Уже уходя, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин посмотрел на дверь и на окно, незаметным движением передал ей некую бумагу. Когда, сделавши поклон, он удалился, она спустила ее за корсаж…
Дна часа сидела она с голштинским министром Штамбке, поскольку от великого князя ей были доверены тамошние дела. По-прежнему с упорной мелочностью грызлись там друг с другом партии, причастные датскому и шведскому интересу. Ей знакомо было это мелкозубое добропорядочное пожирательство без какой большой цели, память о котором шла от цербстского детства. Сияние талеров переплеталось с высокомерной надутостью. Некие фон Инкварты претендовали на налоговый сбор с округа Гросслибенталь, поскольку те, кому этот сбор доверен, злостно утаивают крупные суммы. Она вспомнила, что год назад в том же обвиняли самих фон Инквартов…
Елендсгейм!.. Она выпрямилась, увидев это имя среди взятых под стражу в городе Киле. В прошлый раз она сказала великому князю, что нет для того достаточных оснований. На аресте настаивал Брокфорд. Эта личность явилась именно из Киля в продранном камзоле и долго не называла своего настоящего имени. Потом целая толпа голштинских проходимцев набежала следом, и все надели тут офицерские мундиры. А советник Елендсгейм прислал из Гольштейна письмо, что означенный дворянин Брокфорд виновен в шантаже и присвоении казенных денег…
Она решительно встала и пошла на половину великого князя. Дверь оттуда на ее сторону была заперта, пришлось обходить боковыми коридорами. Из внутренних комнат слышался громкий немецкий разговор, звенела посуда. Зайдя в кабинет с задней двери, она остановилась. Такого здесь еще она не видела. Посредине списал с потолка длинный шнур, и к нему за хвост была привязана мертвая крыса. Рядом в полной форме голштинского войска, с ружьем в руке стоял Франц — привезенный из Киля лакей великого князя. Она коротко приказала ему позвать мужа. Тот, оставив ружье, дернулся было исполнять, но потом подхватил ружье и побежал с ним вместе.
В комнате было набросано что попало: кивера, перевязи, собачий хлыст, у стены стояли ширмы. Пахло псиной и чем-то кислым. На стене, прямо против двери, висел портрет прусского короля. Три года назад по заданию великого князя его написали с другого портрета в Берлине и привезли сюда. Она смотрела, узнавая. Резкое, словно из камня лицо поворачивалось к ней. «Нам четырнадцать лет, принцесса, но судьбе угодно положиться на вашу рассудительность. Кто знает, не зависит ли от нее будущее Европы».
Да, и было нечто еще четырнадцать лет назад. Этот король взял ее на руки, когда разодралась с его рыжей сестрой Ульрикой: «Ваши высочества еще не заняли подобающих тронов, чтобы царапать друг друга!» Ульрика пять лет уже на шведском троне рядом со своим мужем. Лишь у нее ничего не сбывается…
Громкий шум раздался уже поблизости. Дверь распахнулась, и вслед за бегущим Францем ворвался великий князь. Он злобно бранился и колотил здоровенного слугу кулаками по лицу, норовя попасть побольнее. За ним прибежали другие голштинцы, но, увидев ее, остановились в дверях. Впереди стоял Брокфорд, отбросив ногу в высоком сапоге и холодно наблюдая за происходящим.
— Что тут происходит, мой друг? — спросила она по-французски.
Великий князь оставил лакея и принялся с жаром объяснять, что сия крыса пробралась через посты устроенной им крепости, повредила бастионы и объела двоих его солдат, слепленных на крахмале. За таковую диверсию, на основе военного устава, она приговорена к повешению. Караульный же солдат при ней оставил пост, за что также подлежит наказанию.
Она слушала со вниманием, рассматривала занявшую письменный стол картонную крепость и двух мундирных кукол с погрызенными боками. Раздвинув ширмы, великий князь показал на другом столе особенным образом устроенный плац, на котором ровными рядами стояли искусно сделанные солдаты. Все у них было как настоящее, даже маленькие ранцы с ремнями. На офицерах впереди колонны трепетали прусские плюмажи. Великий князь дернул проволоку, резкий неприятный звук повис в воздухе.
— Беглый ружейный огонь! — с восторгом крикнул он.
Она кивнула, повернулась от плаца:
— Я пришла узнать, по чьему приказу арестован Елендсгейм.
Великий князь сразу как-то сжался, забегал глазами.
— Вот… У него спроси! — Он ткнул пальцем на Брокфорда и отбежал в сторону, как будто это его не касалось.
Она повернулась к Брокфорду.
— Этот мещанин осмеливается чернить благородных людей. К тому же он известный в Гольштейне вор и мошенник! — прокричал тот лающим голосом.
— Кто же обвиняет его? — спокойно спросила она.
— Все знают про это!
— Да, да, — мелко закивал великий князь, — Мне говорили!
— Но если так поступать, мой друг, то в целом мире не найдется невинного человека. При точном исполнении закона одних слов для обвинения недостаточно. Нужны достоверные свидетельства.
— Будут свидетельства! — вмешался от двери Брокфорд.
— Так делают варвары, мой друг: сначала арестуют, потом ищут свидетельства вины.
Она говорила с великим князем, нисколько не обращая внимания на Брокфорда. Тот еще больше задрал голову:
— Но позвольте…
— Пошел вон! — сказала она ему по-русски, и тот вдруг понял, стал отступать в глубину коридора.
Голштинцы за его спиной тоже неслышно исчезли, будто и не было их вовсе. Она даже дунула от губы себе на лоб, где показался ей упавший от прически волос…
Великий князь как ни в чем не бывало ходил с ней взад и вперед, рассказывая, как сам станет во главе голштинского войска и отберет у Дании Шлезвиг. Мало того, он утопит всех до одного датчан в море и станет великим королем, подобным Фридриху.
— Но ваше высочество ждет более высокий, императорский трон, — заметила она.
Он скривился, как от зубной боли, зашептал с искренним чувством:
— О, это совсем не для меня… Не люблю здесь ничего. Этих попов, не приученных к порядку людей. Бегают, скачут куда хотят, во все стороны…
И тут же сообщил, что Воронцова назвала его дураком. Это принцесса Курляндская рассорила их, так как сама когда-то имела к нему чувство. Но он человек военный, и женщины ему нипочем. А из фрейлин больше тех ему нравится девица Теплова, которая в самое близкое время сделается его добычей…
Она ходила ровно, и он послушно примерял к ней свой прыгающий шаг. Всякий раз приходилось отклониться и обходить висящую крысу. Из того, что он рассказывал, все было несерьезно. Разве что с Воронцовой достаточно затянулось у него дело. Эта надутая дурочка хотя б научилась белье свое содержать в порядке. А два раза в неделю к нему привозили певицу из театра, которую звали Леонорой. С тех пор как та ездила, у него открылись всякие постельные прихоти…
— Вы как думаете: если над канапе вывесить накрест венгерскую саблю с прусским палашом, так понравится Тепловой? — спрашивал между тем у нее великий князь, приставляя к стене оружие.
— Думаю, это очарует ее, — ответила она с серьезностью.
Он даже зарозовел от радости.
— Кроме того, ваше высочество, настоятельно советую вам снять отсюда портрет короля Фридриха, — твердо сказала она.
