– Ну, лихорадит малость, – заключил Антонио. – Дело житейское. Если к завтрему не полегчает, схожу после мессы за доктором.
Ассунта крепко помнила сестрины слова: «Выжди – и сама увидишь». Она выждала. Она увидела. Сомнений не осталось: Стелле необходим доктор. Нужно бегом бежать в Феролето. Это намерение она и озвучила.
– Еще чего! – оборвал Антонио. – В этакий ливень! Да ты за окно погляди – ночь на дворе. Знаешь ведь, что в горах лихие люди озоруют.
– Отпусти меня, Антонио! Пожалуйста! – Ассунта теперь плакала навзрыд. Муж станет презирать ее за эти слезы – что за беда! – Отпусти за доктором! Я должна, я обязана! Я никого не боюсь!
– Доктор среди ночи из дому не пойдет! – рявкнул Антонио. – Думаешь, у меня денег куры не клюют, чтоб ночные визиты оплачивать всякий раз, как ей занеможется? С ума спятила, женщина?
Ассунта, как рыба, глотнула воздуха, утерлась рукавом.
– Где тебе уразуметь, когда ты ее под сердцем не носил! Я – мать, я знаю. Точно знаю! – Ассунта старалась, чтобы голос звучал потверже, чтобы не было этих истеричных ноток. – Моей дочери нужен врач.
– Ты – мать, Ассунта, это верно. А я – отец, и я тоже кое-что знаю. А именно, что наша дочь прекрасно подождет до утра.
– Но…
Кулак возник перед самым Ассунтиным носом. Нет, Антонио не ударил жену. Только припугнул, однако разговор был окончен. Антонио отвернулся, шагнул к очагу.
– Сядь, – сказал он уже мягче. – Отдохни. Маристелле к утру полегчает, вот увидишь. Если нет – я сам схожу за доктором.
Не представляя, что делать, Ассунта легла рядом с девочкой, прикрывая ее со спины, стараясь перетянуть на себя ее жар. Для верности она даже платьишко Стеллино задрала. Вот так: обнаженная детская спинка вплотную к материнскому животу. Стелла некоторое время лежала тихо, потом застонала и отодвинулась. Ассунта заплакала – почти беззвучно, сдерживая всхлипы, чтобы не потревожить дочь и не рассердить мужа. Слезы капали на матрас между ней и Стеллой; Ассунте казалось, они стучат, как дождевые капли по оконной раме, и впитываются в простыню со змеиным шипением.
Одни и те же образы мучили Ассунтин разум: опасная, кишащая бандитами дорога в Феролето, ливень, самодовольство Антонио, его напыщенное «А я – отец, и я тоже кое-что знаю». Какой он отец? Разве Антонио растил Стеллу? И откуда ему знать? Внушил себе, что он тут главный. Почему Ассунта испугалась, почему не нашла нужных слов? Лепетала, как несмышленыш, вспомнить противно. И почему не помчалась за доктором прежде, чем явился Антонио? Все, буквально все сделала неправильно! Но какие были у нее варианты? То-то, что никаких.
Ассунта помнила, как в ставни проник первый утренний луч, – ибо он был апельсинового оттенка. Значит, она не спала до зари, но заснула, едва занялась эта самая заря. Как она могла? Очень просто – сказались две бессонные, отравленные тревогой ночи подряд. Антонио разбудил жену, когда уже звонили к мессе. Первая Ассунтина мысль: проспала, сейчас десять часов, помолиться не успела. Не открывая глаз, по привычке, Ассунта вытянула руку. Пальцы наткнулись на ледяной Стеллин локоток.
Она резко села в кровати. Антонио своей лапищей стиснул ей плечо и произнес глухо, затравленно:
– Ассунта. Дочка наша… умерла.
Это была не та Стелла, что выжила семь (или восемь) раз. Это была Стелла Фортуна Первая, сестра и полная тезка нашей Стеллы. Та, которой выжить не удалось.
Есть одна теория – читателю с критическим складом ума может показаться, что она сама себе противоречит, – теория, говорю я, объясняющая, почему на Стеллу Фортуну Вторую так и сыпались несчастья. Кое-кто считает, все дело в том, что наша, выжившая, Стелла заменила собою умершую – как телесно, так и в смысле имени. Добрый католик в духов и всяких там призраков не верит и верить не должен – по крайней мере, так внушала себе Ассунта, читая дополнительную молитву.
Стелла Вторая жила как бы за сестру и принимала на себя все дурное, что причиталось Стелле Первой, – все, чего эта девочка столь счастливо избежала, вовремя покинув сей полный страданий мир. Проще помнить Стеллу Первую очаровательной малюткой, нежели воображать женщину, в которую она так и не превратилась, – реальную женщину вроде Стеллы Второй. Ибо порог зрелости женщина обычно переступает в весьма потрепанном виде. Стелла Первая могла быть бита мужем или застукана за прелюбодеянием; могла вырасти атеисткой или дурнушкой; склочной и сварливой бабой или отталкивающей лицемеркой; злюкой или тупицей; могла умереть чуть позднее, в отрочестве, к примеру. Чаша жизни, испитая до дна, всегда горька. На дне поджидают старческая немощь, обиды, разбазаренные шансы, обветшалые способности, непоправимые разочарования; наконец, одиночество. Гнусность реальности – вот что отделяет Первую Стеллу от Второй; ту, что умерла в три с половиной года, – от той, что, судя по всему, бессмертна.
Хоронили маленькую Стеллу в понедельник после обеда. На заупокойную мессу собралась вся деревня. На скамьях не осталось ни единого свободного местечка, и тем, кто припоздал, пришлось слушать стоя. Ассунту все любили, все скорбели вместе с ней – и все жалели ее молодого мужа, чудом избегшего смерти на полях сражений и встретившего дома новое горе.
Сама месса Ассунте не запомнилась. Единственное, что врезалось в память, – солнце. Падре произнес заключительное «Аминь», двери распахнулись, народ потянулся вон, заполнил церковный дворик – и в мутном декабрьском предвечерье Ассунта увидела, что солнце как раз начало погружаться в Тирренское море. Уже несколько часов над горами бушевала непогода, ветер швырялся ледяными брызгами, когда скорбящие плелись на кладбище, – но над морем, на западе, царило спокойствие, и густая морская синь была лишь слегка колеблема рябью.
Детский гробик несли Никола, брат Ассунты, Стеллин крестный, и сам священник, отец Джакомо, – хвост его сутаны волочился по грязи. Вообще-то полагалось нести шестерым, но гробик был столь мал и легок, что хватило и двоих. Его предусмотрительно обвязали веревками – вдруг Никола или отец Джакомо оступится, так чтоб крышка не отлетела, тельце не вывалилось. Ассунту вели под руки мать и сестра. Обе рыдали; Ассунта, вопреки ожиданиям, не проронила ни слезинки. Она держалась на одной силе воли. Знала: если только даст слабину – тут же и умрет.
К вершине горы маленькую Стеллу проводили сто человек. Кладбище представляло собой этакий городок, где все как положено: каменная стена, улочки, только вместо домов – склепы. Членов одной семьи хоронили вместе, даты рождения и смерти писали в столбик на общей табличке. Фортунам в Иеволи умирать не случалось, так что Стеллины останки отправились в новый, пустой склеп. Там Стелле предстояло дожидаться остальных.
Стоя перед склепом, Ассунта и Антонио принимали соболезнования. Буквально каждый обливался слезами, но целовал осиротевших родителей наскоро, давая дорогу следующему односельчанину. Нечего тянуть с церемонией. Незачем оставаться на кладбище, да и вообще на улице, когда окончательно стемнеет, – не то подцепишь заразу, от которой умерла малютка Стелла Фортуна.
За два дня до Рождества, после обеда, раздался стук в дверь. Ассунта, босиком и в платье, которое не снимала уже четверо суток, поплелась открывать. На пороге, в добротных кожаных ботинках, свежевыпачканных куриным пометом, стоял незнакомец. Впрочем, нет – где-то Ассунта его видела.
– Добрый день, синьора, – произнес мужчина.
Казалось бы, Ассунта должна узнать его по голосу. Она не узнала. Ее внимание сосредоточилось на кожаном ранце – вещи диковинной и явно дорогой.
– Здравствуйте, – отозвалась Ассунта и попыталась стряхнуть с себя ступор.
– Ваш муж так и не пришел, – говорил между тем чудной человек в кожаных ботинках. – А у меня тут неподалеку, в Маркантони, оплаченная доставка; вот я и решил заглянуть заодно и к вам. Для вашего удобства.
Терпение у Ассунты лопнуло. К чему притворяться любезной – сил вовсе нет.
– Куда это мой муж не пришел?
– Как – куда? За фотографией, синьора! Или вы позабыли?
Ну конечно! Фотограф из Никастро, вот это кто!
– Не нужна нам никакая фотография, – выпалила Ассунта.
Фотограф сглотнул, кадык у него дернулся, как поршень. Явно сердится. Ну и плевать.
– Нужна или не нужна – дело ваше, а расплатиться извольте. Ваш муж оставил только предоплату – пятьдесят процентов. С условием, что остальные деньги отдаст при получении.
– Синьор, – начала Ассунта. К кому она обращалась – к фотографу или к Господу Богу, – она и сама не знала толком. – Последние деньги мы только что потратили на погребение нашей дочери. Вот этой, что на фотографии. Ясно вам?
