Клиффорд Саймак
Целительный яд
1
Роберт Эббот был известным человеком, поэтому доктор Артур Бентон выкроил для него два часа в самый разгар своего привычно напряженного дня. Когда десять дней назад Эббот позвонил, он очень настойчиво утверждал, что дело крайне важное.
Назначенный час приближался, и Бентон, поглядывая на часы и пытаясь выпроводить Эбби Клосон, которая рассматривала визит к врачу как выход в свет, в который раз задумался, что за важное дело могло привести Эббота в их крошечный городишко в Пенсильвании. Эббот писал книги на медицинские темы, и на его счету уже было два бестселлера: один про рак, другой про модные диеты. Врачи, с которыми он консультировался, все как на подбор были известными светилами, выдающимися медицинскими исследователями или маститыми специалистами, а он, подумал Бентон с уколом белой зависти, не выдающийся и не маститый. Он всего лишь замшелый провинциальный доктор: пилюли выписать, мазь выдать, сломанные руки-ноги в шину сложить, рану перебинтовать, младенца принять — и за всю свою жизнь не написал ни одной ученой статьи, не руководил ни одной исследовательской программой, не участвовал ни в одном медицинском изыскании. За более чем тридцать лет свой практики он не совершил ни единого достижения и не произнес ни единого слова, которое могло бы представлять хотя бы малейший интерес для такого человека, как Роберт Эббот.
С того самого телефонного звонка он не переставал ломать голову, с чего это вдруг Эбботу понадобилось встречаться с ним, а за последние несколько дней даже изобрел замысловатую теорию, что существуют два доктора Артура Бентона, и Эббот спутал его с однофамильцем. Эта идея настолько запала ему в голову, что он даже просмотрел весь реестр практикующих врачей в поисках другого Артура Бентона. Такого не обнаружилось, но он никак не мог отделаться от этой мысли, потому что только такое объяснение казалось ему единственно возможным.
Он был рад тому, что время встречи наконец подошло, поскольку как только он узнает, из-за чего весь сыр-бор — если Эбботу и впрямь окажется нужен именно он — то перестанет наконец ломать себе голову и вернется к нормальной работе. Беспокойство и томительное неведение мешали делу — как в том случае с Тедом Брауном, у которого, казалось, были налицо все симптомы диабета, но потом выяснилось, что это никакой не диабет. Вышло чертовски неудобно, несмотря даже на то, что Тед, старый верный друг, повел себя очень великодушно. Возможно, он просто слишком обрадовался, что у него нет диабета.
В этом-то вся и беда, сказал он себе, сидя за столом и лишь краем уха слушая прощальную болтовню Эбби: все его пациенты — старые и верные друзья. Он не мог оставаться беспристрастным и сочувствовал каждому из них. Они приходили к нему, смертельно больные, и смотрели на него доверчивыми глазами, потому что в глубине души твердо знали, что старый добрый док поможет им. А когда он не мог им помочь, когда никто на всем белом свете не мог им помочь, они умирали, прощая его со все той же верой в глазах. В этом и заключался весь кошмар семейной практики, весь ужас положения врача в маленьком городке: в доверии людей, на которое он по большому счету не имел никакого права.
— Я еще приду, доктор, — сказала Эбби. — Я хожу к вам уже много лет, и вы каждый раз ставите меня на ноги. Я всегда говорю подругам, что мне очень повезло с врачом.
— Это очень любезно с вашей стороны.
Если бы все его пациенты были как Эбби, все было бы не так плохо. Потому что уж ей-то было грех жаловаться. Эта крепкая старушенция грозила пережить его самого. Единственной неполадкой в ее организме была склонность к секреции огромного количества ушного воска, из-за чего время от времени приходилось делать промывания. Но несомненный факт отменного здоровья ни в малейшей степени не препятствовал возникновению воображаемых недугов, которые регулярно приводили ее к нему на прием.
Поднявшись, чтобы проводить почтенную даму до двери, Бентон задумался о цели ее частых визитов и, кажется, понял: они дают Эбби пищу для разговоров с подругами за карточным столиком или с соседками через изгородь на заднем дворе.
— Ну, берегите себя, — напутствовал он пациентку, подпустив в голос профессиональной озабоченности, для которой не было ровным счетом никаких оснований.
— Непременно, — прощебетала она своим похожим на птичий старушечьим голоском. — Если появятся какие-нибудь жалобы, я быстренько прибегу к вам.
— Доктор, — сказала сестра Эми, поспешно выпроваживая Эбби к выходу, — мистер Эббот ждет вас.
— Пожалуйста, проводите его в мой кабинет, — попросил Бентон.
Эббот оказался моложе, чем представлялось Бентону, и отнюдь не красавцем. На самом деле он был довольно уродлив — поэтому, видимо, на суперобложках его книг никогда не помещали фотографию автора.
— Я с нетерпением ждал нашей встречи, — сказал Бентон, — и, признаюсь вам откровенно, все это время недоумевал, что привело вас сюда. Уверен, у вас нет недостатка в консультантах.
— Но среди них не часто встретишь такого, как доктор Артур Бентон, — возразил Эббот. — Вы ведь не можете не понимать, что принадлежите к исчезающему виду. В наше время не многие медицинские работники готовы похоронить себя в таком захолустье.
— Я никогда об этом не жалел, — искренне признался Бентон. — Ко мне здесь прекрасно относятся.
Он не стал возвращаться за стол и, жестом указав Эбботу на один стул, отодвинул от стены другой, для себя.
— Когда я звонил вам, — сказал Эббот, — то не мог всего объяснить. О таких вещах надо говорить лично. В телефонном разговоре то, о чем я собираюсь вам рассказать, показалось бы полной бессмыслицей. А мне крайне необходимо, чтобы вы поняли, что я имею в виду, потому что я собираюсь просить вас о содействии.
— Если в моих силах вам помочь, я готов.
— Я приехал сюда по нескольким причинам, — пояснил Эббот. — Вы ведете семейную практику и работаете с широким кругом населения. Вам приходится иметь дело с самыми различными заболеваниями и увечьями — в отличие от специалистов, которые занимаются только определенными случаями и, как правило, предпочитают тех пациентов, кому по карману оплачивать их услуги. Кроме того, в прошлом вы были эпидемиологом. Ну и география тоже сыграла свою роль.
Бентон улыбнулся.
— А вы неплохо изучили мою подноготную. В молодости я действительно несколько лет работал эпидемиологом в общественном здравоохранении. Но потом пришел к выводу, что эта область слишком уж теоретическая. Мне хотелось работать с людьми.
— Что ж, в таком случае вряд ли можно было сделать более верный выбор, — сказал Эббот.
— А что там с географией? — спросил Бентон. — При чем здесь география?
— Я пытаюсь исследовать эпидемию, — ответил Эббот. — Здесь могут быть задействованы многие факторы.
— Вы шутите. Ни здесь, ни в каком-либо другом известном мне месте нет эпидемии. Даже в Индии и других слаборазвитых странах. Голод, да, но…
— Я только что перелопатил горы статистики, — возразил Эббот, — и могу вас заверить, что эпидемия есть. Скрытая эпидемия. Вы сами с ней сталкивались. Я более чем уверен. Но она нарастает так постепенно и буднично, что вы просто не обратили на нее никакого внимания. Масса мелочей, которые остаются незамеченными. Больше людей, которые набирают вес — в некоторых случаях очень быстро. Этим, кстати, может объясняться появление некоторых модных диет, которые возникают как грибы после дождя. Колебания уровня сахара в крови…
— Погодите, — сказал Бентон. — Только на прошлой неделе у меня был пациент со всеми симптомами диабета.
Эббот кивнул.