Великий князь вдруг принял убежденный вид:
— Это великий человек, во всем и везде я равняюсь по нему!
— В этой ситуации он бы посоветовал вам то же самое.
— Вы так думаете? — спросил он неуверенно.
— Среди будущих ваших подданных идут разговоры о вашей приверженности к Пруссии. Если дойдет такое до ее императорского величества…
Тут он не на шутку испугался, даже сам потянулся снимать портрет.
— Перевезите его назад в Ораниенбаум, где он находился, — твердо сказала она. — И не держите вокруг себя одних немцев!
Великий князь заморгал ресницами, махнул рукой:
— Бросить бы все и уехать!..
Она с сожалением смотрела на него и думала, что там, в Гольштейне, ему и место. Уходя коридорами, она услышала перекрывавший других голос Брокфорда:
— Эту змею нам надо раздавить!
Шум немецких голосов раздался в поддержку.
Придя к себе, она открыла секретер и поставила перед собой небольшой овальный портрет, что дал для нее списать со своего ордена канцлер Алексей Петрович. Великий государь смотрел с непреходящим бешенством, неукротимое движение было в его лице. Казалось, стоит он против ветра, и даже усы чуть шевелятся от полноты жизни…
По просьбе канцлера она взялась писать еще одно — третье письмо Степану Федоровичу Апраксину. Так надо было сделать, чтобы все повторялось из прежних писем, а добрый друг генерал-фельдмаршал пусть поймет, отчего их беспокойство. Самолично канцлеру никак нельзя предупредить его об интриге, которая соединяет вместе болезнь императрицы и поспешное отступление армии. Французский и австрийский посланники прямо требуют объяснений, а канцлера и ее заодно открыто связывают с действиями Апраксина…
Закончив с письмом, она теперь только достала из-за корсажа переданную канцлером бумагу, развернула вширь. Прямо без заглавия почерком секретаря Пуговишникова была она исписана до самого низу. Подписи тоже не было. Ей сразу увиделись слова: «И поскольку стоящим у кормила державы мужам надобно предусмотреть всякое, то в случае некоего происшествия с ея величеством все поперву оставить как было и на своих местах. Немедля лишь объявить императором великого князя Петра Федоровича и при нем участницей в управлении великую княгиню Екатерину Алексеевну, что согласуется и с принятым в государствах законом…»
Что же, таковая озабоченность непредосудительна для канцлера столь обширной державы. К тому же где-то в неизвестном месте содержится другой претендент на престол, имеющий такие же права. Ее же позиция здесь наблюдательная. Это уже третий список предполагаемого манифеста на случай кончины императрицы, и канцлер считает необходимым представить его не великому вннзю, а ей. Не исправляя текста, она свернула бумагу, тронула колокольчик. Верный Шкурин, не допускавший в ней никого в такое время, неслышно явился рядом. С той стычки, что некогда произошла у них, камердинер знал только ее одну. Она отдала письмо и бумагу для канцлера. Такое она доверяла ему одному…
Никакой пропасти больше не было. Хлоя разгадала своего Дафниса, и пропасть сомкнулась. Значилась лишь твердо очерченная линия, через которую она по необходимости переступала. Лишь по ту сторону черты волновали ее любезные слова. Здесь они повторялись на театре и в жизни, пусть даже и казалось говорившим, что идут от пламенного сердца…
Ровно в семь, когда сделалось темно, раздалось кошачье мяуканье. Уже одетая, она подошла к окну на переулок, чуть стукнула в стекло. Потом прошла к задней двери. Там ждала карета без фонарей. Лев Нарышкин, сидевший за кучера, еще раз мяукнул, и они помчались боковыми улицами.
Знакомые стрельчатые ворота были приоткрыты. Она сошла. Карета загрохотала во тьме по каменной мостовой в объезд дома. К ней протянулись руки…
Три свечи горели в высокой подставе. Темной бронзой отливали зеркала. Она лежала, утомленная. Он стоял при ней на коленях и целовал руки, плечи, пальцы на ногах.
— О, светозарна панна… Кохана моя!
Не в силах сдержаться, он положил голову к ней на слегка увеличенный живот, а она гладила его мягкие разбросанные волосы. Пламенная страсть его была искренней, и она улыбалась в бронзовой полутьме…
Кошкин ждал ее при двери. Она прошла к себе, сама привела себя на ночь в порядок, легла. Ей вспомнилось, с какой безыскусной пылкостью ласкали ее некие руки, и она опять улыбнулась. Потом отстранила это от себя и стала думать об Апраксине. Сегодня вечером сделалось известно, что императрица распорядилась отозвать главнокомандующего от армии…
II
Алексей Петрович Бестужев-Рюмин болел. Хворь привязалась еще третьего дня и заставила сидеть дома. Завернутый в старый шлафрок, он пил английский отвар с сухой малиной, что сам придумал от простуды, но дел не оставлял.
Понятовский!.. После того как молодой красавец поляк, бывший здесь как личный секретарь английского посла нника Уильямса, все же должен был покинуть Россию, то остался здесь уже как полномочный посол от саксонского и польского двора. Такого никак нельзя было делать. Чарторыйские с Понятовскими, коих прямо именуют там «русской партией», стоят в открытой оппозиции к королю. Но великая княгиня сказала лишь со своей приветливой улыбкой:
— Всем известно, Алексей Петрович, что Брюль в Варшаве хлеба куска не съест, пока не сделает, чего хочет великий российский канцлер. К тому же не я одна обязана Понятовскому…
Да, по протекции великой княгини Понятовский во всем содействовал российскому интересу в английских делах. Есть даже и его, великого канцлера, тайная обязанность перед ним. Но для политики все должно пренебречь, когда бы не желание великой княгини. Если она так улыбается, то напротив говорить не приходится. А Понятовский для нее лишь предмет чувства, что входит в круг ее интересу. Даже и Салтыков, который сидит теперь в Гамбурге, применяется ею как пересылыцик писем для матери в Париж. Из того урока с ним она вывела правильный результат. Самое это необходимое в науке правления: отделить всякую чувствительность от дела.
А ему-таки пришлось употребить свою волю к польско-саксонскому кабинет-министру, чтобы тот именно Понятовского назначил в Россию. Только сразу две интриги произошли от того. Поляки кричат, что русского агента послали в Петербург, здесь же Воронцовы да Шуваловы вкупе с французским посланником прямо видят в том английскую игру. Будто бы он с великой княгиней привержены английскому, а следовательно, прусскому интересу, да и Апраксина подговорили к тому. Императрица в болезненном своем состоянии всему может поверить…
Канцлер придвинул к себе лист, исписанный круглым почерком Пуговишникова. Ни одной пометки рукой великой княгини не значилось там. Лишь чуть заметно острием ногтя были снизу придавлены слова: «участницей в управлении».
III
Ровный вой слышался еще с ночи. Ни на минуту не стихающий, он раздавался со всех сторон: от леса, от поля, от реки, текущей через Ростовец, от синего, с бегущими тучами неба…
Поручик Ростовцев-Марьин, в дорожном плаще и ботфортах, присел на лавку у стены. Отец Семен Александрович и мать Анастасия Меркурьевна сели на стулья по обе стороны от стола. И Маша с выдающимся под теплым платком животом села рядом с матерью. Ещо на лавке присели домашние: незамужние сестры и тетка Аграфена — единственная их крепостная душа, вскормившая самого Семена Александровича и сына его, поручика. Потом все встали, перекрестились на угол, вышли во двор. У ворот уже стоял возок, где в такой жо офицерской форме сидел Федька Шемарыкин. Обоих их вызывали из годового отпуска…
Как и следовало, поручик поцеловался с отцом и матерью, с женой, поцеловал прочих.