Она хотела только одного – закончить разговор и снова лечь.
В фотографе человеческое сострадание неплохо уживалось с деловой сметкой – он просек, что в этом доме рассчитывать не на что.
– Примите мои соболезнования, синьора. И их материальное воплощение – фотографию. Платить не нужно. Это подарок. – Фотограф извлек из ранца коричневый конверт. – Пусть фотография останется на память о вашей девочке, да будет земля ей пухом.
С этими словами фотограф вручил конверт Ассунте, чуть приподнял шляпу и исчез.
Полагаю, фотография до сих пор где-то валяется – если только Стелла Вторая не уничтожила ее, движимая желанием перечеркнуть прошлое. Фотография врезалась мне в память, даром что последний раз я ее видела много лет назад.
Девятнадцатилетняя Ассунта глядит с фото женщиной куда более зрелой; причина тому – ее пышный бюст, а еще увядшее от лишений лицо. На Ассунте черное платье с длинными рукавами, а глаза – как у побитой собаки; выражение, знакомое каждому потомку эмигрантов, хоть разок заглянувшему в семейный альбом. Ассунта побаивалась сниматься, робела перед фотографом и едва понимала его инструкции. Антонио, в чужом жилете, застегнутом на все пуговицы, и с усами-спагетти, напротив, имеет вид водевильного отца семейства. Стелла Первая повисла между отцом и матерью – оба держат девочку, как держали бы четки. Стелла стоит на табурете, пальчики босых косолапых ножек поджаты по-птичьи – или, если развить религиозную метафору, они поджаты, как у распятого Христа. Фотография наводит жуть. Тот факт, что она черно-белая, лишь подчеркивает, насколько недетское выражение у маленькой Стеллы, как расфокусирован и тосклив ее взгляд, какие глубокие тени залегли под темными глазами. Впечатление, что бурная юность у Стеллы уже позади и она этому не то чтобы радуется – скорее испытывает облегчение.
Больше Антонио с Ассунтой никогда не фотографировали детей в ранние годы. Во-первых, из нежелания впустую тратить деньги; но главное, оба усвоили урок судьбы: не материализовывать то, что еще толком не обрело плоть. Ассунта всю жизнь терзалась мыслью: именно сделав портрет дочери с целью ее помнить, они с мужем подписали девочке приговор.
Смерть Стеллы Первой пошатнула истовую Ассунтину веру в Господа. Ассунта потеряла свет и смысл жизни, чудесную девочку, которой жертвовала всем. В Иеволи не было ребенка более обожаемого, более смышленого и славного. Ассунта отдавала Стелле последний кусок – лишь бы не угас этот свет в сыром полуподвале, лишь бы теплилась надежда на лучшее – на возвращение мужа с войны. Стелла была залогом этого возвращения. Смиряться с потерей Ассунта не желала. Выходит, она лишилась не только дочери – она, пусть на время, утратила и веру.
Ассунте внушали, что для крещеных младенцев рай куда лучше, нежели земная юдоль. Если Ассунта истинно верует – ей вовсе не о чем печалиться, ведь ее обожаемое дитя теперь испытывает несказанное блаженство. Раз Господь забрал девочку, стало быть, так надо. Господь лучше знает. Господь не ошибается.
Но все в Ассунте восставало против этого постулата. Ассунта гнала крамольные мысли – те не трогались с места. Стеллы больше нет, она утрачена навеки… Сколько осиротевшая мать ни молилась, смириться она не могла, утешения не находила. Ассунта стала страшиться собственной веры. Дальше – больше: Ассунта уже тайно раскаивалась, что крестила дочь, что ввела ее в лоно Церкви Христовой. Ловя себя на этом греховном раскаянии, Ассунта ужасалась: а ну как теперь и Стелле, и ей самой путь на Небеса заказан? Спешила прочесть молитву, исправиться, проникнуться – и все-таки лила бесконечные слезы по дочери.
До Иеволи дошли слухи об ужасном вирусе, что зародился в окопах и с солдатами, вернувшимися домой, расползся по всей Европе. Это только мнилось, что бедам конец! Нет, страшный последыш пан-европейской бойни довершал начатое. Про вирус, про смертоносный грипп, Ассунте объяснила сестра Летиция, придя помолиться за упокой младенческой души. Еще двое иеволийцев слегли с похожими симптомами – все указывало на то, что грипп принес с собой Антонио Фортуна.
– Перестаньте себя винить, – увещевала сестра Летиция. – Поверьте, если бы даже вы помчались в Феролето, если бы отнесли девочку к доктору, это ничего не изменило бы. Ровным счетом ничего. Ни в малейшей степени, – повторила она, потому что мы, итальянцы, любим повторять дважды, трижды и четырежды, да на разные лады. – Вы только подвергли бы опасности себя самое, притом совершенно напрасно. Вы могли получить воспаление легких – вспомните, какой шел ливень; над вами могли надругаться бандиты; у вас могли отнять не только честь, но и жизнь. Ваше дитя, которое отошло в мир иной тихо, дома, в чистой постели, могло принять страшную смерть от рук лихого человека.
В тот период борьбы за свою веру Ассунта часто задавалась вопросом: если Антонио притащил вирус, убивший Стеллу, как ей, Ассунте, простить мужа за то, что сам-то он уцелел на войне? Почему Антонио не пал заодно с теми одиннадцатью иеволийцами на плато Азиаго? Если бы он погиб, Стелла была бы жива.
Лежа в постели, Ассунта мысленно торговалась с Богом: забери, Господи, моего мужа, верни мне дочь. Переговоры ее убаюкивали. Много позже она сознается в своем грехе на исповеди, исполнит суровую епитимью. Однако до тех пор будет проигрывать сценарий, прискорбный для мужней жены – с целью дать выход яду, чтобы не отравлял реальность.
Начать сначала после того, что произошло, – невозможно; нет, невозможно.
– А ты не думай, – посоветовала Мария, сама потерявшая четверых детей – чудесных, крепеньких малюток, вся беда которых состояла в том, что они располагались во чреве пяточками или попкой вперед (сестра Летиция тогда еще не поселилась в Иеволи, а бестолковый врач умел принимать только классические роды). – Не думай. Зачни новое дитя. Другого пути нету.
Ассунта послушалась. Тем более что предложенный матерью путь оказался и самым легким. Не надо было даже с постели вставать, даже переодеваться в чистое. Да и не сама она тут решала. Антонио не привередничал – взял что дали. Ассунтино лицо распухло от слез, она его в подушку спрятала – не столько из смущения, сколько из отвращения к мужу. Век бы его не видеть. Антонио быстро смекнул, что так, не глядя в глаза, даже лучше. Он пристроился к жене сзади. Оба занятые в половом акте, супруги без помех думали каждый о своем. Сам же акт был омерзителен – без намека на любовь Ассунта предоставила мужу свое тело. Чувствовала она только сердечную боль – но иначе, увы, никак не смогла бы получить новое дитя.
Минул год. Ни Антонио, ни Ассунта не были прежними, теми, что во время венчания. У каждого за плечами остались собственные круги ада. Но они выдюжили. Ассунта снова трудилась в огороде и в доме, снова возносила молитвы Пресвятой Деве, тоже потерявшей дитя и потому способной понять Ассунтину боль. Сама же боль стихла, ибо Ассунта незаметно для себя переключилась на новую жизнь, зревшую у нее в утробе.
Война в корне изменила Антонио. Хотя ему сравнялся только двадцать один год, выглядел он много старше: волосы тронуты сединой, на лбу и вокруг глаз морщины – там, в альпийских ослепительных снегах, приходилось постоянно щуриться. На войне Антонио пристрастился к спиртному. В деревнях вроде Иеволи пьяных традиционно не жалуют. Отец семейства может пить вино целый день – но по чуть-чуть; мысль о появлении на людях в непотребном состоянии его страшит. Антонио, видевший худшее, легко нарушал это табу. Он пил, чтобы забыться и забыть.
Ассунта страдала и стыдилась. Корила мужа, спрашивала:
– Что скажут люди?
– Плевать на людей с их пересудами! – орал Антонио.
Если Ассунта продолжала его пилить, он с явным наслаждением доводил ее до слез. Это было нетрудно, учитывая Ассунтину природную слезоточивость и реакцию на повышенный голос.
– Уясни, Ассунта: никто не спросит богача, что люди скажут. От начала времен такого не случалось. От начала времен никто богачей не стыдил и не корил. Я-то чем хуже, а?
Такого за Антонио тоже раньше не водилось. Война распалила в нем ненависть к благородному сословию. На войне им и прочими парнями «от сохи» командовали офицеры – один другого благороднее, один другого трусливее. Жизни вчерашних крестьян в грош не ставили, гнали их на бойню тысячами, десятками тысяч. Теперь Антонио и в грош не ставил этих, с голубой кровью.
– Я этой страной и этим правительством ублюдков по горло сыт! Нам тут ловить нечего.
Он твердо решил эмигрировать. Парни из Никастро намылились в край под мудреным названием «Пенсильвания», чтобы прокладывать там железную дорогу. Антонио тоже выправил себе паспорт. Он уедет, непременно уедет весной, как только родится его сын.