— Это только часть проблемы, о которой идет речь. Если вы пороетесь в своих записях, то, скорее всего, найдете сходные случаи, хотя, возможно, не настолько тяжелые, чтобы подозревать диабет. Но вы найдете менее заметные симптомы. Я скажу вам, что вы обнаружите. Все возрастающее количество жалоб на слабость, раздражительность, туман перед глазами. Увеличение числа случаев ожирения. Множество жалоб на боли в мышцах. Люди ощущают недомогание — ничего особенного, никаких определенных жалоб, просто недомогание. Вялость, общее утомление, потеря интереса к жизни. Полвека назад вы выписали бы что-нибудь тонизирующее или серу с патокой для очистки крови — кажется, сейчас это называют разжижением крови.
— Ну, не знаю… такие симптомы встречаются нередко. Но чтобы эпидемия?
— Если бы вы видели ту же статистику, что и я, то согласились бы, что это эпидемия, — настаивал Эббот. — То же самое происходит по всей стране, возможно, по всему миру.
— Ладно, даже если допустить, что вы правы — а я в этом сильно сомневаюсь — мне все равно не ясно, зачем вы сюда приехали. Вы намеревались просить меня о содействии. В чем оно должно заключаться?
— В том, чтобы внимательно наблюдать за происходящим и помнить о том, что я вам только что рассказал. Вы не единственный, с кем я встречался. Я разговаривал с множеством других докторов, большинство из которых ведет семейную практику. И просил их ровно о том же, о чем сейчас прошу вас: наблюдать, думать об этом, может быть, собирать какие-то зацепки.
— Но почему к нам? Есть же специалисты.
— Послушайте, доктор, — сказал Эббот, — многие ли пойдут к специалисту с жалобами на то, что они неважно себя чувствуют, что у них ноют мышцы или на большинство прочих симптомов, о которых мы тут с вами говорили?
— Полагаю, не многие.
— Вот именно. Зато они со всех ног побегут к старому доброму доку, жаловаться, что им нездоровится, в надежде, что он совершит чудо и они снова будут как новенькие.
— А почему бы вам не обратиться в Департамент профилактики в Атланте? — спросил Бентон.
— Именно от них я и получил часть своей статистики, — кивнул Эббот. — Кое-кто там согласен, что эпидемия возможна, хотя не думаю, что даже они воспринимают проблему всерьез. Большинство полагает, что я пытаюсь состряпать очередную сенсационную книгу. Едва ли мои книги можно назвать сенсационными, но некоторые врачи так считают. Беда сотрудников департамента в том, что они имеют дело исключительно с цифрами. Тогда как в данном случае нужна полевая работа. Мне необходимы такие люди, как вы, то есть те, кто разбирается в ситуации, постоянно наблюдает пациентов и всегда стремится найти что-то общее в, казалось бы, совершенно несхожих заболеваниях. Разумеется, я не требую от вас уделять этому много времени, поскольку ни у кого из врачей такого профиля его просто нет, но прошу только помнить о моей просьбе. Если вы согласитесь, то через несколько месяцев мне хотелось бы ознакомиться с вашими предварительными выводами. Может быть, тогда, при участии значительного числа семейных врачей, которые сталкиваются с множеством людей, принадлежащих к самым разным социальным слоям, удастся составить какое-то подобие общей картины происходящего.
— Полагаю, — заметил Бентон, — ваш выбор обусловлен еще и тем, что в прошлом я занимаемся эпидемиологией. Должен честно признаться, я позабыл большую часть того, что когда-то знал в этой области.
— Ну, не исключено, что ваш прежний опыт ничем мне не поможет, но уж точно не повредит. Я в любом случае оказался бы здесь. Возможно, вы помните, что я упомянул географию. География нередко становится эпидемиологическим фактором. Вы живете на просторной, окруженной холмами плодородной равнине. Готов биться об заклад, что в число ваших пациентов входят обитатели как холмистой, так и равнинной местности.
— Совершенно верно, — ответил Бентон. — Надеюсь, большинство из тех, кто живет на холмах, считают меня своим семейным врачом, хотя обращаются за помощью не так уж и часто. Или они болеют реже, чем те, кто живет в долине, или же своими силами справляются с болезнями. Некоторые из них, возможно, питают твердое предубеждение против медицины. Полагаю, многие из них пользуются народными средствами, старинными рецептами, которые передают из поколения в поколение. Нет, я ни в коем случае не хочу сказать, что это плохо. Как бы ни неприятно нам было в этом признаваться, кое-какие из народных средств действительно помогают.
— Возможно, география не имеет к делу никакого отношения, — сказал Эббот, — но это фактор, который нельзя сбрасывать со счетов, пока мы хорошенько все не рассмотрели.
— И все же существует вероятность, что вы ошибаетесь. Возможно, искать просто нечего.
Елизаров Михаил
Эббот покачал головой.
— Не думаю. Доктор, вы присоединитесь ко мне? Возьмете на себя этот дополнительный груз?
Ногти
— Да, конечно, — сказал Бентон. — Я буду иметь в виду то, что вы сказали. Мы с вами встретимся или свяжемся через несколько месяцев, так?
— Сейчас я не могу сказать точно, когда именно. Предстоит проделать большую работу. Но обещаю, что непременно свяжусь с вами.
Они поговорили еще немного, и Эббот собрался уходить.
Бентон вышел проводить гостя до машины и, шагая рядом, думал, что давно уже не встречал человека, который вызвал бы у него столь безотчетное расположение. Имя Эббота за последние несколько лет стало известно всем и каждому, однако в нем не было ни капли той заносчивости, в которую знаменитости так часто рядятся как в плащ. Бентон вдруг осознал, что будет с нетерпением ожидать новой встречи с этим искренним, располагающим к себе человеком. Таким, как он, не поворачивается язык отказать в любой просьбе, даже если их идеи кажутся слегка завиральными.
Первой пациенткой Бентона, после того как Эббот ушел, была Хелен Андерсон.
Хелен и Херб Андерсоны были его давними пациентами. Кроме того, они вот уже много лет дружили семьями. Херб владел магазином готовой мужской одежды и считался одним из самых успешных коммерсантов в городке. Хелен была председателем Клуба садоводов и цветоводов, а ее розы на протяжении многих лет завоевывали победную голубую ленточку на главной ярмарке штата.
Хелен показала Бентону правую руку: костяшки пальцев покраснели и покрылись трещинами. Он провел большим пальцем по тыльной стороне ладони и почувствовал, что кожа очень сухая и шершавая на ощупь.
— Похоже на экзему, — вздохнул Бентон и покачал головой. — Попробуем чем-нибудь помазать.
— Я работала в саду уже после того, как заметила трещины, — сказала Хелен. — Наверное, не следовало это делать.
— Ничего страшного. Как твой садик?
— Лучше не бывает. Видел бы ты мой горошек! А еще я пытаюсь вырастить новый сорт томатов. Заходите как-нибудь вечерком с Харриет, посмотрите. Давненько мы не собирались все вчетвером.
— Вот что значит быть врачом, — отозвался Бентон. — Думаешь, что у тебя есть свободный вечер, а потом что-нибудь происходит. Никогда не знаешь наверняка.
— Ты слишком много работаешь.
— Как и все мы, — сказал он. — Ты увлекаешься. То, что ты делаешь, приобретает огромную важность. К примеру, твой сад.
— Сад приносит мне огромную пользу, — очень серьезно ответила Хелен. — Ты же знаешь, я не белоручка. Скорее уж, черноручка. Я работаю голыми руками. Мне нравится копаться в земле. Она такая теплая и приятная на ощупь. Живая. На руки, конечно, потом смотреть страшно, но в этом есть что-то настолько первобытное, что я просто не могу удержаться. Херб, естественно, говорит, что я ненормальная.