— Помни… государыне и отечеству! — сказал отец.
И здесь вдруг Маша стрелкой метнулась к нему, ухватила за шею, заговорила быстро, стонуще, не по-русски. Она произносила отрывистые слова и вроде бы пела. Все стояли молча: никогда она здесь не говорила по-своему. А поручик гладил ее по разметанным волосам и тоже что-то сказал, будто по-татарски…
Вой приблизился вплотную. Они ехали в возке с Федькой Шемарыкиным, а справа и слева шли рекруты с ростовецкой округи. С ними шли жены и дети. Бабы кричали ровно, безостановочно, ничего не видя перед собой. Дети плакали тонкими голосами, цепляясь за подолы. А мужики шагали молча, поднимая пыль. С тропинок, с боковых дорог вливались все новые отряды, и не различить уже было отдельных голосов.
Они поехали обочиной, обгоняя нескончаемую рекрутскую колонну. Обоих, его и Федьку, назначили в один полк. Кузьма, человек Шемарыкиных, привстал на облучке, щелкнул вбок кнутом, спросил с недоумением:
— Значит, не под шведа?
— Под пруссака, — сказал Федька.
— Хм, пруссака… В какой же стороне народ такой живет?
Десятая глава
I
«Вчера вечером арестован граф Бестужев, лишен всех должностей и чинов. Арестован также ваш брильянщик Бернарди, Елагин и Ададуров…»
Не отнимая книгу от глаз, она еще раз прочитала принесенную записку, которую положила между страниц. Рука Понятовского, как видно, дрожала: конец строчки загибался книзу. Она коротко скомкала бумагу… Что может быть поставлено ей в прямую вину? Итальянец ходит во все дома и редко где не получает женских заданий особого свойства. Иван Перфильевич Елагин до конца ей предан и не скажет вредящих ей слов. Также и Ададуров, который лишь знает о ссорах ее великим князем. Но взяли почти всех близких ей людей…
От Бестужева прежде всего станут искать выход к ней. Письма ее к Апраксину с ведома канцлера не таят ничего преступного. Главное — манифест: тот самый, писанный Пуговишниковым. Хоть и нет там ее руки, однако если с должным объяснением представлено будет императрице, то возымеет свое действие…
Она закрыла глаза, увидела изнутри храм в золотом свечении. Вдали, меж рядами колонн, были распахнуты пмрота. Неисчислимое количество народа стояло в солнечном сиянии, а прямо напротив в синем небе светилась звезда…
Она отодвинула книгу и велела все делать по намеченному вчера распорядку. Доложили о карете, приготовленной для выезда в академию.
В коридорах было сыро и полутемно. Господин советник Шумахер, забегая вперед, отодвигал вывалившееся из печки полено, делал выговор служителю. И, объясняя ведение различных паук, удивительно правильно говорил по-немецки. В холодных комнатах почти не было людей, стояли глобусы, шкафы с колбами, звериные чучела. К концу лишь осмотра услышала она живой шум голосов и поспешила в конец здания. Советник бросился вперед, загораживая проход, но она твердо указала ему пальцем на сторону.
Из комнаты пахнуло теплом. Войдя в дверь, она сразу увидела младшего Шувалова. Известно было, что все свое свободное время проводит здесь к неудовольствию императрицы. По болезни та сделалась ревнивой даже к научному занятию своего любимца.
Граф Иван Иванович при виде ее растерянно опустил тетрадь, которую держал в руке, породное, красивое лицо его зарделось. На стульях возле большого стола сидели еще люди. Огромный человек подкладывал дрова в раскрытую голландскую печь. Посмотрев мимо ней и увидев сзади советника Шумахера, он выпрямился во весь рост и громоподобно прокричал трехсловное русское ругательство.
Все застыли. Бывшая с ней фрейлина Измайлова отступила назад. Но она будто ни в чем не бывало шагнула в комнату. Как ей показалось, другой такой жо большой человек с гривой белых волос и в потертой немецкой куртке спрятал в этот момент под стол бутылку…
Она сразу определила их. Тот у печки был великий русский, о котором сам Эйлер писал, что нет сейчас в Европе столь сильного ума к распространению истинного естествоведения, не говоря уже о даре слова. Немец же — его антипод, с которым ведет постоянную войну. Тот тоже знаменит пользой от исследования Сибири. Говорят, что и побоища случаются между ними, но всякий раз первый пишет похвальную оду императрице, и все прощается. Зато оба ненавидят ведущего канцелярию академии советника Шумахера, донимающего их службистской ревностью и тупоумием, за что и объединяются против него…
Все склонились. Русский профессор смотрел на нее с виноватой хмуростью. Тут могло быть и мнение меценатствующего при нем младшего Шувалова. Она улыбнулась и стала говорить стихи:
Расти, расти, крепися,
С великим прадедом сравнися,
С желаньем нашим восходи.
Велики суть дела Петровы,
Но многие еще готовы
Тебе остались впереди.
Когда взираем мы к востоку,
Когда посмотрим мы на юг,
О коль пространность зрим широку,
Где может загреметь твой слух.
Там вкруг облег дракон ужасный
Места святы, места прекрасны
И к облакам сто глав вознес!
Весь свет чудовища страшится,
Един лишь смело устремиться
Российский может Геркулес.
Един сто острых жал притупит
И множеством низвержет ран.
Един на сто голов наступит,
Восставит вольность многих стран…[7]
Читала на память она вовсе чисто по-русски. И выбрала не недавнюю оду к рождению дочери, а ту, согласную с ее мыслью, на рождение сына-наследника. Все глядевший исподлобья русский великан как бы первый раз слушал свои собственные стихи.
Она вдруг вспомнила о главном предмете спора у того с немецким собратом: чего больше в корне русском — норманнского или славянского. Некий злослов утверждает, что названная битва с немцами от того набирает ярость, что у самого профессора жена-немка. Только у Петра Великого оно не сказывалось. А ученый немец за столом с львиным волосом и глазами сатира как-то не своим — с заезжим германцем до дуэли разодрался, когда коснулся тот чести России…
Опять все склонились на ее уход.
— Ваше высочество! — У советника Шумахера мелко дрожали губы и все оглядывался на оставленную комнату. — Непочтение и грубость их ни с чем не сравнимы…
Не взглянув на него, она села в карету.
Ей передали в руки младенца, и что-то горькое и теплое поднялось из неведомой глубины, затуманило глаза. Она держала этот живой комок плоти и ощущала стук маленького сердца.
…Крестныя матери Екатерины Алексеевны… нареченного раба божия Бориса…
Иерей Измайловского полка отец Алексей Михайлов со строгостью выполнял обряд. Вода в купели была чистая и чуть синеватая. Солдат Савельев с восторженной преданностью смотрел на нее. Потом, по обычаю, сидели за столом в его доме, в Калинкиной деревне при полку, ели пироги с рыбой. Чуть ли не третью часть комнаты занимала огромная печь, раскрашенная в желтые и голубые тона, знаменующие солнце и небо. В этом году она уже четвертого ребенка крестила у измайловцев…
Ей сказали, что великий князь, безмерно испуганный, бегал к императрице. Говорил, что Бестужев и жена всякому его учили, а он лишь виновен, что голштинских офицеров к себе выписал. Только ее величество слушала немилостиво, а по уходу племянника сказала: «И в кого только удался этот урод!»