Ассунта молча радовалась. Вот и пускай уезжает. Она клялась перед Богом любить своего мужа, и клятву не нарушит, не такая она женщина; но насколько проще любить Антонио, когда не делишь с ним кров (и кровать). Хорошо бы муж убрался уже сейчас, не дожидаясь родов. Все еще сильно горевавшая по Стелле, Ассунта чувствовала к мужу лишь раздражение. Антонио расшатывал гармонию в доме одним своим физическим присутствием, своими аппетитами, своим зычным голосом, тенденцией пускать газы и даже своими усищами, из которых выпадали мелкие черные волоски, оскверняя обеденный стол.
Второе дитя Ассунты родилось в арендованном вдовьем полуподвале 11 января 1920 года – ровно через пять лет после рождения Стеллы Фортуны Первой.
Антонио был разочарован – опять девчонка!
– Заладила девок рожать, – пробурчал он, однако добавил уже мягче: – По крайней мере, у тебя появилась вторая Маристелла.
С бьющимся сердцем Ассунта стала вглядываться в младенческое личико. Она искала общие со Стеллой Первой черты. Таковых не было. А еще говорят, все новорожденные похожи.
– Ты и правда моя Стелла? Ты ко мне вернулась, piccirijl, малюточка? – произнесла Ассунта и сконфузилась – очень уж глупо вышло. В ее объятиях лежала не прежняя, а совсем другая Стелла. Совсем другое человеческое существо.
Ассунта подумала о любви, что в избытке осталась у нее в сердце, не излитая на Маристеллу Первую. Эта девочка послана ей в утешение. Уж теперь она, Ассунта, ошибок не допустит, теперь каждую малейшую возможность использует, чтобы показать, как дорого ей новое дитя.
Через три недели после рождения Маристеллы Второй Антонио отплыл в Америку. Было это в начале февраля 1920 года. Антонио подписал контракт с padrone – он будет строить железную дорогу по осень включительно. Потому что в Америке зимы суровые, снегу выпадает порой в человеческий рост, и до весны вся работа стоит. Поздней осенью, когда Стелле было десять месяцев, Антонио вернулся домой. Впрочем, после американских хлебов жизнь в Иеволи казалась ему несносной. Он еле дотерпел до весеннего возобновления контракта, однако успел-таки забрюхатить Ассунту.
Кончеттина, бедняжка, с первых секунд жизни стала воплощенным разочарованием.
Во-первых, она начала терзать Ассунту еще в утробе. Ни Первая Стелла, ни Вторая не вызывали у матери столь тяжелого токсикоза. В случае с Кончеттиной Ассунту рвало по четыре раза на дню. Деревенские кумушки утешали: мол, тошнота отпустит прежде, чем беременность перевалит за половину. Как бы не так! Стелла Вторая, которой и двух лет не сравнялось, была девочкой смышленой не по возрасту: быстро выучилась произносить загадочную фразу «Mamma malata» («Маме дурно») и гладить Ассунтин выпяченный живот, чтобы унялись спазмы, вызываемые зловредной невидимкой.
Наступил август, принес, как обычно, влажную жарищу. В дневные часы Ассунта обливалась потом в постели, а рано утром, по холодку, пыталась полоть сорняки. Стоя на коленях между гряд, она не столько полола, сколько удобряла эти самые гряды рвотными массами. Матери она плакалась: ненавижу Антонио, такой-сякой, бросил меня с пузом, родами помру. Мария гладила дочь по спине и твердила, что столь буйно вести себя в материнской утробе может лишь здоровый мальчик, упрямый и крепенький, как бычок.
Антонио вернулся в октябре 1921-го. Ему хотелось присутствовать при рождении своего первого сына. Он пришел за неделю до этого события. Схватки начались, когда Ассунта варила мужу утренний кофе, и продолжались целый день, собственно же роды стартовали около полуночи. В доме были Мария, Розина, сестра Летиция и сам Антонио. Куда бы он, интересно, подался в этакую пору – кабаки-то закрыты. Последние часы Антонио сильно нервничал, держал наготове заряженное ружье, чтобы, по обычаю, двумя залпами оповестить соседей о том, что на свет явился долгожданный наследник.
– Mannaggia! – выругался Антонио, увидав меж сучащих младенческих ножек розовенькую вагину. Схватил ружье, выскочил за дверь. Дом содрогнулся от двух залпов, выпущенных один за другим, с минимальным промежутком. Розина и сестра Летиция, обмывавшие ребенка, переглянулись.
– Может, ему все равно, мальчик это или девочка? – оптимистично предположила сестра Летиция.
Девочка родилась совершенно лысенькая.
– Клоп, как есть клоп, – заключил Антонио, поостывши в октябрьской ночи́.
– Стыдись, Тоннон! – воскликнула Розина.
– Не клоп, а козявочка, – поправила Ассунта. Она очень устала – ребенок был крупный. – Моя козявочка-букашечка. Muscarella mia.
Предполагалось назвать ребенка Джузеппе, в честь отца Антонио. Поскольку имя явно не годилось, Ассунта с надеждой произнесла:
– Пусть она будет Марией, как моя мама!
– Нет! – рявкнул Антонио. В ту минуту он бы на любое предложение ответил отказом. – Назовем ее Кончеттиной – в честь моей бабки с материнской стороны.
Ассунта слишком измучилась, чтобы спорить.
Стелла была старше сестры на год и десять месяцев; в раннем детстве это означало вечное отставание Кончеттины.
Поначалу Стелле не нравилось такое положение вещей, что вполне естественно: старшему брату или сестре всегда досадно подстраиваться под младшего, несмышленого и плаксивого, переключающего на себя внимание взрослых именно по причине своей дурацкой беспомощности. Ревность братьев и сестер есть древнейший тип человеческих взаимоотношений – разумеется, после супружеских связей; прочтите хоть Книгу Бытия.
Ревность также есть самая опасная эмоция; ее остерегаются, от нее пытаются защититься всеми способами. Ассунта отлично знала, сколь страшен сглаз, и пресекала любые ростки зависти и ревности, какие только могла заметить в дочерях.
– Следи за Четтиной, береги ее, – наставляла она Стеллу. – Четтина еще маленькая, а ты – большая, умная. Четтине нужны твои помощь и защита.
– Кончеттина muscarella, – говорила Стелла.
– Верно, доченька. Четтина – наша козявочка-букашечка.
И Стеллиной ручкой гладила головку младенца, к тому времени уже покрытую черным пухом.
– Моя козявочка-букашечка, – уточняла Стелла.
– Конечно, твоя, – смеялась Ассунта. – Помни же: ты должна всегда, всегда заботиться о Четтине.
В феврале 1922-го Антонио, по обыкновению обрюхатив Ассунту, снова отбыл за океан. На сей раз Ассунта родила мальчика, который получил имя Джузеппе. Антонио, по-видимому разочаровавшийся в идее отцовства, домой по такому случаю не припожаловал. Он не озаботился даже отправить семье деньги или хоть письмецо, из коего жена узнала бы, что муж ее не свалился в канаву и не сломал себе хребет. Двадцатитрехлетняя Ассунта с тремя малышами на руках ежедневно повторяла уроки военного времени – иными словами, совершенствовалась в изобретательности. Короче – выживала.
Так шли годы. Ассунта заботилась о троих живых детях и молилась за умершую дочь. Латала одежки, стирала пеленки; кормила детей хлебом, который пекла из муки, которую молола из пшеницы, которую сама же и растила на клочке земли. Засаливала овощи, сушила бобы, запасала, будто суслик, каждую малость, чтобы дети не голодали даже в самое скудное предвесеннее время. В горах она собирала хворост, таскала его домой. Так и вижу Ассунту: на голове колышется охапка сухих веток, перевязанных льняной тряпкой; на груди, тоже в тряпке, подвешен младенец Джузеппе, Стелла вцепилась в левую руку, Четтина – в правую. Ассунта выкорчевывала камни в огороде; копала; обихаживала плодовые деревья; ходила к колодцу по пять, а то и по десять раз на день, чтобы была вода для стряпни и стирки.
Вот он, побочный эффект эмиграции: это социальное явление совершенно нивелирует авторитет отца семейства. И впрямь, на что Ассунте – да и любой другой женщине – муж, если все, буквально все она делает сама?
Одно из самых ранних воспоминаний Стеллы Фортуны Второй связано с днем, когда она едва не умерла в первый раз. Я говорю о баклажановой атаке. Для большинства людей третий-четвертый годы жизни – это неполный набор эпизодов, смутных, расплывчатых, словно контуры на картинах импрессионистов; это не законченные сцены, а какие-то обрывки, не диалоги, а отдельные слова. У Стеллы все иначе. К ней осознание себя пришло не в виде клочков некоей ментальной кинопленки, а в виде целого «фильма»; вдобавок оно пришло поздновато – в четыре с половиной года. Сознание возвращалось к ней в темной комнате, пропитанной сладко-гнилостным запахом мяты и жгучей болью.
Взрослая Стелла отлично понимала: Господь явил милость, избавив ее от воспоминаний о самом происшествии. Жаль, что милости хватило лишь на это, жаль, что она, милость, не распространилась и на воспоминания о последовавшей боли. С другой стороны, хорош был бы Отец Небесный, если бы не учил нас извлекать уроки из своих ошибок!