Бентон хмыкнул.
— Херб не любитель копаться в земле.
Я познакомился с Бахатовым еще в Доме малютки. Впрочем, мы не отдавали себе отчета, что наше знакомство состоялось — нам было всего несколько месяцев от роду. Первое мое осмысленное восприятие Бахатова произошло в отделении восстановительной терапии, в палате для умственно отсталых детей. Бахатов с младенчества умел произвести тягостное впечатление о состоянии своего интеллекта — виной тому мятой формы череп и бесконечные слюни. Бахатовым его назвали потому, что пеленки, в которых он находился, помимо выделений Бахатова имели штемпельную аббревиатуру «Б. Х. Т.» Мои же пеленки, если таковые имелись, ничего кроме меня и моего горба не содержали.
— Он подтрунивает надо мной. Ему-то самому ничего не нужно, кроме гольфа. Но я над его увлечением не подшучиваю. Мне кажется, это нечестно.
Я появился на свет горбуном — плод эгоизма и безответственности, резюме пьяных рук, постфактум отравленного вестибулярного аппарата. Меня не отдали к сколиозникам, а оставили на потеху у слабоумных. Эрудит-доктор придумал мне фамилию — Глостер. Королевское клеймо безграмотные сестры частенько меняли на Клистир. Но по паспорту я — Глостер, подкидной дурак, как и Бахатов.
— Ну и как у него успехи? Если не ошибаюсь, в прошлом году он хвалился, что стал играть гораздо лучше.
Хелен Андерсон нахмурилась.
— В этом году он не слишком много играет. Не то, что раньше.
С рождения меня сопровождал сонм обидных поговорок и прибауток. Няньки, бывало, так и кричали: «Слышь, для тебя новый массажер придумали, чтоб горб исправить. Знаешь, как называется?» Я отвечал: «Нет», а они: «Могила!» — и смеялись до колик. На медосмотр, в столовую, на прогулку меня звали, искусственно огрубляя голос под Владимира Высоцкого: «А теперь Горбатый! Я сказал, Горбатый!» — если я мешкал. Однажды, я уже был постарше, директор нашего интерната в присутствии врачей, сестер и нянек подозвал меня и сказал: «Угадай, как ты будешь называться, если станешь пидарасом?» Я промолчал, чувствуя подвох, и он сам ответил: «Пидарас горбатый!» — и расхохотался так искренне, что я засмеялся вместе с ним. Я научился отвечать смехом на любую выходку.
— Наверное, ему не до того. Этот год вообще тяжелый. Инфляция растет, доходы снижаются…
— Нет, дело не в этом, — перебила она. — Док, Херб меня беспокоит. Он постоянно жалуется на усталость. Должно быть, он действительно очень устает, если даже в гольф не играет. Все время что-то жует. Характер испортился. Иногда целыми днями только и делает, что ворчит. Я радуюсь, когда он уходит на работу. Я говорила ему, чтобы он заглянул к тебе.
Бахатов, в сущности, тоже был нормальным, только некрасивым, и оставалось догадываться, что глотала или пила мамаша Бахатова, чтоб избавиться от него.
— Я бы на твоем месте не волновался, — сказал Бентон. — Может, он просто слишком много работает. Почему бы тебе не уговорить его на пару недель взять отпуск и махнуть куда-нибудь вдвоем? Отдых пойдет ему на пользу.
— Это не просто усталость, — возразила она. — Я уверена. Разумеется, он устает, но дело не только в этом. Док, поговорил бы ты с ним, а?
Но мы смогли научиться читать и писать, у меня иногда появлялись трудности с арифметикой, у Бахатова с гуманитарными дисциплинами, однако я подчеркиваю: мы были нормальными. Специально мне и Бахатову завхоз доставал учебники, подготовленные министерством образования для школ в Средней Азии на русском языке. Дебильные буквари-раскраски не утоляли наш умственный голод. Иногда к нам приходили учителя из нормальной школы и рассказывали про Африку и другие страны, а завхоз показывал, как клеить конверты.
— Я не могу навязывать свои услуги. Никому. Ты же знаешь.
— Просто как друг…
Я вспоминаю момент, когда я впервые смог осязать сознанием, понять глазами существование Бахатова. До этого я помнил все события своей жизни только спиной. Невидимые руки хватали меня за мою горбатую шкирку и несли, как чемодан. В полете я увидел Бахатова. Он рос из горшка, похожий на бутон тюльпана, и бессмысленно выл. Меня усадили на горшок рядом с ним, и мы смогли разглядеть друг друга. Бахатов перестал плакать, засунул в рот палец и попытался обгрызть ноготь. Зубов не хватало, и Бахатов опять заплакал, но я уже знал причину его слез. Я глянул вниз и увидел ноги Бахатова, ступни и длинные с черным гуцульским орнаментом ногти. Первое воспоминание моего ума.
— Я могу сказать, что ты беспокоишься за него. Могу немножко его припугнуть.
— Если тебе не трудно, — попросила она.
В возрасте шести лет нас перевели из больницы в специальный интернат «Гирлянда». Это было зимой. Заведующая отделением передала наши документы человеку, приехавшему на темно-зеленом уазике, нам собрали в дорогу оладий и майонезную баночку с яблочным повидлом, закутали во множество одежек; одна из нянек, жалевшая меня больше других, натянула мне на горб вязаную шапочку. Бахатову дали в подарок пластмассового белого зайца с плоскими заманчивыми ушами. В дороге Бахатов обгрыз зайцу уши под череп, но держался молодцом и не плакал.
— Нет, конечно, — заверил Бентон. — Только ты, пожалуйста, не мучай себя подозрениями. Скорее всего, ничего страшного у него нет.
Интернат находился километрах в тридцати от города. Когда-то это был пионерский лагерь. Вокруг двухэтажного здания еще находились качели всех сортов, игровые площадки для волейбола, баскетбольные щиты, небольшой стадиончик, беседки и бетонированная площадка с железной мачтой — место линеек, но все пришло в упадок. Новые обитатели лагеря нуждались только в койках. В интернате находилось чуть больше сотни детей: десятка полтора-два даунов, дюжина гидроцефалов с тыквенными головами, дистрофики с вздувшимися паучьими животами, с атрофированным телом, костяными ручками-ножками — таких штук двадцать имелось и многочисленные разных степеней олигофрены. Таков был слабоумный контингент специнтерната «Гирлянда» или, как поэтично называл нас директор, «Ума палаты».
Он выписал ей рецепт, и она ушла, взяв с него слово в ближайшем будущем навестить их с мужем и взглянуть на сад.
Следующим пациентом был Эзра Пайк. Эзра был фермером, который в свои семьдесят все еще управлялся с принадлежавшей ему фермой к югу от города почти без посторонней помощи.
И его тоже беспокоила рука. Поперек костяшек зияла ужасная рана.
Мы зашли внутрь здания и проследовали по коридору до кабинета с плексигласовой табличкой. Человек, который приехал с нами, постучал гулким суставом в дверь, и мужской голос разрешил войти.
— Пресс для сена сломался, — объяснил он, — ну, я и взялся его чинить. Гаечный ключ соскользнул.
— Мы приведем руку в порядок, — пообещал Бентон. — Через день-другой будет как новенькая. Вы у нас нечастый гость, Эзра. И миссис Пайк тоже. Если бы у всех было такое здоровье, я бы умер с голоду.
— Вот, привез, — сказал человек.
— Сроду ничем серьезным не болели. Ни я, ни жена. И мальчики тоже. У нас вся семья здоровая.
— Как мальчики поживают? Сто лет их не видел.