Она дотронулась до вспухшей груди. Молоко горело в ней. Ей вдруг до боли захотелось побежать, взять в руки родившуюся недавно дочь, прижать к сердцу, губам, к лицу. Даже сделалось жарко от такого желания. Лишь два раза увидела она ее за месяц. Ей, а также и великому князю было дарено за то высочайше но шестьдесят тысяч рублей, а дочь нарекли в память любимой сестры императрицы Анной…
Был исход масленицы, и она пошла к обедне.
Вечером она танцевала в бале, поскольку сразу три фрейлины императрицы шли замуж: Анна Воронцова за графа Строганова, Закревская за Льва Нарышкина и Мария Воронцова за графа Бутурлина. За спиной ее у колонны громогласно спорили на английский манер граф Кирилла Григорьевич Разумовский и датский посланник Остен, кто из трех женихов раньше других сделается рогат.
Она отделилась от своих фрейлин и подошла к посаженому отцу свадьбы, Никите Трубецкому, будто бы посмотреть ленты на маршальском жезле.
— Что все это значит? Чего больше вы отыскали: преступников или преступлений? — спросила она прямо.
— Мы сделали, что было приказано, а преступлений еще ищут! — ответил он.
— Бестужев арестован, но доказательств нет! — сказал ей не таясь фельдмаршал Бутурлин.
Оба были следователями по делу Бестужева.
Уже ночью после бала Шкурин неслышно впустил к ней голштинского министра Штамбке. Тот прошептал, что получил от арестованного канцлера Бестужева записку. Для нос там были слова: «…пусть не беспокоится великая княгиня о чем ей известно… Было время все бросить в огонь». Она послала тут же камер-фрау Владиславову к секретарю Пуговишникову: «Вам не надо опасаться — успели все сжечь…»
Наутро арестовали Владиславову. Постоянный надзор поставили за Понятовским. К кому она ни подходила, с кем бы ни заговорила, брались под подозрение. Ее стали сторониться, и она решила никуда не ходить из своих комнат.
На другой половине великий князь устраивал музыкальные концерты. Ей говорили, что фрейлина Елизавета Воронцова по своему вкусу передвинула там мебель и держит себя хозяйкой. К ней заходил лишь старший Шувалов и молчал, дергаясь лицом. Она смотрела на его руки — неспокойные, с синеватыми пальцами, думала, как распоряжается он пыткой у себя в Тайной канцелярии.
Потерялся счет дням. Даже когда на другой половине было тихо, ей все слышался музыкальный шум. Дважды она писала императрице с просьбой объясниться. Шувалов брал и уносил письма.
Все спокойно обдумав, она написала третье письмо… «Нижайше и дочерне благодарю Ваше императорское величество за все милости и благодеяния, оказанные мне от дня моего приезда в Россию. По несчастью, оказалось, что я не заслужила этих милостей, поскольку навлекла на себя только ненависть супруга моего, великого князя, и явную немилость Вашего величества. Видя свое несчастье и оставаясь одна в целом свете, лишенная друзей и самых невинных развлечений, умоляю Ваше величество прекратить мои невзгоды, отправив меня к моим родителям под тем предлогом, какой признается более приличным. Что же касается детей моих, то хотя я и живу с ними под одною кровлею, но вовсе не вижу их, и поэтому мне все равно, быть ли в том месте, где и они, или в нескольких сотнях верст от них. Я знаю, что Ваше величество печется о них несравненно более, нежели сколько позволяли бы мне мои малые способности. Дерзаю просить о продолжении этих попечений и, убежденная в этом, проведу остаток дней у своих родных, моля Бога за Ваше величество, за великого князя, за моих детей и за всех, сделавших мне добро или зло…»
Она отдала письмо в синие пальцы Шувалова и сказала, чтобы тот прочитал. Отвернувшись, прижала платок к глазам. Слезы опять лились помимо воли…
За спиной послышался какой-то звук. Она обернулась и увидела, что Шувалов плачет вместе с ней. Лицо его страшно подергивалось, слезы стекали на служебный мундир. Это было до того неожиданно, что она взяла его за руку, успокаивая. Такого не могло быть ни в Германии, ни во Франции, ни в Англии — нигде, кроме России…
Императрица при чтении письма тоже плакала. О том ей рассказал сам Шувалов. Только никакого ответа не было и ничего не менялось.
В вербное воскресенье, когда она по установленному для себя правилу двести раз проходила из угла в угол комнаты, к ней вошла новая камер-фрау Екатерина Ивановна Шаргородская, упала на колени:
— Ваше высочество, все мы боимся, что вы умрете с горя. Дозвольте переговорить с дядей моим, который ваш и государыни духовник!
Она дала согласие. В третьем часу ночи, как было договорено, она объявила себя больной и послала за духовииком. Обычно осторожный и неговорливый, отец Федор Дубянский со вниманием слушал ее, потом твердо сказал, что все сегодня поведает ее величеству. Прямо от нее он пошел в покои императрицы и сидел там до утра…
Ее предупредили, чтобы ждала, и она прилегла на кушетку одетая. Во втором часу ночи пришел за ней Шувалов и объявил, что ее величество ждет ее к себе…
В передних комнатах у императрицы никого не было. Вдруг она увидела, как из дальней двери вышел и побежал впереди их великий князь. Они вошли следом.
То был малый приемный зал с тремя окнами и ширмой у внутренней двери. По стенам жарко горели свечи. С гневом и сожалением смотрела на нее императрица. Она прошла и упала на колени, заливаясь слезами.
— Как мне отпустить тебя?.. Тут же твои дети! — спросила императрица.
Подняв голову, она увидела, что та сама плачет, ладонью утирая слезы.
— Дети мои в ваших руках, и нигде им не может быть лучше, — твердо сказала она.
Императрица потянула ее с пола, но она не вставала.
— Какой же причиной объявить твой отъезд?
— Коль найдете приличным, то объявите всему свету, что же навлекло на меня вашу немилость и ненависть супруга моего.
Императрица вздохнула:
— Чем будешь жить у своих родных? Отец твой умер, а мать в бегах в Париже.
— Тем, чем жила до того, как вы призвали меня к себе.
— Хорошо, встань! — уже новым голосом сказала императрица, и она послушалась.
В комнате находились четверо: она с императрицей, великий князь и Александр Иванович Шувалов. На минуту ей показалось, что пошевелилась материя у ширмы. Там еще кто-то стоял. А на туалетном столе лежали свернутые листы. Она узнала свою руку; то были письма ее к Апраксину…
Императрица в задумчивости стояла перед окном. Высокая фигура ее болезненно расплылась, заметно дрожала голова. Великий князь на другом конце комнаты шептался о чем-то с Шуваловым. Ширма чуть сдвинулась с места, и она увидела край французского кафтана, в каком ходил здесь только один человек. Шумиловы со всех сторон окружили ее императорское величество…
— Твоя непомерная гордость всему причина. Даже мне едва кланяешься!