А вот чего Стелла не помнила, так это самого эпизода. Ассунта готовила баклажаны в оливковом масле. Чугунная сковородка – самая ценная посудина в доме – стояла на жаровне. Стелла, вероятнее всего, прельстилась панировкой из хлебных крошек. Девочка привстала на цыпочки, ткнула пальчиком в ломтик баклажана и отпрянула, обжегшись, а сковородка потеряла равновесие и опрокинулась. Кипящее масло пролилось Стелле на правую руку и на грудь. Платьишко у Стеллы было с длинными рукавами. Ткань, пропитавшись маслом, прилипла к коже. Неизвестно, кричала Стелла или нет. Вполне могла и не кричать – она и после в самые тяжелые минуты хранила молчание. Кончеттина, напротив, завизжала изо всей мочи.
Ассунта ворвалась в дом и увидела, что на ее старшенькой полыхает платье. Живо потушила огонь, взялась было раздевать девочку. Ветхая материя потащила за собой и клочки Стеллиной кожи. В следующий миг Стелла истекала кровью. Обе, мать и дочь, от потрясения онемели.
Всю дорогу до Феролето Стелла была без чувств. Правда, в глубинах подсознания осталась кошмарная тряска – мать бежала бегом, прыгала не хуже горной козы, задыхалась и, закашлявшись, брызгала Стелле в лицо слюной. Три четверти часа по пересеченной местности, по ослиной тропе, сквозь буйную колючую мимозу, сквозь поросль ясеня и ольхи. Позднее Ассунте только ленивый не говорил: зря, мол, она потащила ребенка в Феролето – лучше бы одна сгоняла и доктора на дом привела. Ага, как же! Пока бы доктор уложил инструменты, пока бы добрался до Иеволи! Чего доброго, не видя своими глазами ожогов, он и серьезностью ситуации не проникся бы. На такие Ассунтины аргументы доброжелателям возразить было нечего.
Другую, не менее важную причину, Ассунта замалчивала. Она помчалась в Феролето еще и потому, что роковым декабрьским вечером именно этого не сделала для Стеллы Первой. Побоялась – не столько бандитов и непогоды, сколько мужа. Позволила Антонио поучить себя уму-разуму, и вот к чему это привело – утром уже не надо было рассчитывать, окупится или не окупится визит врача на дом. Если Стелла Вторая умрет, так, по крайней мере, не из-за того, что Ассунта ноги свои пожалела.
Вот почему Ассунта понесла Стеллу в Феролето и вот почему эта история, наряду с прочими аналогичными историями о материнской самоотверженности, вошла в анналы деревни Иеволи.
Стелла ничего не помнит о восемнадцати часах, проведенных на операционном столе. В ту ночь она дважды оказывалась в состоянии клинической смерти. Пересадка кожи тогда еще не получила широкого распространения; доктор целый час потратил, объясняя перепуганной Ассунте, почему и зачем нужно вырезать кусочки здоровой кожи. Компрессами да бальзамами, внушал доктор, здесь не обойдешься, может развиться сепсис, и тогда девочку будет уже не спасти. Ассунта, так ничего и не поняв, дала согласие на операцию.
Стелла не помнит полотенец, которыми промокали ее кровь; и откуда столько кровищи в таком маленьком теле? Что там вообще могло остаться, в этих жилках? Не помнит, как, подобно нежным усикам кабачковой ботвы, загибались краешки ожогов на ее руке и ключице. Не помнит, как доктор брал скальпелем здоровую кожу с ее левой руки, а поняв, что на руке не хватит, перешел к ягодицам. Ассунта очень смутно представляла, что делают со Стеллой, – в операционную ее, понятно, не пустили. Несчастная мать хлестала себя по щекам и выла, заранее оплакивая свое дитя.
Не знала Ассунта и в каких условиях проводилась пересадка кожи. Доктор, конечно, не дружил с головой, раз решился на подобную операцию в своем холостяцком жилище без электричества и водопровода, антисептиком имея лишь лимонный сок. Ассунта не догадывалась, как повезло ей и Стелле, что доктор – заморыш с волосатыми пальцами в вечных цыпках – в свое время сбежал от отца на Сицилию, этот рассадник криминала, где, впрочем, вот уже пять столетий процветала медицина и где врачи первыми начали практиковать пересадку кожи.
В ту ночь Ассунта, периодически выходя из ступора, принималась барабанить в дверь. Ее не впускали, ей не отвечали; она уверилась, что дочь ее давно мертва, а шельма доктор просто прячется, боясь материнского гнева. У Ассунты мутился разум. Она виновата, она не уследила! Ее попустительством умерла Стелла Первая, а теперь вот и Вторая. Ассунта почти чувствовала в руках ледяную тяжесть бездыханного детского тельца, почти слышала колокольный звон, зовущий к утренней мессе, и ладони у нее немели и ныли, ибо обладали животным инстинктом, который подсказывал: не обнять ей больше Стеллы – ни Первой, ни Второй.
Выйдя наконец из импровизированной операционной, доктор нашел Ассунту под дверью. Она лежала на неметеном полу – спала с открытыми глазами, в которых горело отчаяние. В каждой руке у нее была прядь собственных волос, выдранных с корнем, мокрых от потных ладоней. С тех пор Ассунта нигде не показывалась без головного платка – прятала плеши заодно с сединой, которая густо тронула ее черные волосы, даром что лет ей было всего-то двадцать пять.
И пятнадцать, и двадцать лет спустя Стелла, собираясь мыть посуду и закатывая рукава, подолгу задерживала взгляд на шрамах. Своих рук без шрамов она не помнила – и все же видела их каждый раз словно впервые. На правой руке они были коричневые и напоминали изображения островов с какой-нибудь старинной географической карты; неровные, беловатые краешки – словно изрезанная бухтами береговая линия. Левая рука производила более спокойное впечатление. Здесь кусочки кожи как под линейку нарезали. Только присмотревшись, можно было заметить мелкие неровности, выдававшие дрожь руки хирурга. Летом здоровая кожа покрывалась загаром, а шрамы – нет.
«Какой дьявол меня дернул?» – недоумевала Стелла. В конце концов, ей было почти пять лет – для деревенского ребенка достаточно много. Пора соображать, что позволительно, а что опасно. Зачем она потянулась к сковородке? Что ее толкнуло – жадность? Голод? Любопытство? Стелла уже знала: именно эти три фактора чаще всего мотивировали ее взрослую. Но так сглупить, пусть и в детстве? Нет, просто в голове не укладывается!
Да и кстати: куда смотрела Ассунта? Подобно многим матерям, утратившим дитя, Ассунта буквально квохтала над Стеллой, Кончеттиной и Джузеппе. Стелла не помнила ни единой сцены из детства, в которой не было бы места Ассунте. Мать всегда, всегда находилась либо совсем рядом, либо на расстоянии вытянутой руки. Чем же объяснить такое Ассунтино легкомыслие? Как она оставила двух маленьких девочек без надзора возле открытого огня, возле сковородки с кипящим маслом? Похоже, без ворожбы дело не обошлось.
Запах мяты, коричневая кожа, вечный жар. Вместе с сознанием к Стелле вернулась боль, запульсировала в руках, уложенных на одеяло. Над Стеллой курили мятным листом – а сознание, едва обретенное, уже сдавало позиции, от боли из глаз искры сыпались. Правую руку жгло словно огнем, прикосновения были нестерпимы; левая рука помнила пересадку и самопроизвольно подергивалась, будто в кожный покров вторгалось острие скальпеля.
Стелла цеплялась за мятный запах; свежий и гнилостный, он отравлял атмосферу и в то же время служил антисептиком. Ее сестренка и тезка вступила в мир с этим же запахом, когда бабушка – первое человеческое существо, увиденное Стеллой, – повязала ей на шейку пучок мяты, вернейшее средство от сглаза. У Стеллы Второй запах мяты отныне и вовеки будет ассоциироваться с ужасом, физическими страданиями, тяжестью потных одеял, давлением закопченных стен и кровью – бьющейся в висках и проступающей на повязке. Ибо и эту, и последующие Стеллины травмы родня врачевала испытанным способом – доказавшей свою незаменимость пряной травой.
В той, удвоенной боли Ассунта всегда была рядом. Пальцем чертила крест у Стеллы на лбу, шепотом заставляла Стеллу вынырнуть из обморока, вернуться – чтобы страдать, а значит, жить. Ассунта делала глубокий свистящий вдох, а на выдохе успевала прочесть заговор – ни слов, ни смысла закругленных, зарифмованных фраз Стелла не понимала, но мурашки по спине у нее бегали, это да. Мать отваживала чьи-то злые чары, старалась побороть проклятие, кем-то наложенное на ее деточку.
Кроме матери возле Стеллы почти неотлучно находились бабушка Мария, тетушка и крестная Розина и вторая тетушка, Виолетта – жена дяди Николы. Эта последняя нянчила на коленях двухлетнюю Четтину. Туго соображая от боли, Стелла слушала, как Ассунта излагает свою версию произошедшего:
– Да я ни на секундочку глаз со сковородки не спускала, не говоря о том, чтобы вон выйти! Вы же знаете: не из таковских я, нипочем девочек без присмотра не оставила бы. Ума не приложу, как оно все приключилось.
Тетя Розина положила Стелле на лоб свою крохотную теплую ладошку.
– Кто же мог тебя сглазить, сладкая моя?
Стелла еще не видела разницы между вопросами обычными и вопросами риторическими.