Тот, кто впустил нас, стоял возле окна со стаканом в руке. На лице оставалась гримаса от содержимого стакана, но постепенно рот его разгладился. Он чуть согнулся, уперев руки в колени, и спросил почти приветливо: — Откуда ж вы такие приехали, ребятишки? — Он улыбнулся: — От верблюда?
— Дэйв нынче в Питсбурге. В банке работает. Инвестициями занимается. Эрни в Огайо, учительствует. В школах сейчас каникулы, так он пока лагерем для мальчиков заведует, в Мичигане. Хорошие у нас парни удались — что один, что другой.
— Как урожай? — поинтересовался Бентон.
Бахатов чудовищно зарыдал, я чудовищно засмеялся. Взрослые переглянулись, наш конвойный достал из кармана ириску и помахал ей перед носом Бахатова.
— Да вроде ничего, — пожал плечами Пайк. — Жуки только одолели. Сроду их у нас не было, а теперь вот поди ж ты. ДДТ-то нынче нет. Взяли и запретили. Сказали, он отравляет все вокруг. Может, оно и так, только с ним было куда как легче.
— Ну, а как вас звать-величать? — спросил главный.
Бентон закончил бинтовать раненую кисть.
К этому вопросу нас готовили целый месяц, мы репетировали ответ под наблюдением заведующей и довели до автоматизма. Я сделал шаг вперед и сказал: — Александр Глостер!
— Ну вот и все, — удовлетворенно кивнул он. — Последите за рукой. Если будет сильно болеть или покраснеет и опухнет, придете ко мне.
Пайк шустро вскочил со стула.
Бахатов, усмиренный конфетой, вязко прошамкал: — Сережа Бахатов.
— Фазаны у нас расплодились, только вас и дожидаются. Как сезон откроют, милости просим.
— А я — Игнат Борисович, — сказал главный, — будем дружить? Я здесь директор, и все-все детки должны меня слушаться, а нето сразу в попку укольчик!
— Непременно, — ответил Бентон. — Вы же знаете, я всегда с удовольствием. Уж и не упомнить, Эзра, сколько я на вашей земле охочусь.
— Пора, поеду, — конвойный положил на стол папку с нашими жизнями.
— Мы вам всегда рады, — сказал Пайк. — Да что там говорить. Вы и сами знаете.
— В добрый путь, — сказал веселый Игнат Борисович и спрятал папку в сейф.
Едва Эзра вышел, как появилась сестра Эми.
Потом пришла нянька. Она показала, где находятся наши шкафчики, мы сложили туда больничные лохмотья, и нянька научила, как запомнить свою дверцу. Вместо обеда, который уже закончился, мы доели наши оладьи. Меня и Бахатова отвели в палату и усадили каждого на его кровать. Закономерно или случайно, но они стояли рядом. — Вы ж два братика, — сказала нянька, вкладывая смысл.
— Пришла миссис Льюис, — сообщила она. — С ней Дэнни. Кто-то запустил в него камнем. Она рвет и мечет.
На голове у Дэнни, который с полным правом заслуживал звания самого несносного ребенка в городе, красовалась здоровая шишка. Камень повредил кожу, и по лицу парня текла кровь, но рентген показал, что трещины в черепе нет.
Только она оставила нас, кровати зашевелились, и из-под одеял повылезали дети. Один свалился на пол и на четвереньках пополз в нашу сторону, издавая рычащие звуки: «дрын-дыг-дыг-дыг». Очевидно, эта шумовая комбинация имитировала рев двигателя. Также, я успел заметить, что у ползущего высохшие до косточек, отмершие ступни. Я приветливо просигналил губами, полагая, что с машиной нужно общаться на ее языке. Нас благополучно объехали. На соседней кровати кто-то душераздирающе крикнул: «Винни-Пух, Винни-Пух!» — и забился в припадке.
— Ну, погодите, — бушевала его мамаша, — доберусь я до того, кто швырнул этот камень. На этот раз Дэнни ничего не делал, шел себе спокойно по улице…
Несколько лупоглазых голов поднялось над подушками. Самый взрослый мальчик начал всех успокаивать: «Мама ушла за гостинцами», — и еще какими-то неразборчивыми словами. А потом повернулся ко мне и неожиданно заорал: «Не бойся!» — и ударил себя по лицу.
Женщина продолжала возмущаться, но Бентон успокоил ее, и в конце концов посетители ушли.
А вот моя кровать мне очень понравилась, в больнице таких не было: старого образца, с панцирной сеткой и узорными чугунными спинками, украшенными блестящими шариками. Я сразу схватился за один из них и попытался отвернуть, но пальцы только скользили по гладкой поверхности шарика. Он не отвинчивался потому, что являлся литой частью, и это было даже лучше — я нашел занятие своим нервным рукам.
После этого у него в кабинете побывала Мэри Хансен с ее артритом. Бен Линдсей, записанный на осмотр после операции на сердце, Бетти Дэвидсон с больным горлом, Джо Адамс с поврежденной спиной, Дженни Данкен, которая носила двойню и страшно волновалась по этому поводу.
Бахатов всегда и везде утешался обкусыванием ногтей. Отращивал и, уединившись, обкусывал. Так повелось еще с нашего пребывания в больнице. В интернате этот ритуал сложился окончательно. Бахатов не терпел свидетелей, но я был началом его памяти, мне разрешалось все.
Последним, уже под вечер, появился Берт Кертис, страховой агент.
— Черт побери, док, — пожаловался он. — Я совершенно выдохся. Конечно, когда устаешь после целого дня работы, это неудивительно, но я чувствую усталость с самого утра. В десять утра я уже как выжатый лимон.
Обряд проходил раз в месяц в строгой последовательности: с утра Бахатов не мыл рук и постился, на закате он доставал клочок «Комсомольской правды» или какой-нибудь другой газеты и, повернувшись лицом к солнцу, громко читал, что там написано. Затем Бахатов закатывал глаза, опускался на колени и начинал обкусывать ноготь на мизинце правой руки, следом — на безымянном, среднем, указательном, большом пальцах — ногти ни в коем случае не выплевывались — и принимался за левую руку. Ногти обкусывались в том же порядке — от мизинца к большому пальцу.
— Вы же небось за столом сидите, — пошутил Бентон, — карандаши тяжеленные поднимаете.
Десять прозрачных полумесяцев Бахатов сплевывал на газету и, в зависимости от того, как легли ногти, делал выводы о будущем. Под влиянием ногтей информация, напечатанная в газете, трансформировалась в предсказание, Бахатов получал программу поведения на следующий месяц для себя и меня. Чистота соблюдения ритуала гарантировала нашу безопасность. Гадание заканчивалось тем, что Бахатов зазубренными пальцами глубоко царапал грудь и выступившей кровью кропил ногти и бумажку, а потом все закапывал в землю, нашептывая неизвестные слова.
— Да знаю, знаю. Не сыпьте мне соль на раны. Я никогда в жизни не занимался по-настоящему тяжелой работой. Вряд ли кто-то сочтет продажу полисов каторжным трудом. Но самое смешное, что я чувствую себя так, как будто разгружал вагоны. Все мышцы болят.
— И есть, наверное, хочется?
Мне бы хотелось глубже проникнуть в суть его священнодействий, но Бахатов убеждал не делать этого, говорил, что опасно. Помню, однажды я ослушался его и заглянул в бумажку с ногтями. Я мельком увидел колодец, липкая чернота которого схватила меня за голову и потянула. Я услышал за спиной жуткий собачий вой и потерял сознание. Бахатов привел меня в чувство. Он выглядел изможденным. Я хотел было пошутить, но осекся — Бахатов буквально истекал кровью, изорвав тело до ребер. С его слов я понял, что он этим откупил меня от колодца и собаки. Больше я не вмешивался в религиозную жизнь Бахатова.