Теперь императрица громко обвиняла ее.
— Боже мой, осмелюсь ли я, ваше величество! — тихо сказала она.
— Воображаешь, что нет человека умнее тебя, — оборвала ее императрица. — Ты мешаешься во многие дела, которые до тебя не касаются. Как смела посылать приказы Апраксину?
— То были одни дружественные письма.
Императрица показала рукой на туалетный стол:
— Вон они: все здесь лежат!
— Значит, ваше величество могут убедиться в моей невиновности. Ошибка моя лишь в том, что кому-то писала, несмотря на запрет для меня всякой переписки.
— Бестужев говорит, что было много других писем.
— Если Бестужев говорит это, он лжет!
— Хорошо же, прикажу пытать его.
В голосе императрицы была усталость. И тут подскочил великий князь:
— Видите… видите, как она зла. Я говорил вам… Все напротив делает. И с Бестужевым вместе!
Императрица покривилась, словно от зубной боли, махнула ему рукой, чтобы отошел в сторону. Потом оглянулась на ширму, тихо сказала:
— Ты, голубушка, не дури… А сказать тебе больше сейчас не могу, чтобы все вы вконец тут не передрались. В другой раз, без людей…
— Я буду ждать того, матушка, чтобы открыть нам свою душу и сердце! — прошептала она.
— Давай… ломи, гвардионцы!
Сенявина и Измайлова рядом с ней кричали вместе с народом. Тысячи празднично одетых людей стояли на этой и на той стороне реки. А на крепком, припорошенном снегом льду стенка на стенку сошлись бойцы: с той стороны мещане и корабелы, с этой разный служивый люд. Впереди в белых нательных рубахах бились пятеро братьев-гвардейцев. Они клином вошли в противный ряд, тесня его к другому берегу. Когда кого-то сбивали с ног, тот по правилу вставал и уходил в сторону. С синего неба сыпалась сверкающая на солнце крупа. Ровный сильный ветер дул в сторону залива. Гудели колокола…
С того берега сбежали новые бойцы. Громадный мужик с черной бородой и еще двое с ним заменили упавших. Братья-гвардейцы остановились, стали пятиться назад. Один из них, подросток, пошатнулся. Толпа на этом берегу зашумела, заволновалась:
— Гляди-тко, сдают гвардионцы…
— Теснят мещанишки!
Она вдруг вскочила на приступку чужой кареты, звонко закричала:
— Вперед, Орловы!..
Первый из братьев обернулся к ней, улыбнулся слепяще, алая кровь стекала с белых зубов. Ветер трепал между глаз у него витую прядь волос. Потом, чуть присев, он с крутого маху ударил чернобородого мужика. Тот зашатался и рухнул.
— Ур-ра!.. Вперед! — подхватили в толпе.
Противная стенка дрогнула, стала отступать к тому берегу.
Она вдруг вспомнила, что нашла слово, какого нет ни в каком другом языке. От древнего, исконно русского корня оно, означавшего мужскую природность. Много понятий от него: удача, удивление, удовольствие. И еще — удаль…
II
«Ее императорское величество твоими накануне того учиненными ответами так недовольна, что повелевает еще, да и в последнее спросить с таким точным объявлением, что ежели малейшая скрытность и непрямое совести и долга очищение окажется, то тотчас повелит в крепость взять и поступить как с крайним злодеем!..»
Секретарь тайный Дмитрий Волков читал высоким строгим голосом. Самый опасный и есть он из четырех, поскольку умен и к сорока годам чина и места, достойного своего таланту, не приобрел. Также и Александр Иванович Шувалов опасный, да лишь сбоку своей наторелости в розыске. Двое остальных: князь Никита Юрьевич Трубецкой да Бутурлин, сидя на стороне, только хмурили брови.
Волков еще больше возвысил голос:
— Для чего ты предпочтительно искал милости у великой княгини, а не так много князя?.. Для чего скрыл ее переписку с Апраксиным?..
Алексей Петрович Бестужев-Рюмин смотрел в поперечную балку потолка допросной комнаты и отвечал, как на заседании, ровным тихим голосом:
— У великой княгини милости не искал, паче же старался с веления ее императорского величества открывать ее письма… Только ее высочество переменила совсем свое мнение и возненавидела короля прусского, также и шведского, коего любит лишь по родственному правилу токмо как дядю. Я же старание имел не только утвердить в том ее высочество, но и побуждал, чтобы и великого князя к тому привела. О чем и трудилась великая княгиня, да только труды те разрушалися от природного пруссака Броуна, обер-камергера их двора Брокфорда и прочих около великого князя находящихся людей. Там бы и искать следует, отчего королю Фридриху, что тут решается, все быстро известно становится…
— Есть захваченная от тебя уже из-под ареста записка к великой княгине, коей совет даешь держать себя твердо, поступать смело и с бодростью, присовокупляя, что подозрениями доказать ничего невозможно. Так не прямо ли означают сии слова, что и скрывать было что?
Волков даже привстал от усердия. Кому-то желается все на великую княгиню переложить, да только дальше своего носа не видят. При царе-дураке, конечно, вольготней будет житься, да как бы сама Россия от того не кончилась…
Он, по своему правилу, переждал минуту и другую, выводя из равновесия допросчика, и опять спокойно ответил:
— Великой княгине поступать смело и с твердостью советовал, но только для того, что письма ее к фельдмаршалу Апраксину ничего предосудительного в себе не содержат.
Секретарь тайный Волков вдруг расслабился, не винно повел глазами в сторону:
— При получении графом Понятовским отзыва от нас зачем через саксонского и польского кабинет-министра Брюля удерживал его здесь?
Так и есть, прямо на великую княгиню предлагают ему указать, тогда и вина его будет наполовину снята. Только не этому рыбарю ловить его в сеть. Когда государственный ты человек, надобно вперед уметь видеть, что произойдет в державе. И не кильский инфант, а рисуется там некое иное правительство. Так что и всю вину для того он примет на себя.
Опять переждал он, пока покраснеет шея у Волкова, и заговорил тем же голосом:
— Подлинно, что сам и без чьей-то просьбы старался задержать тут посланника Понятовского. А для того так делал, что, видя на себя гонение перед государыней со стороны полномочного министра австрийского Эстергази и французского Лопиталя, хотел хоть одного дружественного к себе человека среди иностранных послов сохранить, который сообщал бы мне об их замыслах.
Волков даже позеленел с досады, пальцы его выбивали бесшумную дробь по столу. И вдруг, схватив лежащий в стороне лист бумаги, стал громко читать:
— «Известно тебе, что сентября 8-го числа в прошлом годе имела ее величество некоторый припадок болезни. Памятно также тебе, что Апраксин, стоя под Тильзитом, вдруг 14-го и 15-го числа, все бросая, начал с поспешением назад уходить. Дает это справедливую причину подозревать, что об упомянутом припадке уведомлен был. И потому имеешь показать, не ты ли его о сем уведомил, или хотя не ведаешь, что кто-либо другой такое сделал?..»
Секретарь Тайной канцелярии не закончил еще читать, как вместе встали со своих мест князь Никита Юрьевич Трубецкой и граф Александр Борисович Бутурлин. Даже и Шувалов тяжко дернулся лицом, замахал руками.
— Нет, то не пойдет! — сказал Трубецкой.
