерал Рязанов сказал, что такого приказа нет и не будет.

— Будет приказ, — тихо сказал Подгорный и, игнорируя то, что было сказано мною, стал объяснять, куда я должен посадить одну половину полка, куда другую…

— Разрешите уйти, — попросил я его. Он разрешил, и мы вышли вместе с майором Боровым.

Настроение было ужасным. Я прав абсолютно, но вдруг генерал не понял меня, а мне и вправду придется служить под его началом. Как сложатся наши отношения после того, что случилось. Отношения с генералом Рязановым были очень хорошими. Мы редко встречались, но я постоянно видел его заботу о летчиках, его добрые чувства ко мне, командиру полка, его уважение.

Я так расстроился, что даже забыл осмотреть самолет перед взлетом, изменил обычной своей привычке. Мы развернули По-2 против ветра, запустили мотор, и Боровой повел машину на взлет. Маршрут наш был ровным, прямым. Взлетев, мы шли, не меняя курса. Мысли, одна тяжелее другой, бродили в моей голове. Случайно я глянул вправо на плоскость. Глянул, и меня бросило в жар: элероны — рули, расположенные на крыльях машины, — оказались зажатыми струбцинами.

Когда самолет стоит на земле, элероны зажимают струбцинами — простейшим приспособлением, состоящим из пары дощечек, — иначе ветер будет качать рули, портить троса и шарниры. Перед взлетом струбцины снимают. А мы забыли. Как поведет себя летчик, когда обнаружит это? Вдруг растеряется? По-2 машина простая, но и сломать ее (а вместе с нею и голову) тоже не сложно.