— Странно, что вы задали этот вопрос. Я постоянно голодный. Без перерыва набиваю себе брюхо. Только и делаю, что ем. Никогда со мной такого не было. Всегда трех раз в день хватало.
Конечно, ему было трудно в течение месяца не прикасаться к ногтям. Приходилось искать искусственные заменители. Мы предпринимали тайные вылазки на окрестные свалки и там собирали пробки из-под шампанского, пластмассовые крышки и вообще все мягкие пластиковые предметы.
— Полагаю, у вас спокойный характер.
Я пытался занять Бахатова отвинчиванием шариков. Года два он вяло следовал моему примеру, потом забросил, говорил, что не видит смысла. Я объяснял ему, что в этом и есть глубинный смысл — отвинчивать неотвинчиваемое. Бахатов лишь качал головой и улыбался.
— Какого дьявола, док? Я пришел к вам с жалобой на постоянную усталость, а вы расспрашиваете меня о моем характере.
— Ну так как? Спокойный?
— Черта с два. Я совершенно расклеился. Никакого терпения. Любая мелочь выводит меня из себя. Деловые люди так себя не ведут. Продолжай в том же духе — и заработаешь дурную репутацию. Адель говорит, что с каждым днем со мной все труднее и труднее.
А в остальном, наши дни текли спокойно, сыто и размеренно. В те времена государство кормило нас на пять рублей в сутки. Мы получали по воскресеньям шоколад и даже праздновали Новый Год и Первомай. На праздники всех детей звали по именам и только провинившихся или обгадившихся — по кличкам. Правда и то, что безропотному большинству было все равно, как звать, чем кормят и в чем они спят. Далекие от мира и речи, они существовали запредельной немой мыслью, которая едва шевелила их медленные лица. Некоторые дети не разговаривали, а пользовались жестами. Играли тоже по-особенному, в одиночку, сидели без движения, что-то шептали, а игрушку держали в руке. Сюжетные события разыгрывались в воображении. Спросишь такого, что он видит, а тебе в ответ: «Прекрасных зайчиков», — и ни слова больше. Со многими мы подружились. Они оказались славными: и механический ползун Толя Вездеход, и гидроцефал Димка, по прозвищу Чеснок, и Сульфат Магний Ибрагим, прилежный даун, и Катька Надоела Голова, чудаковатая девчонка, — всех не перечислишь.
— А вес как?
Они умирали тихо и незаметно: кто во сне, кто в момент кормления; шейка будто надламывалась, голова свешивалась на бок, и глаза леденели. Всегда умирали по двое, с небольшим интервалом. Каждому находился братик или сестричка в смерти. Если родные не приезжали за трупами, их хоронили на собственном кладбище, находившемся на территории интерната.
Кладбище было хозяйственной гордостью Игната Борисовича. Из гуманных соображений, его разместили подальше от детских глаз. По эстетическим соображениям, места захоронения окружала живописная парковая природа. Игнат Борисович особенно упирал на то, что за могилками у нас всегда присмотрят.
— Мне кажется, я поправляюсь. — Кертис похлопал себя по брюшку. — Пришлось проделать на ремне еще одну дырку.
Самой нелепой смертью умер, пожалуй, только наш Толя-Вездеход. Он ползал, надо сказать, замечательно, преодолевая трудные поверхности. Увязался он как-то с нами, ходячими, гулять и угодил в старую выгребную яму — видно затянуло проклятую зеленой ряской. Вездеход, приняв ее за лужайку, ушел на дно, как и полагается тяжелой металлоконструкции, гордо и тихо, без криков о помощи.
— Сейчас взвесимся и посмотрим, — сказал Бентон. — Вот как мы с вами поступим: возьмем кое-какие анализы. Самые обычные, ничего дорогого. Можно будет сделать их прямо здесь.
— Вы что-то скрываете, док? Со мной что-то не так? Что-то серьезное?
Но в свободное от смерти время все же бывало весело, особенно в Новый Год. В самой большой палате койки отодвигались к стенам, а в центре ставилась елка. За неделю до торжества все садились мастерить игрушки: вырезали из старых «Огоньков» яркие картинки, наклеивали на картон, а няньки делали нитяные петельки. Мы разучивали стихи и песни. Те, кто мог, украшали окна бумажными снежинками. Под вечер Игнат Борисович приносил из кабинета телевизор, включал его, и начинался праздник. До московских курантов мы успевали поводить хоровод вокруг елки, развлечь себя и медперсонал самодеятельными номерами, поиграть в подвижные игры, типа «Кто быстрее перенесет мамины покупки» — любимая игра Игната Борисовича. Он ужасно смеялся, глядя, как мы сшибались лбами, перенося со стула на стул импровизированные мешочки с покупками загадочной мамы. Потом мы отплясывали под аккомпанемент нашего музыканта Власика. Он разводил пустыми руками, имитируя игру на баяне, при этом всегда мычал один и тот же мотив: «На танцующих утят быть похожими хотят…» и в такт притоптывал ножкой. Мы выделывали танцевальные па, приседали, кружились — воображаю, насколько потешно это выглядело в моем исполнении — а Игнат Борисович, все сестры, санитары и няньки хлопали в ладоши. Ровно в девять нам наливали побродившего компоту и укладывали спать, то есть Новый Год мы встречали во сне.
Бентон покачал головой.
В будничные дни по утрам мы получали образование. Наша школа, то есть место, где проходили занятия, находилась на первом этаже интерната. Одну из комнат преобразовали в учебный класс. Поставили несколько стареньких парт подарок совхозных шефов, а на стену повесили доску. Парты были изрисованы прежними детьми, и, благодаря этим каракулям, я ощущал себя настоящим школьником. Наш урок длился около получаса, и в день больше одного предмета не преподавали, чтоб не перегружать наши маломощные мозги.
— У меня и в мыслях не было что-либо скрывать. Но я не могу даже строить предположения, пока не увижу результаты анализов: уровень сахара в крови и еще кое-какие показатели.
В школе, кроме меня и Бахатова, училось еще шесть ребят. Я сидел за одной партой с Бахатовым. Мы занимались по индивидуальной программе и были единственными, кому ставили настоящие оценки в журнал. Остальным раздавали картонные «пятерки». По-моему, они и в школу-то ходили только ради этих игрушек.
— Вам виднее, док, — сдался Кертис.
Учителя, которые приходили из поселка, побаивались нас. Их отвращали наши лица, неправильные туловища, невнятные голоса, мимика, жесты — все вызывало брезгливый страх. Как-то на уроке математики Бахатову долго не давалась задачка, он провозился над ней весь урок, вдруг его осенило, он нашел решение и, радостно гудя, подбежал к молоденькой учительнице. Она упала в обморок — так испугалась Бахатова.
Я с благодарностью вспоминаю аспирантов мединститута, чьи работы каким-то образом касались вопросов педагогики для слабоумных. За полтора года, что они тренировались на нас, мы освоили письмо, читали из специальных книжек, а потом рассказывали, что поняли. И это было очень интересно.
— Не волнуйтесь так, Берт. Когда человек приходит ко мне и говорит, что постоянно устает, набирает вес и ни с того ни с сего бросается на людей, я должен разобраться. Это моя работа. Таким образом я зарабатываю себе на жизнь и поддерживаю моих пациентов в добром здравии.