— Таков вопрос не может быть поставлен. — Бутурлин потряс головой. — Всем известно, что еще заранее происходил военный совет и генералы сообща подтвердили отступление. Там и Фермор был, что сейчас командование на себя взял…
— Что же ты, Александр Иванович, допустил такой подлый вопрос сановнику и дворянину поставить? — недовольно спросил Трубецкой.
Шувалов молча подошел, выдернул из руки секретари лист, положил назад на сторону. Все молчали, не зная, что дальше говорить. Арестованный канцлер Бестужев-Рюмин холодно смотрел мимо них…
III
Армия с ночи строилась на позиции. Передавали слова главнокомандующего: «Вершинки, вершинки кругом занимайте, бугорки. Сверху-то идти на врага сподручней!» Роте капитана Ростовцева-Марьина отведено было место у ручья. Здесь кончались лесистые холмы, а но ту сторону ручья виделась ровная пашня. Это был левый фланг армии, а правый, скрытый лесом, доходил до реки Одера.
Все же и здесь нашли возвышенное место, а сзади недалеко виднелась деревня Кунесдорф. Среди редких сосенок встали ростовцевская рота и рота капитана Шемарыкина. Полковник фон Визин, трижды объезжавший позицию, лишь подергал серые усы и ничего не сказал. Солдатам разрешили отдохнуть, и они так и сидели при ранцах колонной на посыпанной хвоей земле. Съехавшиеся к ручью офицеры сошли с лошадей и говорили, что, может быть, ничего и не произойдет: король Фридрих до сих пор все трепал австрийцев, так может быть и теперь бросится в сторону корпуса генерала Дауна. Тот сам не исполнил обговоренный в Петербурге план и не пришел в назначенное место к Одеру, чтобы соединиться с русской армией. Пусть теперь и пеняет на себя…
Послышалась труба. Офицеры попрыгали на коней и поскакали к своим ротам. Солдаты по команде встали, шлровняли колонны. От большого леса, где стоял авангард, ехали генералы. Издали узнавали высокую фигуру генерал-поручика князя Голицына. Только потом увидели рядом с ним на маленькой лошадке главнокомандующего, и сразу все заулыбались: офицеры и солдаты.
Сейчас граф Петр Семенович Салтыков хотя бы мундир правильный генеральский на себя надел, а то к армии приехал вовсе в каком-то белом ландмилицком кафтане, что носил в пограничной с Крымом Украйне. Однако же и генеральская одежда на нем была как бы домашняя. И сам он — маленький, седенький с предобрыми глазами и стеснительными движениями — никак не походил на настоящего генерала. Поддерживаемый едущим рядом полковником, главнокомандующий слез с лошадки, вроде бы приехал в гости, замахал руками, чтобы не давали никакой команды, покивал солдатам.
— Это хорошо, что на вершинки встали. Сверху оно и виднее, и идти легче! — похвалил он. Потом посмотрел направо и налево, оглядел поле впереди и задумался. — Вот что, батюшка Александр Михайлович, кабы батарейку туда поставить, — он показал князю Голицыну на лощинку между двумя возвышенностями. — Как ты думаешь, хорошо то будет? Пруссак, он прямо ходит…
В лощину повезли пушки. Главнокомандующий опять всем покивал, сел на лошадку и поехал к авангарду.
Скоропостижный король и впрямь появился внезапно. Будто из-под земли выросли ровные колонны, быстро катились пушки, стремительно двигались по полю значки и штандарты. Казалось, со всех сторон готовится он атаковать русскую армию. Ростовцеву-Марьину было видно, как прямо напротив пруссаки устанавливают двойную батарею. Но колонны прусские беглым шагом все маршировали направо, строились там в ордер-баталии. Будто бы знал хорошо король, что у Одера слабейший фланг русской армии. Как вдруг столб черного дыма поднялся высоко за лесом. Прискакавшие адъютанты сообщили, что по приказу главнокомандующего генерал Тотлебен поджег там мост через болото, затруднив тем атаку противнику. И тогда сразу вся прусская армия повернулась сюда, стала маршировать к левому флангу. Не успели здесь разобраться в пыли и грохоте барабанов, как ударили с поля пушки. Где-то сзади упало ядро, послышался долгий крик боли…
Совсем уже близко видны стали идущие плотно прусские колонны. Они выходили где-то из продолжавшего лощину оврага и шли прямо на русскую линию. Капитан Ростовцев-Марьин различал уже черные стрелки усов у прусских офицеров и приказал изготовиться для стрельбы.
И тут загремели пушки из лощины. Будто уперлись в невидимую стенку неприятельские колонны, замедлили движение и встали. Роты Ростовцева-Марьина и Шемарыкина стреляли залпами, меняя шеренги. Однако длилось это недолго. Послышались свистки, заиграли трубы, и колонны, повернувшись влево, беглым шагом пошли на замыкающий русский фланг гренадерский полк. Туда же повернули стрельбу и прусские батареи. Было видно, как атакованные сбоку гренадеры дрогнули, стали отступать. Передовая неприятельская колонна прошла глубоко уже в русскую линию.
Выехавший открыто на холм генерал-поручик Голицын строил из двух мушкетерских полков новую линию, зa ней другую такую же. Все медленнее шли пруссаки. И опять неприятель начал перестраиваться: из другого фланга и центра, от дальнего тыла стали беглым шагом маршировать сюда его отряды, все вливаясь в раздвинутую русскую позицию. Потом уже и земли стало не видно от плотно стоявших прусских полков. Русские выстраивали сзади уже третью линию.
Ростовцев-Марьин от своей возвышенности с интересом наблюдал за сражением. Как внезапно заиграли трубы, вся прусская армия повернулась вдруг направо и одной общей колонной пошла прямо на него…
Он стоял и смотрел, не в силах отвести глаз от ровного огромного ромба, от одного края горизонта до другого, занявшего все поле. Будто единое существо двигался он: страшно, неумолимо. Черно-красный штандарт чуть покачивался посредине. Там шагом ехала кавалерская группа с рослым человеком впереди. Белый конь играл ногами, и султан подрагивал на треугольной шляпе…
Кто-то дернул его за рукав. То был Шемарыкин. Они закричали команду, и солдаты побежали строиться на другой край холма. Артиллеристы в лощинке поворачивали пушки…
Что было дальше, он не помнил. Все пролетело как бы в единый миг. Весь огромный ромб, воняя потом, кровью, полыхая огнем, прошел мимо, ломая с угла русские линии центра и другого фланга. Но, как и здесь, на вершинках, кругом оставались батальоны и роты, из низин вразнобой стреляли пушки. А когда единая прусская колонна, окровавив себе бока и потеряв силы, дошла почти к Одеру, по ней раз за разом стали ударять спрятанные назади свежие корпусы и полки генерала Фермора, генерал-поручиков Румянцева и Вильбуа, генерала Панина, бригадира Брюса, австрийский корпус генерала Лаудона, союзные императорские германские полки генерала Компителли. Ромб все таял. В последнюю помощь ему скакали черные королевские гусары. Но вперерез им бросились чугуевские казаки. Когда в действие была приведена русская и австрийская кавалерия, ромб начал распадаться…
Капитан Ростовцев-Марьин вдруг заметил, что уже заходит солнце. Когда проходил рядом прусский клин, ротная колонна распалась. Солдаты припали к земле и продолжали стрелять, передавая вперед заряженные ружья. Он с удивлением подумал, что, может быть, оттого многие и остались живы. Соседние колонны, стоявшие в рост, были полностью выбиты…
Пушки больше не стреляли, лишь где-то за лесом глухо ухали особые «шуваловские» гаубицы, бросая тяжелые ядра на одерскую переправу. Вдалеке по полю кучками убегали пруссаки. Неожиданно раздался крик. Совсем близко по паханому полю за ручьем мчались всадники. Штандарта и шляпы с султаном больше не было, но Ростовцев-Марьин узнал крупную белую лошадь.