– Четтина, – выдала она, покосившись на хнычущую сестренку.
Получилось спонтанно; впрочем, едва Стелла это озвучила, женщинам стало казаться, что они и сами так думали.
Все разом они заквохтали: «Нет, что ты! Быть не может!» – и замахали руками, отгоняя подозрение.
– Послушай, деточка, – принялась объяснять тетя Розина, – ежели говорят, что человека сглазили, это значит, ему дурного пожелали. Не след таких по имени называть. Тут надобно Господу помолиться да святым угодникам – пускай оборонят, от сглазу избавят.
Стелла уставилась на обеих теток, желая уяснить, что она не так сказала.
– Полно тебе, Розина, – возразила Виолетта, – может, Стелле чего известно. Зачем бы ей говорить, коли она не знает? Это же хорошо, когда знаешь, от кого защищаться. На Господа надейся, а сама не плошай!
– Виолетта! – Розина почти визжала, что было совсем не в ее духе. – Защищаться надо от всего мира! Invidia
[3] всюду, куда ни глянь! – Она развела руками, и женщины похолодели, буквально физически ощутив концентрированную зависть, пропитавшую спертый воздух, висевшую наподобие пылинок в лучах предвечернего солнца. – Позавидовать, – продолжала Розина, – любой может – даже близкий человек, даже против воли. Да только, Виолетта, когда ты на такого человека пальцем кажешь, ты не меньше грешишь, чем завистник! Понятно тебе?
– Вот что, милая, запомни, – обратилась к Стелле nonna Мария. – Лишь тот чужие грехи называет, кто сам в таких грехах повинен.
Это была поговорка; Стелла потом не раз слышала ее от бабушки.
– За собой следи, внученька, сама старайся не грешить, добро творить. Чужие ошибки да дурные дела тебя не касаются. У каждого с Господом Богом свой счет.
Mal’oicch, на калабрийском диалекте «сглаз» – это нечто накопившееся в атмосфере, отравившее ее подавленным недовольством и завистью. Если находиться в такой атмосфере достаточно долго, можно заболеть, лишиться капитала или семейного согласия, подурнеть лицом и даже умереть. Mal’oicch особенно опасен для людей удачливых, красивых и богатых; они теряют свои сокровища – везенье, физическую привлекательность и деньги – именно потому, что у них слишком много завистников. Лишь блаженные души не знают зависти, искренне радуются счастью ближних. Остальные завидуют, явно или тайно, обязательно с тяжелыми последствиями. В Средиземноморье какие только народы не жили, какую только веру не исповедовали, однако несмотря на разногласия в прочих аспектах, все – североафриканские берберы, андалусские сефарды, православные греки, турки-мусульмане, палестинские арабы и католики Южной Италии – сходились в одном: сглаз существует. Кумушки в Иеволи, сознавая опасность сглаза, ничтоже сумняшеся брались избавить от него жертву. Для этой цели было у них в арсенале колдовство с элементами христианской молитвы – или христианская молитва с элементами колдовства.
«Да правда ли это, что мать сказала?» – думала Ассунта. Неужто и впрямь лишь тот чужие грехи называет, кто сам в таких грехах повинен? Неужто она ошибалась в собственных дочерях? Что ж, впредь она будет прозорливее. Ладно хоть защитить девочек от сглаза она умеет, усвоила от матери заговор – слова мудреные, тайные, и записывать их нельзя (даже я, ваш автор, спустя столетие не рискну); а читать надобно с мятой в руках. Под этот-то заговор, произносимый на выдохе, Стелла и очнулась отвратительным хмуро-бурым утром. Боль словно подлаживалась под ритм заклинания и скоро въелась Стелле в подкорку. В тот период она и засыпала, и пробуждалась под Ассунтин беззвучный речитатив, но слышала его и много позже, став взрослой, особенно в беспокойные ночи, когда не дает покоя штормовой ветер или духота.
Сама Стелла не переняла заклинание от Ассунты, подобно тому, как Ассунта переняла его от своей матери. Стеллины разум и душа были заперты, истинной веры она не ведала. А без веры какие чудеса? Одни совпадения.
Итак, Ассунта читала заговор; но где-то в самой глубине души разве не сомневалась она, что Стеллу именно сглазили? В здравом уме Ассунта никогда бы не оставила девочек без присмотра… Не постигло ли ее недолгое помрачение? Ассунтины дни были отравлены угрызениями совести. Ей мерещился призрак умершей Стеллы, руки и ноги тяжелели от горя и раскаяния. Ассунта убеждала себя, что призрак живет лишь в ее голове, ибо не пристало христианке верить в призраки (Ассунта успела восстановить веру в Господа Бога, заботящегося о Стелле Первой в райских кущах).
Да, она восстановила свою веру. Почти.
Случай с баклажанами вновь ее пошатнул – ибо чем, как не происками призрака, объяснить подобное?
Ассунта построила теорию: призрак мстит, потому что она, мать, скорбит теперь не так сильно. Она изливает любовь на троих живых детей – а об умершей дочери позабыла.
Она исправится. Достанет фотографию, где запечатлена Стелла Первая, приколет к стенке в темном углу, чтобы от солнца не выцветала. Устроит домашний алтарь со всеми атрибутами, даже с горящей свечой – конечно, когда будут деньги на свечу.
Если Ассунта рассчитывала утихомирить таким способом призрака Стеллы Первой, ничего у нее не получилось. Происшествие с кипящим маслом стало не худшим в череде несчастий, преследовавших Стеллу Вторую. Оно просто открыло счет.
Смерть № 2
Экзентерация (Боль нарастает)
Вторая смерть Стеллы Фортуны Второй была, пожалуй, самой драматичной из всех. Ничего удивительного в случае с экзентерацией, то есть выпадением внутренних органов. Как, почему такое произошло? Потому что Ассунта, оставленная мужем без единой лиры, добилась относительного материального благополучия и решила использовать деньги, чтобы обеспечить детям сытую жизнь. Она сама голодала, ну а дочери и сын голодать не будут! Бедность, как известно, чревата смертельной опасностью; однако чреват ею и достаток, особенно для людей, к достатку не привыкших, о подводных камнях достатка не ведающих.
За достатком Антонио уехал в Америку, и Ассунта его не корила, даром что он мог бы и семье денег послать – другие же эмигранты слали. Ну хоть немножечко – и то было бы подспорье.
Вообще сколько должно пройти времени, чтобы жена считалась брошенной? Поди разберись.
У Ассунты «мужчиной в доме» была Розина. Так уж сложилось, к счастью или к несчастью, что вдовствующая Розина всю свою энергию и любовь направила на сестру и племянников. Семнадцатью годами старше Ассунты, миниатюрная, как девочка, обожаемая племянниками, строгая, но удивительно добрая, тетушка Розина умела и приструнить, и пожалеть (мать – та только жалела), и являлась вдобавок кладезем премудростей – например, как ловчее давить гнид и как забрать яйцо из-под несушки, чтобы не клюнула. Стелла всегда старалась произвести на тетю впечатление и из кожи вон лезла, чтоб ее не огорчить.
В 1924 году взрослые сыновья Розины, Франко и Джуанни, отправились за лучшей долей на юг Франции. Розина осталась одна в доме покойного мужа, что стоял высоко на горе и глядел прямо на церковный дворик. И вот летом, когда закончился сезон разведения тутового шелкопряда, Розина решила переселиться к матери, а младшей сестре отдать в распоряжение и дом, и участок земли.
Ассунта, разумеется, упиралась.
– Твоим сыновьям некуда будет вернуться, некуда привести жен!
Розина передернула плечами. Ее не оставляло чувство, что сыновья вовсе не вернутся в захолустье вроде Иеволи. Мир изменился, все пришло в движение; все не так, как раньше. Сестры увязали Ассунтины пожитки в два тюка, водрузили их себе на головы и двинулись вверх по виа Фонтана.
Покойный муж Розины выстроил дом перед самой войной – современное жилище с потолком аж в десять футов. Такая высота обеспечивала отличную вентиляцию и не позволяла помещению перегреваться в летний зной. Стены, сложенные из крупных речных камней (камни доставили на ослах из Пьянополи), были тщательно промазаны глиной, а в ширину достигали пяти дюймов – значит, могли выдержать землетрясение вроде того, что в 1905 году разрушило почти все здания в Калабрии. В каждой стене имелось окошко со ставнями и довольно крючков для развешивания всяких хозяйственных мелочей. Кровать была широченная – дети еще не скоро вырастут настолько, чтобы им понадобились дополнительные спальные места.
Дом стал для Ассунты настоящим подарком. С замужества она, ютясь в полуподвале, обрабатывала отцовский клочок земли, который находился за кладбищем. Теперь, благодаря Розине, Ассунта посеет пшеницу и ее дети позабудут, каково оно – сидеть без хлеба, потому что их мать обретет независимость от цен на муку. Достаток породит благополучие, а там и процветание – так уж в мире устроено; сэкономленные на мукé лиры можно будет откладывать. Для женщин вроде Ассунты, без мужней поддержки и с выводком ребятишек, деньги – вечная проблема: нет ни времени, ни сил их зарабатывать, знай успевай крутись.
О, теперь Ассунта развернется! У нее будут собственные куры. И даже поросята.