Потом аспирантов сменили обыкновенные учителя. Уроки литературы превратились в чтение вслух сказок, урок языка в малевание палочек и крючочков. Учителя-мужчины выпивали с Игнатом Борисовичем и весь урок сидели безмолвные у окна. Кто-то, наоборот, оживлялся и вместо положенной географии или ботаники начинал вдруг говорить с нами о жизни, откровенничая, как с пустым пространством. На уроке истории однажды я услышал о своем однофамильце. Нам рассказывали о средневековой Англии, войне Алой и Белой Розы и горбатом герцоге Ричарде Глостере. Много лет спустя, в фильме Алана Паркера «Стена», я увидел мультипликационную схватку цветов, больше похожую на совокупление. Я был поражен тому, что именно так и воспринимал цветочную войну.
От пионеров в наследство осталась небольшая библиотека. Я прочел ее всю. Очень мне нравились стихи и вообще сама возможность рифмования. В одной детской книжке под картинкой был стишок:
— Значит, это не опасно?
Двери распахнул отец:
— Получайте огурец!
— Скорее всего, ничего серьезного. Какой-нибудь пустяк, с которым можно будет легко справиться, как только мы поймем, в чем суть. А теперь вернемся к анализам. Когда вы сможете прийти?
Не знаю почему, но ситуация представлялась мне необычайно комичной. Сидят себе люди в комнате, вдруг — бах! Распахивается дверь, и на пороге пошатывается отец с огурцом в руке: «Нате, — говорит, — огурец!»
— Вторник устроит? В понедельник я занят.
Когда эти строчки приходили мне на ум, я начинал биться в приступах хохота. Литературная мощь двустишия иногда среди ночи поднимала меня и заставляла безмолвно дрожать животом. Во время обеда я прыскал на всех супом, если эта уморительная ситуация всплывала в голове, а я сидел с полным ртом. К сожалению, мне даже не хватало сил прочесть стих хоть кому-нибудь. Я пускал пузыри и давился смехом. Если меня уж очень обижали, я уходил в тихое место и там читал для себя про отца и огурец, и тихо смеялся.
— Вторник подойдет как нельзя лучше, — кивнул Бентон. — А теперь становитесь на весы.
Я вспоминаю первые в жизни звуки музыки. До трех лет детства я не тратил эмоций и слыл спокойным ребенком. Но однажды, после очередной инспекции, устроившей разнос за то, что у детей в палате нет радиоприемника, все волшебно изменилось. Пришел больничный столяр и над бесконечно высокой и недоступной розеткой приладил полочку, а чуть позже сестра-хозяйка установила на нее ребристый белый брусок с черным, похожим на собачий нос колесиком. В тот день я себя неважно чувствовал, навалилась очередная хандра и перекололи меня всякой дрянью. И тут заиграла музыка.
Когда Берт ушел, Бентон выглянул в пустую приемную.
Сейчас мне кажется, что это был Чайковский, фрагмент из «Щелкунчика». Под льющиеся со стены звуки я представил, что умер. Величественная громада музыки привиделась мне собственным прекрасным трупом, и в этом мертвом отражении меня, в каждой ноте звучала боль и сладость спины. Я слушал не ушами, а мыслью, холодившей пустоту горба. Моя искривленная плоть чувствовала с музыкой родство, стремилась стать ее горбохранилищем.
Я ощутил всю жизненную тяжесть вскинутого на спину живота, беременного чудным постояльцем. Едва проникнув в горб, он наиграл услышанные звуки. Мои всегда сухие глаза свело судорогой слез, я зарыдал, и только от того, что в моем мясистом музыкальном центре играл самостоятельный, неслышный миру, органчик. То была боль первого вдоха младенца, первая резь в легких.
— Думаю, на сегодня все, — сказал он Эми. — Отправляйтесь-ка вы домой.
С того момента все свободные от дружбы с Бахатовым часы я проводил у радиоприемника. Персонал только посмеивался над этой симфонической страстью. Наблюдая за мной, за моей внимательной согбенной позой, они говорили, что горбун не слушает, а подслушивает у радио.
Вернувшись к себе в кабинет, Бентон сел за стол и принялся заполнять историю болезни Берта Кертиса. Усталость, постоянное чувство голода, увеличение веса, мышечные боли, раздражительность — все симптомы, о которых только сегодня днем говорил Эббот. И еще Херб Андерсен. Судя по тому, что рассказала Хелен, у него все то же самое, что и у Берта. Эти двое и еще Тед Браун.
Я испытывал потребность в звукоснимателе, извлекал мелодии из всего, что могло греметь, звенеть и тренькать, играл на расческах, булавках, столах, банках. Но однажды мне подвернулась стоящая штука.
Что за чертовщина? Эббот сказал — «эпидемия». Но неужели три человека на не такой уж маленький город — это уже эпидемия? Однако Бентон отдавал себе отчет в том, что если пороется в историях болезней, то список, вероятно, пополнится.
В кабинете было тихо. Эми ушла, и он остался совершенно один.
Дело в том, что я и Бахатов, и еще десятка полтора ребят пользовались относительной свободой перемещения в пределах интерната. Уже подросшим, тринадцати лет, путешествуя по отдаленному крылу, я наткнулся на незнакомую дверь. За нею было складское помещение. Кроме поломанных стульев, перевернутых столов, пыльных тряпичных стендов с пионерским содержимым, там находилось пианино. Я сбросил с него весь наваленный хлам: тряпки, бородатые портреты, гимнастические кольца, нашел стул с отломанной, будто для меня, спинкой и сел за инструмент.
С улицы донесся оглушительный рев несущегося мотоцикла. Небось, молодой Тейлор развлекается, подумал он. Когда-нибудь этот парень свернет себе шею. Его уже дважды приходилось штопать, но если он будет продолжать в том же духе, в один прекрасный день врач ему больше не понадобится. Впрочем, уговаривал себя Бентон, это уже не его забота, вернее, не должно быть его заботой. Но самое ужасное, что он не мог не беспокоиться.
Он беспокоился, слишком беспокоился обо всех в этом глупом маленьком городишке. Каким, интересно, загадочным образом человек ухитряется с годами привязаться к целому городу, взвалить все его заботы на свои плечи? Неужто то же самое происходит и с другими стареющими докторами в других маленьких городишках?
Конечно же, я имел представление, как играть на пианино — видел по телевизору композитора Раймонда Паулса. Он точно окунал руки в клавиатуру, а потом выполаскивал их из стороны в сторону. Получалось очень красиво.
Бентон сдвинул историю болезни Берта в сторону и положил ручку рядом с ней.
Найденное пианино напоминало катафалк. Я осторожно приподнял крышку музыкального гроба, и взору моему предстали желтые от времени мощи. Я потрогал их руками, перебрал пальцами каждую косточку, запомнив ее звучание. Мне было безразлично, настроены ли струны. Я не нуждался в музыкальном строе и обошелся бы любым набором, всяким беспорядком. Запомнив звуковые возможности всех клавиш, я стал нажимать на них, комбинируя количество: от одной до десяти и глубину нажатия. Инструмент полностью мне подчинялся, в меру своих фальшивых сил. Скорость укладывания пальцев в мелодические группы оставляла желать лучшего, но через полгода я мог сыграть любую фантазию горба.
Кого-то из нянек или сестер угораздило услышать мои музицирования. Они донесли об этом Игнату Борисовичу. Игнат не поверил и попросил меня поиграть для него. Я представил его вниманию вариацию-экспромт, из раннего, на тему «Час на ржавом горшке после пшенной крупы с кубиком аминазина». Игнат Борисович, посмеиваясь, прослушал меня. Я спросил его, можно ли мне приходить сюда заниматься. Он сказал, что нельзя, и шутливо добавил: «Если перестанешь горбиться, я тебе подарю аккордеон». Терзаясь музыкальной похотью, я ослушался его и уже на следующий день прокрался в заветную подсобку. Но пианино навсегда исчезло.