— Фе-едька… король! — закричал он что было силы и побежал к коню.
Он скакал без шапки и без оружия, с одним палашом в руке. Волосы трепались на ветру и падали на глаза, мешая смотреть. Рядом скакал Федька Шемарыкин и свистел, вроде на зайцев. Еще трое или четверо увязались за ними. Кони у пруссаков стали приставать. Король убегал, пригнув спину и не поворачивая головы. С ним скакали черные гусары. Пятеро из них придержали коней, поворотили их и шагом поехали к ним навстречу. Ростовцев-Марьин, изготовив палаш, уже примерился к одному. Слепящий луч ударил ему в голову, и он увидел угасающее, клонящееся к земле солнце…
Пахло ростовецким сеном, что складывали для коровы при дворе. От того двора, наверно, он и дворянин. Рядом слышался чей-то разговор. Он открыл глаза и увидел главнокомандующего. Они лежали в ряд при каком-то сарае на сене, в повязках и корпии, а тот шел с другими генералами, останавливался всякий раз. И возле него остановился и вздохнул:
— Молочка… тепленького молочка им достаньте. Тут обязательно есть…
Одиннадцатая глава
I
Когда она вошла с траурным крепом на глухо закрытом платье, лицо императора собралось в комок: подбородок сблизился с носом, а влажные губы со злой капризностью растянулись до ушей. В первый раз она по увидела у мальчика в Эйтине двадцать два года назад, когда суровый и злобный воспитатель потащил сю за ворот к углу и велел смотреть оттуда, как другие едят его любимое кушанье. Теперь этот мальчик — император. Шесть месяцев назад она сама стояла в числе прочих, когда в день смерти императрицы Елизаветы гвардия, сенат и сановники давали ему присягу. Ни слова не говорилось о ней и о сыне, а право наследования утверждалось словом государя. Лишь потом вписали их в манифест, лишь как супругу-императрицу и великого князя. Дочери Анны — великой княжны с тонким польским профилем к тому времени уже не было. К двум годам девочка не перенесла фланелевого кутанья и безудержно жарких дворцовых печек, лицетворивших невосполнимую императрицыну тоску по детям. Не значилось там и другого ребенка, который бился и стучал в ней, скрытый траурным платьем, в час присяги новому императору всероссийскому…
То был уже впитанный в ее плоть и кровь русский способ жизни. Начался он тогда, когда вместо нудных логических объяснений по поводу своих долгов она тихо сказала: «Виновата, матушка!» Дочь Петра Великого даже испугалась такого ее проникновения в характер. Теперь она покорно слушалась богом определенного ей супруга и все делала по-своему. Креп, надетый ею, знаменовал дочернюю и верноподданную любовь к почившей шесть месяцев назад императрице, но означал он и другое. Большой портрет родового врага России висел сейчас, украшенный золотой рамой, при входе сюда. Умное, словно бы точенное из камня лицо было знакомо ей. И за столом на четыреста персон начиналось здесь трехдневное празднество по случаю трактата вечною мира и дружбы с Пруссией. Все тут были в светлых, сверкающих бриллиантами платьях…
Все продолжало оставаться по-прежнему, когда они вошла, однако находившиеся тут сделали некий к ней поворот. Так было, когда являлся в бал прежний канцлер. Он так и оставался в изгнании, когда даже Миних с Бироном возвращены были вместе в столицу. Всепрощение происходило при каждом новом воцарении, но по поводу Бестужева-Рюмина его императорское величество сказал: «Я подозреваю этого человека в тайном соумышленничестве с моей женой. И тетушка строго наказывала не освобождать Бестужева из ссылки». То было фантазией, и никогда так не говорила покойная императрица…
Прусский мир был объявлен императором при еще не остывшем трупе государыни. Эйтинский мальчик кричал, что готов быть полковником у великого прусского короля. Он сшил себе прусский мундир и надевал перед гвардией и двором. А потом русскую армию, которая только что заходила в Берлин, отдал под команду этому королю. Крахмальные куклы маршировали по проволоке…
Она вела свой, внутренний счет. Когда он бегал по церкви, стуча сапогами, вся в черном она молилась у гроба. Рассудок тут сливался с чувством, и печаль в лице не была поддельной. Императрица перед концом все чаще звала ее к себе и подолгу молчала, будто пытаясь разглядеть что-то за смутным пологом.
Пять недель ее прошли у гроба, даже когда пахло уже нестерпимо. От того запаху мутилась голова, но она взяла из рук побледнелого мужа и надела корону на голову покойной императрицы. В храме она слушала службу, не вставая с колен, и при выходе ее люди в лаптях снимали шапки. А в заметенный снегом вечер, когда в безмолвии кусала руки, от нее навсегда унесли тайно рожденного сына. Ей хотели показать его, но она плотно закрыла глаза…
Император широко и неровно размахивался во все стороны. Граф Шверин, взятый русскими в плен и вдруг ставший полномочным министром прусского короля, осторожно следил за его рукой, которая уже один раз попала ему в лицо. Присланный в помощь ему барон Гольц, с холодным вниманием наблюдал происходящее. Эйтинский мальчик кричал им по-немецки, что сотрет в порошок Данию и вернет принадлежавший его предкам Шлезвиг. Датчане еще будут лизать им зады, а великий Гольштейн покроется новой славой. Уже сделана команда графу Румянцеву для русской армии поскорее выступить и утвердиться в Мекленбурге. Даже верховые лошади его туда отправлены. А отпраздновав тезоименитство, он выступит на датчан еще и с русской гвардией…
В ряд сидящие на правую сторону от императора голштинские офицеры троекратно прокричали «хох!». Русские за столом посматривали в ее сторону. Она улыбалась с усталой приветливостью…
Покойная императрица еще лежала в церкви, когда к ней явилась юная княгиня Дашкова. Бледная, с горящими глазами, она больно стиснула ей руку… «Против вас замышляется подлость. Моя родная сестра Елизавета Воронцова готова по тупости своей опозорить всех нас. И отвратительный муж ваш не стесняется строить по отношению к вам преступные планы. Всем это известно. Необходимо спасать вас, наследника и Россию!»
Никаких сомнений не было у нее в отношении молодой графини. Та открыто выражала неприязнь к ее супругу, а к ней была привязана со всей русской пылкостью. Но она только опустила глаза: «У меня нет никаких планов. Мне остается одно: мужество несчастной женщины и упование на всевышнего!»
Еще и еще раз приезжала графиня, звала к действию. Император говорил ей: «Будьте к нам хоть чуть любезнее. Придет время, когда будете жалеть, что столь пренебрежительно обращались со своей сестрой!» — «Но есть же у вас супруга!» — прямо возражала та. «Супруге моей нравится молиться, так что монастырь ей станет впору!» — отвечал император. Все при дворе знали о таком его мнении. Графиня рассказывала о том, не выпуская ее руки: «Верные чести и отечеству люди не будут сидеть сложа руки!»