Торговец поросятами заглянул в Иеволи на Пасху 1925 года. Тогда-то Ассунта и купила парочку – пятнистые, с вислыми задиками и пронзительными глазками, поросята умещались на ее ладонях, тыкались пятачками совсем по-щенячьи и трогательно всхрюкивали. Через девять месяцев, мечтала Ассунта, в каждом будет фунтов шестьсот первоклассного мяса. А это подразумевает и соленый окорок (prosciutto), и перченую лопатку (capicolo), и сырокопченую колбасу (supressata), на оболочку для которой пойдут промытые свиные кишки. Всеми этими деликатесами Ассунта станет кормить детей ежедневно. Сама она всю жизнь ела мясо дважды в год – на Рождество курятину, на Пасху козлятину; но дети ее рождены для лучшей доли.
Вскоре Ассунте открылось, что за животные свиньи. За ними нужен глаз да глаз. Покуда вырастишь крошечного поросенка на мясо, и мяса не захочешь. Во-первых, они едят, как… ну да, правильно, как свиньи. Во-вторых, постоянно хрюкают – либо еды требуют, либо, насытившись, удовольствие выражают. В-третьих, ими брезгуешь. Смышленые (не глупее собак), с проницательными, почти человечьими глазками, свиньи тем не менее гадят где стоят; они валяются в собственном навозе, а не уследишь – и сожрут его. Свинарник приходилось убирать каждое утро; в Ассунтином случае уборка означала лишний поход с ведром к цистерне. Попробуй пропусти день или, не дай бог, два дня – задохнешься. Вонища висит пеленой, оскверняет все и вся; как будто вплавь перебираешься через канаву гнилой старческой мочи́. Вонищей пропитывается одежда (потом не отстирать), вонища вползает в кухню, и Ассунта не чувствует запаха собственной стряпни, и ей кажется, что в горшочке булькает закисший свиной навоз. В тот год Ассунта без конца мыла полы и натирала столешницу лимонной кожурой – цитрусовая свежесть отчасти отбивала запах свинарника.
К лету свиньи выросли настолько, что уже не довольствовались объедками с Ассунтиного стола. Пришлось оставлять для них картошку, обделяя тем самым детей. В декабре, по наущению своей золовки Виолетты, Ассунта высыпала в кормушку все каштаны, запасенные с осени, – фигурально выражаясь, разметала перед свиньями драгоценный бисер. Потому что Виолетта клялась: мол, от каштановой мякоти мясо обретет нежную жировую прослоечку.
Стелла и Четтина любили свиней – впрочем, как и всех животных, включая ничейных кошек, шнырявших по улочкам Иеволи, и добродушных бродячих собак, благодарных за каждую корку. В свином загончике Стелла проводила целые часы. Свиньи выказывали дружелюбие. Стелла и Четтина хлопали их по вислым задам, затевали чехарду или катание верхом – свиньи охотно подставляли свои гладкие спины, и не их вина была, что маленькие наездницы не удерживались, сваливались на землю. «Только бы не разревелись мои девочки, когда придет пора свиней резать», – думала Ассунта, глядя, как развлекаются Стелла и Четтина.
Зима 1925/26 года выдалась щедрой на осадки. Четырежды снег выпадал так обильно, что Стелла и Четтина устраивали снежные бои. По утрам, пока солнце не растопило снег, девочки залегали во дворе, будто в крепости, и обстреливали снежками ребят внизу, на виа Фонтана. Те, оскальзываясь на заиндевевших булыжниках, в долгу не оставались. Воздух звенел от счастливого детского визга. Ассунта не сомневалась: не сегодня, так завтра дочери простудятся. Действительно, Четтина не просыхала от насморка, а вот Стеллу холод не брал. Она даже не зябла никогда. У нее с прошлого лета горели шрамы на руке и ключице. Девочке нравилось, что талая вода пропитывает платье, остужает вечный жар. Ассунту, впрочем, это обстоятельство не успокаивало – она продолжала бояться воспаления легких.
Накануне январского дня, о котором идет речь, снегопад был особенно силен. К утру все растаяло, белые хлопья превратились в жидкую грязь. Ассунта, как нарочно, с вечера не сняла белье. Она выскочила во двор с рассветом и добрую половину промозглого утра провела, развешивая вещи в комнате над очагом. Но погода разгулялась, и Ассунта потащила белье во двор, где веревка была натянута над дорожкой, прикрепленная к крыше свинарника.
Стелла и Четтина наблюдали за матерью из дверного проема, причем Стелла загораживала этот проем ногой, чтобы не шмыгнул во двор маленький Джузеппе. За лето Стелла вытянулась, утратила младенческую пухлость. Ассунта с удовольствием отмечала, что бедра у старшенькой будут широкие и упругие, ноги – длинные и сильные, а волосы иссиня-черные, круто вьющиеся, – как у Антонио. Четырехлетняя Четтина едва доставала Стелле до груди. Стелла привычно обнимала сестру за плечи. Обе девочки давно отвлеклись от белья и глядели теперь вниз. Ассунта увидела, что по крутой улочке, пыхтя, поднимается ее золовка Виолетта. Ясно: сейчас начнет на жизнь жаловаться, сплетничать и советы непрошеные давать о воспитании детей. Все как всегда. Ассунта помрачнела, однако крикнула старшей дочери:
– Стелла, давай-ка, пригласи тетю Виолетту в дом, пока я тут занята.
Виолетта, низенькая, крепко сбитая, отдувалась на подступах к дому. В руках у нее был какой-то сверток.
– Стелла, ну же! Кому я говорю! – повторила Ассунта.
Дочь поджала пухлые губки. Неприязнь тетки и племянницы была взаимной. Совсем недавно они повздорили. Началось все с наставления Виолетты: дескать, Стелле надо уважительнее разговаривать со старшими. Стелла огрызнулась: не станет она уважать тех, кто ей не по нраву, – а именно тетю Виолетту. Недолго думая, Виолетта отвесила племяннице пощечину. Стелла не заплакала (она никогда не плакала), а заявила:
– Вот поэтому я вас и не люблю, тетя. Вы злюка.
И демонстративно ушла из дому. Отсутствовала, пока Виолетта не убралась восвояси.
Ассунта сроду не видала, чтобы дети так себя вели. Стелле еще и шести лет не исполнилось. Розина, присутствовавшая при этой сцене, смеялась до слез.
– Ничего смешного! – накуксилась Виолетта. – Дерзкая девчонка! Необходимо принять меры, иначе в будущем с ней хлопот не оберешься. Ассунта слишком мягкосердечна, но должен же кто-то приструнить ее дочь.
– Стелла не из таковских, которых приструнивают, – возразила Розина, утирая слезы. – Упрямой уродилась ласточка моя.
И вот теперь Виолетта стояла, склонив голову набок, – ждала от Стеллы извинений. Стелла встретила ее взгляд и усмехнулась.
Ассунта не оставляла надежды на примирение дочери и золовки.
– Не дуйся, Стелла. Скажи: добро пожаловать, Zia.
– Добро пожаловать, Zia, – повторила Четтина, всегда готовая услужить. Стелла ограничилась тем, что отступила, дав тетке дорогу.
К тому времени как Ассунта разобралась с бельем и вошла в кухню, Виолетта успела развязать свой сверток. В нем оказались четыре ковриги; Виолетта резала их на крупные ломти. Нож, кстати, без спросу взяла.
– Хлеб вот заплесневел, – объяснила Виолетта. – Я подумала, свиньям твоим сгодится.
Ассунта подхватила с полу маленького Джузеппе, который до сих пор бегал без штанов. Отметила, что попка у ребенка ледяная.
– Много благодарны тебе, Виолетта, – произнесла Ассунта.
Золовка пожала плечами.
– Пустяки, Ассунта. Я всегда рада чем-нибудь пожертвовать мужниной родне.
Ага, вот он, попрек. Чтобы гостинец, даже предназначенный свиньям, больше ценили.
– Какая ты добрая, Виолетта.
Ассунта поднесла поближе маленького Джузеппе.
– Ну-ка, сынок, поцелуй тетю Виолетту.
Мальчик повиновался, да еще и с улыбочкой.
– Вот молодец, – похвалила Ассунта. Джузеппе еще почти не говорил, но уже был самым послушным, самым дружелюбным из детей. Ассунта спустила его на пол. – А теперь беги, надень штанишки.
Виолетта отерла руки о собственную юбку.
– Ну что, побалуете поросяток хлебцем? – обратилась она к девочкам, протягивая каждой по два ломтя – так, чтобы вероятный отказ сделался бы оскорбительным для щедрой дарительницы.
– Нам пойти покормить поросят? – уточнила Стелла у Ассунты. Подтекст вопроса был ясен: я лично пойду, только если ты велишь, мама.
Ассунта еле сдержала смешок. Что за дочка у нее уродилась! Маленькая язва! Не в каждой кумушке столько яду, сколько в этом глазастике с упрямым подбородком!
– Да, идите, милые, и поскорее возвращайтесь. Обедать будем.
Ни малейшего резона не было волноваться о девочках, шагнувших за порог, под яркий солнечный свет, в глянцевую слякоть.