Он обвел глазами комнату, переводя взгляд с одного предмета на другой, как будто впервые видел их и пытался запечатлеть в своей памяти. Большинство вещей находились здесь всегда, но он до сих пор не обращал внимания на обстановку, в которой жил и работал долгие годы. Он был слишком занят, слишком занят и озабочен, чтобы замечать детали. Диплом в рамке, с гордостью повешенный на стену много лет назад и уже изрядно засиженный мухами, выцветший и обтрепавшийся ковер на полу (в один прекрасный день, Бог ему свидетель, когда будут деньги, он сменит ковер на новый), обшарпанные весы, придвинутые к стенке, раковина и таз, шкаф, где хранились все образцы, присланные фармацевтическими компаниями для выдачи пациентам (а таких насчитывалось немало), которые не могли позволить себе купить лекарство в аптеке. Не такой кабинет, какой мог быть у врача в большом городе, но такой, какой был у него: кабинет, одновременно служивший и смотровой и процедурной — визитная карточка семейного врача, вечно стесненного в средствах, не решающегося послать счет, который может обременить и без того небогатых пациентов, пытающегося лечить нуждающихся в консультации специалистов, но не имеющих средств, чтобы оплатить их услуги.
Правда, Игнат Борисович сжалился надо мной и принес обещанный в шутку аккордеон. Новый инструмент я освоил за пару часов. И потом на всех праздниках я играл вместо Власика. Не скажу, что с большим успехом — ребята здорово привыкли к нему. Но во время областных комиссий я оказывался незаменимым. Игнат Борисович выставлял меня как некий качественный скачок в работе всего заведения. Только предупреждал, чтоб я играл что-нибудь простенькое, в диапазоне от «чижика» до Пахмутовой.
Он стареет, сказал он себе, пока что он еще не слишком стар, но дело к тому идет. Лицо его покрывают морщины, а в волосах уже пробивается седина. Настанет день, когда придется взять в помощь доктора помоложе, который, надо надеяться, сможет вести его практику, когда он сам вынужден будет удалиться на покой. Но пока он всеми правдами и неправдами увиливал от этого. Ему — он отдавал себе в этом отчет — не хотелось лишаться положения единственного врача в городе, хотя он и понимал, что люди вряд ли примут того, кого он возьмет к себе в помощники. Долго-долго еще они не будут принимать никого, кроме него. Пациенты будут отказываться идти к новому врачу и предпочтут дожидаться старого дока. Пройдут годы, прежде чем он сможет передать преемнику сколько-нибудь заметную долю своих пациентов.
А жизнь в интернате постепенно ухудшалась. Я помню, в восемьдесят пятом генеральным секретарем стал Горбачев. Наши тогда шутили: «Папка твой, скоро заберет тебя…» Но не забрал.
В том же году я узнал, что созрел. Когда меня купали, я возбуждался. Обсуждая мое внезапно отекшее громоздкое «хозяйство», бабы вздыхали: «И зачем дурачку столько», — и кому-нибудь в шутку или всерьез предлагалось поваляться со мной. Говорили, что с горбатым как на пресс-папье кататься можно.
У доктора Германа Смита из Спринг-Вэлли есть сын, который оканчивает интернатуру и скоро присоединится к отцу. С течением времени молодой док Смит будет мало-помалу замещать старого дока Смита, пока в конце концов полностью не займет отцовское место, и никаких затруднений не возникнет. Нет, затруднения, разумеется, будут, но незначительные. Вот это, подумал Бентон, идеальный метод преемственности. Но у них с Харриет никогда не было сына — только дочь. Одно время он надеялся, что Эйприл захочет пойти по его стопам. Однако в этом случае тоже не обошлось бы без трудностей: вряд ли в городе благосклонно приняли бы врача-женщину. Трудностей, впрочем, не возникло, поскольку у Эйприл обнаружилась склонность к музыке, и переубедить ее оказалось решительно невозможно. Да он и не пытался. Раз уж ей так хочется заниматься музыкой, пусть занимается музыкой. Сейчас она живет в Вене. Ох уж эти дети, подумал он. Им принадлежит весь мир. Сегодня в Лондоне, завтра в Париже, послезавтра в Вене, потом еще бог знает где — и никто не видит в этом ничего необычного. В годы его молодости поездка за сто миль от дома была приключением. Да, если уж на то пошло, он и сейчас редко удалялся больше чем на сто миль от города.
«Я провинциал, — подумал он, — и что в этом дурного? Человек не может объять весь мир. А если попытается, то слишком многое потеряет. Друзей, привычный уголок, теплое чувство причастности…» С тех пор как он приехал в этот городок, с ним произошло много всего хорошего, и он обзавелся милыми маленькими привилегиями. Вроде старого Эзры Пайка с его ежегодными фазанами, которых тот берег для доброго старого дока и еще горстки избранных — и ни для кого больше.
У меня появилась любовь, девочка Настенька, слабоумный стебелек. Ее привезли к нам в возрасте десяти лет. Родители долго не хотели расставаться с ней, она была такая красивая, но как мертвая. Она не умела жить, лежала безмолвно, не плакала, не просила пищи. С закрытыми глазами она проводила годы и в свете не нуждалась. Однажды увидев ее, я стал часто приходить к ней в палату. Садился рядом и смотрел, разговаривал. Я сказал, что хочу помогать няньке ухаживать за Настенькой. Мне разрешили кормить и менять мокрые простыни. Я укладывал гребнем ее волосы, обтирал кожу влажной марлей. И так много лет. Я наблюдал рост тела, взросление лица, оно становилось все более прекрасным и осмысленным. Спящая мудрость чудилась в Настеньке. Красота порождала этот обман. Настенькина надувная прелесть и пустота внутри меня не беспокоили. Было прекрасное, без единой патологии тело, которое могло протянуть при соответствующем уходе еще полвека.
Я спрашивал Бахатова, есть ли смысл во встречах с Настенькой. Бахатов, по натуре монах, отвечал туманно, иносказательно и с неохотой. Он недоумевал, как может человек, посвятивший жизнь отвинчиванию шаров, тратить время на что-нибудь еще. Действительно, из-за Настеньки я многое забросил. Ее внутренний покой учил терпеливости и смирению. Я полюбил трогать Настеньку губами, их чуткость превосходила чуткость пальцев. Губы чувствовали глубже, и к новым ощущеньям добавлялся вкус. Я питался Настенькой, принимал ее внутрь, как лекарство. Она выделяла сладкую чистоту, которую я слизывал, чтобы выжить и не сойти с ума.
Он сидел в своем кабинете и пытался снять шелуху этих лет, вернуться к тому времени, когда он только что приехал сюда, но шелуха лет отказывалась сниматься, и мушиные следы на дипломе никуда не исчезли, и весы были все такими же обшарпанными, а он оставался стареющим доктором, который тащил на своих плечах весь город.
Мою влюбленность сделали предметом насмешки. Старый персонал сменился новым, молодым и беспринципным, без святого. Нам даже устроили игрушечную свадьбу. Ведь докторам тоже скучно, а так все выпили, потанцевали, кричали: «Горько!». Бахатов был моим свидетелем, Настеньке нашли полоумную подружку. Всех наших, кто умел сидеть, усадили за праздничный стол. Они верили, что на свадьбе, и радовались, и я почти верил. Злой фарс закончился тем, что нас все равно развели по палатам подвыпившие санитары.
А однажды я не узнал Настеньку. Изменился ее вкус, стал горьковатым и пряным, не скажу неприятным, но другим. Изменилось лицо, в нем появилась тайна, во рту подобие улыбки и порока. Тело словно наполнилось чем-то земным, из него ушла одухотворенность, исчезла, пусть призрачная, но мудрость. Как подменили Настеньку. Я недоумевал, я извелся — что случилось? Мне подумалось, что перемены с Настенькой происходят в мое отсутствие — днем я не отходил от нее. Следующей ночью я не ложился спать.