Она слушала со вниманием и знала больше юной графини…
Не все вопреки правильному смыслу делал эйтинский мальчик. Замышляя против нее, он по устоялой привычке исполнял, о чем говорилось, когда еще прибегал к ней и ходили вместе по комнате. В один вечер объявил он вольность дворянству. Получая от государства для содержания и прокорма ленные поместья, эти люди кровью обязаны платить за то. Только одни имеют много, другие — мало, а большое число уже никаких прибылей не имеет, кроме как от службы. Так что имеющим открывается воля бежать от нее, а неимущим — за них служить и воевать.
С великой тщательностью должно было такое готовиться, поскольку дворянство выражает тут смысл и дух. Чтобы родиться ему, проникнуться честью, научиться грамоте и обиходу, многие века прошли в бедствиях и крови. И нельзя транжирить такого богатства, решать с учитыванием оборотной стороны дела…
Также и с церковью. Пример великого царя тут перед глазами. В надобности возможно колокола и на пушки переливать, только зачем иконы из храмов выносить или не ко времени требовать укорочения одежды у священнослужителей. Великолепие православной службы суть политика, знаменующая чувства этого народа.
С Тайной же канцелярией его императорское величество прямо взял, что ею с опальным канцлером намечалось. В нынешнее цивилизованное время «слово и дело» стало позором перед целой Европой. Да только ничем дельным не заменена необходимая в государстве розыскная служба. Как в персидском серале, на нашептывании и клевете все строится…
Знакомый скоросый голос один звучал в наставшей тишине. Его императорское величество провозглашал здоровье императорской семьи и сразу затем короля Фридриха. В первый раз она отпила из бокала, а в оба других лишь приблизила вино к губам. Эйтинский мальчик смотрел на нее в упор со злобной плаксивостью. Все притихли. Он оглядел стол, нашел глазами Елизавету Воронцову. Та отвела круглые локти от стола, высокомерно надула губы. Император схватил за руку стоящего за ним адъютанта Гудовича, зашептал что-то ему в ухо…
Она не смотрела, как идет к ней длинный Гудович, сгибается в поклоне:
— Его величество спрашивает у вас: почему не изволили встать, когда был сделан тост за императорскую фамилию?
— Но императорская фамилия — это его величество, я и наш сын! — отвечала она тихо, так и не взглянувши на адьютанта.
Тот пошел назад. Но не дошел до места, как император закричал:
— Скажи этой дуре, что к императорской фамилии принадлежат также голштинские принцы, которые тоже здесь!
Она сидела, не поворачивая головы и словно бы не слыша. Тогда эйтинский мальчик, ставший императорам, наклонился, сбивая бокалы, уперся руками в стол и закричал пронзительно:
— Дура… дура!..
Она могла бы сдержать слезы, но не стала этого делать. Лишь повернулась к графу Александру Сергеевичу Строганову и попросила развлечь ее. Все покрыло голштинское «ура»…
Из-за стола она встала, когда император закричал, чтобы все выходили на двор. Елизавета Воронцова, окатив ее торжествующим взглядом, первая поплыла за ним. Круглое и белое, с короткой шеей лицо ее выражало тупую важность. Сановники, молодые и старые, бросились следом. Тогда она повернулась и ушла в другую дверь.
— Арестовать ее… В крепость!
Голос эйтинского мальчика будто сверлил уши. Она посмотрела из коридора в приоткрытое окно. Император на дворе размахивал руками, а голштинский дядя Георг в чем-то тихо убеждал его.
Император нехотя махнул рукой Гудовичу, отменяя свое решение, потом вдруг захохотал, запрыгал на одной ноге, толкнув огромного генерала с лентой через плечо. Тот упал на землю, но быстро поднялся, тонко захихикал и, встав на одну ногу, поскакал за государем. Через минуту уже все бывшие во дворе скакали на одной ноге, сталкивая других на пути. Император схватил с подноса у лакея бутылку и обливал мужчин и женщин английским пивом. Некоторые утирались, отходили в сторону. Голштинцы хохотали во все горло. Иностранные посланники стояли неуверенной группой на лестнице и переглядывались друг с другом…
— Урод опять от Лизьки Воронцовой убегал…
— Видать, с Куракиной?.. Тогда новых указов жди!
— А Куракина что ж… от Гришки да к уроду?
— Ну, Гришка с ним за то в полном расчете!
Она лежала свободно, как хотела. Голоса, даже малейший звук стаканов шли снизу беспрепятственно. А отсюда ничего пе было слышно. Так здесь строилось на русский лад, чтобы в светелке обособлена была спальня…
А уродом они называют ее супруга. Когда от своей пассии убегал он на целую ночь с Куракиной, то оправдывался потом, что с секретарем Волковым указ о дворянской вольности сочинял. Потому и был объявлен этот указ столь скоропалительно…
Ровное, сильное дыхание чувствовалось рядом. Протянув в полутьме руку, она отвела у него со лба мягкую прядь волос, тихо позвала:
— Криша…
Он задвигался, с ленивой силой потянулся, так что скрипнул пол возле кровати. Потом, не глядя на нее, сел, спустив голые ноги, и волосы снова рассыпались ему на лоб.
— Чего это у тебя: язык подрезан? — он хмыкнул снисходительно, — Гриша… Разве же трудно?
Пройдя к буфетничку, он налил в кружку черного ревельского пива, долго пил, запрокинув голову. То был не нарисованный воображением, а чуть пахнувший потом живой могучий бог из плоти и крови. Красавица Куракина недаром гонялась за ним по всем домам и трактирам. А в расстройстве уступила вниманию эйтинского мальчика…
Она рассмеялась своим мыслям, с чувством повторила:
— Криша…
Он возвратился, без всяких разговоров передвинул ее удобней. Не прикрывая своих желаний, обращался он с ней. Она подчинялась с расчетливой готовностью, бурно приближаясь к мигу, когда открывается небо и вся жизнь вдруг заключается в одном мучительно-радостном и необъяснимом вздохе. Потом уже спокойно она слушала его нараставшее дыхание. Это большое тело защищало ее от окружающей угрозы…
Все он делал естественно, никак не скрывая временной пресыщенности от нее. Помнился другой, с благородным сарматским профилем, который сразу после всего заставлял себя ласкать ее с преувеличенной пылкостью. Подобная воспитанность чувств свидетельствовала о слабости…
Она заговорила о том, что невидимой нитью связало их навеки. Тайно рожденный сын, в котором не было сомнения, был назван его отчеством. На лице его не виделось волнения. И одевался он, не стесняясь того, с удобством натягивал исподнее, выправлял рубаху. В движениях была надежность.
Потом он с ожиданием посмотрел на нее. Она достала из висящего при кровати платья свернутый пакет, отдали ему. Пока этой части из взятого у некоего лица стотысячного займа было достаточно. Английский посланник на ее просьбу так и не дал ничего. Деньги назначались для дела, а коль прокутит что-то с товарищами, то тоже на пользу…
Перед уходом вниз он оглянулся. И вдруг улыбнулся ей с открытостью, как когда-то мужик в лаптях через решетку сада. Она любила эту его улыбку.