В загончик девочки вошли без страха. Свиньи мигом учуяли хлеб, поспешили за угощением. Четтина сразу бросила на землю оба ломтя, и свиньи занялись ими, повизгивая от удовольствия. Грудные клетки (будущая вкуснейшая pancetta) колыхались от жира, сопливые пятачки приходились сестрам на уровень груди. Свиньи были совсем близко, пугали размерами, мощью, весом, прожорливостью. Покончив с хлебом, одна свинья сообразила, что с Четтины больше взять нечего, и переключилась на Стеллу. От влажного прикосновения рыла к запястью Стеллу почему-то передернуло; от взгляда черных, обрамленных вислыми белесыми ресницами глаз сделалось не по себе. Против здравого смысла и даже против воли Стелла крепче стиснула хлеб и спрятала правую руку за спину.
Вторая свинья просекла, что хлеб съеден не весь, и тоже двинулась на Стеллу. Два мокрых рыла разом ткнулись девочке в грудь. Стелла покачнулась. Это уже не игра, мелькнуло у нее; надо защищаться.
– Хрюшки! – взвизгнула Четтина. Измаранными ладошками она вцепилась в подол платьица, глазенки округлила. Тоже поняла, что дело нешуточное. – Хрюшки, вы чего?!
Стелла отлично сознавала: надо отдать хлеб, свиньи им займутся и забудут про нее. Надо только разжать пальцы. И она их разжала. Нет, не совсем так. Ее мозг послал сигнал пальцам: разожмитесь! А пальцы не послушались. В этот миг предательства со стороны собственного организма одна из свиней толкнула Стеллу. Девочка потеряла равновесие и шлепнулась в грязь, отбив копчик. Свиньи полезли на нее прямо копытами, толкаясь, визжа и хрюкая. В ужасе глядела Стелла на свою руку. Видение преследовало ее потом всю жизнь: чужая рука, меньше Стеллиной, стиснула ее пальцы, не давая выпасть хлебу.
Ни Стелла, безуспешно пытавшаяся ослабить хватку призрачной руки, ни Четтина, окаменевшая от изумления, не издавали ни звука. Слышалось только алчное хрюканье. Наконец тишину сырого утра пронзил Стеллин вопль. Ассунта и Виолетта метнулись во двор и нашли Стеллу растоптанной и погрызенной свиньями. Брюшная полость девочки была вскрыта, виднелись кишки, и на них давили острые копыта. Свиньи будто пытались отыграться, отплатить за участь, уготованную им самим. На колбасу разлакомились, двуногие? Так вот же вам, вот, вот, вот!
И вновь Ассунта бежала в Феролето с дочерью на руках. Только на сей раз надежда на спасение Стеллы в ней даже и не теплилась. Стеллин живот лопнул под копытами, словно кожура вареного каштана; вдобавок свиньи успели нанести грязи в брюшную полость.
Ассунта перевязала Стеллу посудными полотенцами. Еще недавно белые, они набухли от крови. Казалось, Ассунта тащит не ребенка, а узел с сырым мясом. Уж конечно, девочка доживает последние минуты. Что за нелепая смерть – из-за ломтя хлеба, принесенного ведьмой-золовкой!.. Ассунтино горло саднило от ледяного воздуха, от бега по каменистой тропе. В очередной раз вдохнув, она ощутила металлический привкус во рту. Кровь. Кровь горлом пошла. Ассунта покачнулась, едва не упала, но удержалась на ногах и увеличила скорость.
– Радуйся, Мария, полная благодати, Господь с тобой, – задыхаясь, повторяла Ассунта. Как там дальше, в молитве, она не помнила. Одно знала: на старшей дочери лежит проклятие.
Весь день и всю ночь, пока доктор промывал Стеллино нутро, пока штопал ей живот, и еще сутки, когда боялись, что разовьется сепсис, Стелла Фортуна была в реальной опасности. Кишки, как объяснил доктор Ассунте, сроду не резавшей животных и не представлявшей, что за пенистая жидкость выделяется из живота Стеллы, – каким-то чудом не порвались. Доктор так и выразился: это чудо. Сам золотушный и дурно пахнущий, он сделал девочке промывание брюшной полости, голыми руками уложил внутренности на место и зашил живот суровой ниткой, совсем как Ассунта зашивала свою единственную кофту. Стелла перенесла операцию с открытыми глазами. Глаза были сухи, и никто, включая саму Стеллу, не представлял, в сознании она или нет. Оказалось, что у девочки сломано несколько ребер, но, судя по тому, что кровь изо рта не шла, легкие не пострадали. Доктор оценил крепость Стеллиного скелета – у другой девочки, пожалуй, позвонки рассыпались бы под тяжестью свиных туш. Сделав последний стежок и обрезав нить, он сказал, что теперь следует опасаться только одного – заражения крови. Если девочка переживет первую неделю, он, доктор, поглядит, целы ли ее детородные органы; Ассунта же пусть пока смиряется с мыслью, что дочь, возможно, никогда не сумеет зачать и выносить дитя.
Ассунта обеими руками держала Стеллину ладошку; слезы вытирать ей было нечем. Чудак этот доктор. Еще кровь с пальцев толком не смыл, а уже про деторождение рассуждает. С одной интонацией произнес две фразы: «Ваша дочь может не пережить эту неделю» и «Если она и выживет, не надейтесь, что она подарит вам внуков». Не подумавши ляпнул? Очерствел на своей работе? Или предвосхитил Ассунтин вопрос насчет фертильности Стеллы, потому что другие матери в похожих случаях об этом спрашивали? Была ли вторая фраза дежурным предупреждением о вероятных последствиях – или констатацией свершившегося факта? Что за жизнь у бездетной женщины и нужна ли она вообще? Насчет себя Ассунта никогда не терзалась – она зачала вскоре после свадьбы, полудетская беременность отмела все сомнения и страхи. Теперь, в операционной, Ассунта размышляла о Стеллином вероятном бесплодии с философским равнодушием. Не будет детей – и ладно. Лишь бы волшебная игла свершила истинное чудо – вернула Стеллу в мир живых, прикрепила, пришила к живым.
Когда доктор ушел, оставив мать и дочь наедине, Ассунта положила ладони на Стеллин живот – по бокам, чтобы не коснуться швов. Живот был раскаленный, словно горшок, который из печи достали. Ладони Ассунты скоро нагрелись, и она их отняла, потрясла ими, чтобы остудить. Так же она действовала в страшную декабрьскую ночь 1918 года, забирая жар из тельца Стеллы Первой.
Стелла очнулась от бабушкиного шепота, однако глаза открывать не стала. Ее тошнило, в животе бушевал огонь. Отгородившись от мира сомкнутыми веками, Стелла думала: хорошо бы так и остаться, ничего больше не видеть. Но до нее долетали запахи. Пахло людьми – резко, ядрено; и мятой – сладко, гнилостно. Так уже было со Стеллой.
– Мята, – прохрипела девочка. – Мята.
Доктор, не питавший особого оптимизма насчет Стеллиных перспектив, счел ее слова бредом. Бабушка Мария была другого мнения.
– Да, мышоночек мой, это мята, – заворковала она.
Внучка говорит о мяте; знает, чем дурной глаз отваживают. Стало быть, выкарабкивается – вот о чем подумала Мария. А доктору обряд наблюдать совсем не обязательно. Мария практически вытолкала его из собственной операционной, причем пользовалась для этого зажженной свечой, выхваченной у доктора из рук.
Осеняя Стеллу мятой и выдыхая тайные слова, Ассунта думала: кто же, кто так сильно ненавидит ее дочь? Второй раз девочка оказывается в смертельной опасности из-за пустячного недосмотра; чье проклятие лежит на ней? Кто ее сглазил? Завистливая соседка своими восклицаниями: «Ах, красотулечка! Ах, умница!»? Вполне возможно. Или зависть обращена на саму Ассунту – не каждой женщине Господь дает такое прелестное, такое здоровенькое дитя?
Да полно – не ревность ли это? Не ревнует ли к Стелле Второй другая девочка – Стелла Первая, ибо с годами ее образ в сердцах матери, тетки и бабки уходит все дальше в тень, затмеваемый новой ясной звездочкой?
Целую неделю после операции доктор не разрешал трогать Стеллу. Боялся, как бы швы не разошлись, как бы внутренние органы не сместились. Стелла останется в Феролето, объявил доктор. Синьора Ассунта может спать здесь же, в операционной, на полу. О дополнительной плате доктор деликатно умолчал.
От Антонио денег не было уже целых три года. Возя языком по зубам, Ассунта гнала мысли о расходах – именно они, эти мысли, этот бедняцкий страх, что не расплатишься, и погубили Стеллу Первую.
Пришлось зарезать одну из докторовых кур и сварить для Стеллы бульон. Курица, понятно, была включена в больничный счет. А бульон Стелла все равно не выпила. Не смогла. Жидкость расплескалась, растеклась по щекам, по подушке. В Стеллином горле будто ком стоял, не давал ходу никакой пище. Говорить у нее получалось, только горло очень саднило. Мария давала внучке мятные листья, чтобы вызвать слюноотделение.
– На тебя свиньи напали, мышоночек, – объяснила Мария.
Стелле помнилось иначе.
– Нет, бабушка. Хрюшки хотели хлеба. У меня был хлеб, они его чуяли.
– Ах ты, глупенькая! В другой раз отдай им хлеб, ладно?
– Не будет другого раза, – вмешалась Ассунта. Насчет свиней она теперь все поняла.
– Я и хотела отдать! – Слова из Стеллиного горла выходили со скрипом. – Да не могла.
– Как это, мышоночек? – Мария гладила девочку по голове – прикосновения к прочим частям тела были невыносимы.
Стелла стала с готовностью объяснять. Хорошо, что у нее хватает слов, хорошо, что мама и бабушка сейчас примут на себя часть ее кошмара.
– Я видела руку, – рассказывала Стелла. – Не мою, а чужую. Она меня держала. Вот так. – Правой ручонкой Стелла стиснула левую, пальчики наложились один на другой и приобрели сходство с виноградной гроздью. Под взглядами Марии и Ассунты «виноградины» багровели, наливаясь синевой пережатых кровеносных сосудов.
Мария остолбенела.
– Чья рука, мышоночек? Кончеттинина?
– Нет, – с уверенностью возразила Стелла. – Четтина стояла с другой стороны. – И, взмахнув левой рукой, она указала налево. Как легко двигались ее руки; какая боль пульсировала в теле! – Это был невидимка.
Мария и Ассунта не проронили ни звука. Жуть какая. Наконец Мария опомнилась, достала четки, и обе женщины стали молиться Пресвятой Деве. Маленькая Четтина, сидя на полу, таращилась на Стеллу; Стелла с высокой кровати глядела вниз, на Четтину. Говорить друг с другом им было незачем, да и не о чем. Стеллу потоптали свиньи, а Четтина поневоле наблюдала эту сцену.
Когда измученная девочка уснула, Ассунта прошептала Марии:
– Едва ли тут сглаз, мама.
Мария не ответила. Держа ладонь на Стеллином лбу, она лишь покривила рот.
На шестой день доктор разрешил забрать Стеллу домой. Судя по всему, инфекции девочка счастливо избежала. Дождавшись, пока доктор перебинтует пациентку, Ассунта вручила ему платочек, в который были увязаны деньги – плата за лечение, за предоставление крова, за курицу. Все до последней лиры. Свиней Ассунта успела продать дядюшке Сальваторе, лавочнику из Феролето; у него в погребе теперь висели, распяленные на крюках, две дополнительные туши. Лечение Стеллы получалось почти даровое, да и собственный прокорм свиньи окупили.
Много мучительных недель, пока на животе формировался и подсыхал струп, Стелла лежала в постели. Тяжкое испытание для подвижного шестилетнего ребенка! Хорошо, что добрая крестная, тетя Розина, все это время занимала Стеллу – обучала всяким женским штучкам вроде вышивания и вязания крючком. Азартная от природы, Стелла и тут увлеклась, поставила себе цель – достичь совершенства. Действительно, ее работа, все эти затейливые кружева, вызывали восхищение старших. Стеллу нахваливали – она расцветала.
На пятой неделе постельного режима, когда Стеллу снимали с кровати лишь для того, чтобы она могла сесть на горшок, выдался нехарактерно теплый февральский день. Стелла убедила маму, что уже достаточно крепка для прогулки на свежем воздухе. Не выпуская руки девочки, Ассунта преодолела сорок ступеней до церковного дворика. Дальше она Стеллу не поведет, и точка. Вместе мать и дочь стояли на высшей точке Иеволи, не в силах говорить от восторга – перед ними был дивный вид. Бледное солнце проглянуло сквозь серые тучи, и далеко внизу оливковую рощу залил нежно-желтый свет. Долина словно сделалась купелью, где свершалось таинство крещения самой Весны.
Триста лет назад именно эта восхитительная панорама вдохновила Стеллиных предков основать Иеволи. С плато, где сейчас высилась церковь, можно было видеть разом два моря – Тирренское справа, Ионическое слева. За мысом, зеленым от вечных лишайников, дымился таинственный Стромболи. Но вот солнце устремилось к горизонту, и с его исчезновением в водах морских скрылись из виду и дымовой столб, и сам Стромболи – остров-вулкан.
Таков был мир Стеллы; в нем она жила и выживала, несмотря на злые силы, тщившиеся ее умертвить. Морщась от боли, Стелла вложила ручонку в Ассунтину ладонь. Мать и дочь начали долгий и опасный спуск к дому, к очагу, где ждал ужин. Однако назавтра они вновь вместе стояли на горе, завороженные закатом.
Смерть № 3
Столкновение с дверью (Школьные годы)
Третья смерть Стеллы Фортуны совпала с окончанием ею курса наук в сельской школе. Случилось все 16 августа 1929 года. Стелле было девять с половиной лет.
Сама по себе сельская школа не являлась опасным местом – хотя бы потому, что дети проводили там минимум времени. В годы правления Муссолини обязательное образование включало три класса, в деревнях же вроде Иеволи и по столько не учились, ибо с младых ногтей работали.
Школьное здание, выстроенное из дерева и камня, располагалось на церковных задворках. Потолок был сводчатый, высотой в двенадцать футов; окна – вытянутые, чтобы пропускать максимум света. Заодно со светом они пропускали и максимум холодного воздуха, так что зимой нахождение в классе грозило серьезной простудой. Поэтому с Рождественского поста и до Пасхи занятия не велись. Не велись они и весь август, когда католический мир ликует по случаю Вознесения Пресвятой Марии на Небеса, и весь сентябрь, когда устраивают праздник в честь Божией Матери – Радости Всех Скорбящих (она является покровительницей Иеволи); вдобавок это время сбора оливок.
В те короткие периоды, когда школа функционировала, преподавали в ней две учительницы. Maestra Джузеппина обучала мальчиков, maestra Фиорелла – девочек. Первая из маэстр окончила колледж в Никастро и вышла замуж за выпускника университета, с которым познакомилась перед самой войной. Супруги занимали квартирку при школе – муж писал книги по истории, жена наставляла юных сынов Иеволи.
С маэстрой Фиореллой дела обстояли несколько иначе. Будучи круглой сиротой и в свои двадцать три года считаясь, по деревенским понятиям, старой девой, маэстра Фиорелла жила одна. Кумушки ее жалели. Перспектив сочетаться браком у маэстры не было от слова «совсем» – война и несколько волн эмиграции слишком многих девушек оставили без потенциальных женихов, а молодых женщин сделали вдовами – обычными или соломенными. Фиорелла вдобавок и не годилась для замужества – ни стряпать, ни дом содержать не умела. То одна, то другая соседка, забежавшая к ней во время сиесты, неизменно отмечала слой копоти на стенах, а иногда и украдкой протирала загвазданную столешницу. Фиорелла часто хворала, следствием чего были скверный цвет лица и вечно запертая девичья половина школьного здания. Спокойная и терпеливая с детьми, Фиорелла не блистала умом. Как она получила должность школьной учительницы? Очень просто – деревня поняла, что для других дел Фиорелла не годится, а надо же ей, сироте одинокой, чем-то кормиться.
Уроки на девичьей половине обычно проходили так: маэстра Фиорелла вслух читала хрестоматию, пропуская незнакомые слова. Чтение имело усыпляющий эффект – во-первых, из-за невыразительного голоса маэстры, во-вторых, потому, что хрестоматия была написана на итальянском языке, имеющем мало общего с калабрийским диалектом, на котором девочки общались дома. С учетом же всех пропущенных маэстрой слов каждый пассаж и вовсе лишался смысла. Грифельная доска наличествовала всего одна, и та с трещиной. Послушав невразумительное чтение маэстры Фиореллы, девочки, потрудившиеся явиться в школу (что, говоря по совести, служило показателем истинной тяги к знаниям, ведь каждый день ученица рисковала не обнаружить в классе учительницу); девочки, говорю я, по очереди упражнялись на доске в написании букв. Поскольку сама маэстра была не в ладах с цифрами, арифметику и геометрию девочкам не преподавали. А жаль – Стелла, быстро считавшая в уме, могла бы тут отличиться.
В школу она пошла в 1927 году, после Пасхи, семи лет. Раньше Ассунта не пускала – хотела, чтобы Стелла дождалась, пока подрастет Четтина. Сестры сидели за одной партой, а когда маэстра ловила их на болтовне во время урока – стояли рядышком в углу, коленками на гравии. Стелле нравилось и учиться, и превосходить других девочек, вызывая зависть. Увы, уроки были скучны до сонной одури, и Стелла с Четтиной частенько только притворялись, что идут в школу. Поутру они надевали платья получше, целовали маму и покидали дом – но сворачивали в чужой сад, где объедались вишнями, или же у замшелой цистерны с водой ловили ящериц, и бугристостью, и оттенком кожи напоминавших бергамот. Ящерицы жили меж камней и то и дело высовывались, жаждая солнца, – тут-то девочки их и хватали.
В дни редких совпадений, когда сестры Фортуна все-таки выбирали школу и в ней же оказывалась маэстра, занятия длились с девяти утра до полудня. В сезон сбора каштанов и клубники девочек выводили из класса раньше, однако по домам не отпускали, нет – маэстра Фиорелла гнала своих учениц в поле или в рощу искать плоды, не замеченные взрослыми поденщиками. Этот «второй подбор» отправлялся в кухню маэстры, а дети не получали ничего, кроме запрета говорить родителям, как проходят занятия. Разумеется, родители были в курсе – шила-то в мешке не утаишь, девочек, строем покидающих церковный двор, сразу заметишь. Но никаких мер родители не принимали, ограничиваясь пересудами о маэстре Фиорелле. Потому что как к ней подступиться, как начать разговор о краже детского труда? У кого язык повернется? То-то же.