Зазвонил телефон, и он снял трубку. Это была Харриет.
Когда снотворными усилиями все вокруг стихло, я потихоньку встал, выглянул в коридор, там тоже было тихо, и осторожно пробрался в Настенькину палату. Кроме Настеньки, в палате жил Петька-дистрофик. Его временно подселили к Настеньке, там поумирали все девочки и было много места. Я нырнул под одеяло к Петьке и притаился в своей засаде. Вскоре послышались осторожные шаги и приглушенные голоса. В палату зашли два санитара: Вовчик и Амир, из новых. Перешептываясь, они подошли к Настеньке. Вовчик стащил с Настеньки одеяло, а потом они раздели ее. Мне даже показалось, что она, обычно такая неподвижная, помогала им.
— Когда тебя ждать домой? — спросила она. — Я приготовила баранью ножку, но если ты не придешь в самое ближайшее время, ее можно будет отправить в помойное ведро.
Вовчик интимно сказал: — Если что, говорим: «Обоссалась и меняли пижаму».
— Уже иду, — пообещал он.
— А может, ну его? — опасливо спросил Амир.
— Дурак, — выругался Вовчик, — такие таски, я отвечаю. На сиськи посмотри!
2
Он помял руками груди Настеньки и засопел: — Кайф… Потрогай!
Следующий день был суббота, и приемные часы длились с восьми утра до полудня. Но, как это случалось обычно, последний пациент ушел лишь после часа.
Амир настороженно потрогал Настеньку: — Офигенно, а теперь что?
— Стань на шухор, потом я постою, — сказал Вовчик, расстегивая штаны.
Как только приемная опустела и Эми отправилась домой, Бентон засел за истории болезней. Он внимательно просматривал их, попутно делая пометки. До вечера он не закончил, поэтому пришел на работу в воскресенье утром.
То, что под штанами казалось завязанным в узел, распрямилось и покачивалось. Вовчик раскинул бессильные Настенькины ноги и улегся на нее. Он рукой пристроил свое напряжение между ног Настеньки и начал взад-вперед раскачиваться. Он мычал, как Власик, наконец, весь затрясся, взвыл: — У-ух, бля! — и слез с Настеньки.
Проглядывая истории болезней за последние десять лет, он выделил определенные тенденции. За это время произошло существенное увеличение количества симптомов, которые описал Эббот. Число пациентов с ожирением стремительно выросло. Он обнаружил куда больше, чем помнил навскидку, случаев, когда высокий уровень сахара в крови, казалось бы, указывал на диабет, но дальнейшее обследование неизменно опровергало предполагаемый диагноз. Бросался в глаза всплеск жалоб на мышечную боль. Все больше пациентов сетовали на общее недомогание без видимых причин.
— Теперь ты, — сказал Вовчик, — меняемся.
Большинство этих симптомов встречалось у горожан. Среди фермеров указанные симптомы наблюдались лишь у одной семьи, у Барров. Те года три назад переехали сюда откуда-то из Огайо — купили ферму Эбнера Янга, который жил бирюком и в конце концов умер от старости и общей слабости здоровья. И ни единого больного с этими симптомами не было отмечено среди обитателей гор.
Вовчик стал возле дверей, а Амир лег дергаться на Настеньку. Через минуту он тоже взвыл.
— А ты еще бздел, дурак, — усмехнулся Вовчик.
Возможно, сказал себе Бентон, география все-таки является фактором эпидемии Эббота — если эпидемия имеет место. Но если такие симптомы проявляются у части горожан, почему у другой части их нет? Если фермеры невосприимчивы, что, похоже, так и есть, то что делать с Баррами? Что в них такого особенного? Конечно, они приезжие, но какое это имеет отношение к болезни? И какая магия живет среди холмов, что из всех тамошних жителей ни у одного не обнаружилось этих симптомов? Хотя, одернул он себя, не следует придавать слишком большое значение отсутствию сведений с холмогорья. Тамошние обитатели, закаленное племя, ни за что не опустились бы до обращения к врачу по такому пустячному поводу, как необъяснимая усталость или несколько лишних килограммов.
Они проворно одели Настеньку, прикрыли одеялом и вышли.
Бентон собрал все свои записи и, порывшись в ящиках стола, нашел там несколько листов миллиметровки. Графики, когда он начертил их, не показали ничего такого, чего он бы уже не знал; но вид у них был очень солидный, и он поймал себя на том, что воображает, как бы они выглядели, отпечатанные на глянцевой бумаге в каком-нибудь авторитетном журнале в качестве иллюстрации к статье, которая могла бы быть озаглавлена как-нибудь вроде «Эпидемиологии мышечного утомления» или «Географии распространения ожирения».
Я выбрался из своего убежища. Осмысление произошедшего подступило, но не реализовалось. Главным образом, из-за тяжелого возбуждения в нижней части меня. Не осознавая причину, я подошел к Настеньке, раскрыл ее и раздел, затем, подражая санитарам, улегся на нее своим возбуждением. Оно долго не находило места, и вдруг точно провалилось в мокрый огонь, и я понял, что Настенька ощутила это сладкое жжение. Я вызывал его раз за разом, не в силах остановиться, пока, завывая, не выплеснулся.
Он снова пробежал глазами свои заметки, спрашивая себя, не имеет ли он дело с тем, что вписывается в рамки медицинских констант — с положением, существующим много лет лишь с незначительными колебаниями от года к году. Похоже, это было не так. Десять лет назад симптомов было меньше — или, по крайней мере, не столь много пациентов обращалось к нему с жалобами на них. Но лет семь или восемь назад они начали появляться чаще, и кривые графиков наглядно демонстрировали их резкий рост стечением времени. Эти симптомы, вне всякого сомнения, были недавним феноменом. Если это так, должна быть причина — или даже несколько. Он принялся размышлять над возможными причинами, но те немногочисленные, что пришли ему в голову, были слишком глупыми, чтобы заслуживать серьезного рассмотрения.
Я лежал на ней, как опрокинутая арфа. Невидимыми руками Настенька оборвала все струны, умолк внутренний музыкант, и я заплакал от жадности к Настенькиному телу, от пустоты в горбу и в голове, от опустошенности души. Я закутал использованную Настеньку в одеяло и поплелся в палату.
Бахатов не спал. Я сказал ему: «Она высосала мою силу, впустила санитаров. Во мне не осталось звуков, я потерял о них память, а санитары вошли и остались, и едят меня изнутри!»
Бентон взглянул на часы — было начало третьего. Он впустую потратил большую часть дня, и Харриет голову ему оторвет за то, что не пришел домой к обеду. Он со злостью сгреб в кучу записи и диаграммы и сунул их в ящик стола.
Бахатов показал полуторанедельные, слабые ногти. Только через две с половиной недели он изгнал из меня санитаров и вернул звуки. До этого по ночам мне виделись белые черви.
Он убил на эти изыскания большую часть выходных и теперь умывает руки. Здесь он столкнулся с феноменом, разгадку которого следует искать в исследовательском центре, а не в кабинете провинциального врача. Его задача — заботиться о здоровье пациентов, а не решать мировые проблемы. В конце концов, это затея Эббота, а не его.
Однажды Настеньку ни с того, ни с сего вырвало, потом снова. И чем ни покормят — результат тот же. Ее увезли и долго обследовали. Я ходил неприкаянный, и еще Бахатов черт-те что пророчил. Иногда я поглядывал в глаза то Вовчику, то Амиру, пытаясь прочесть, что с Настенькой. Они избегали моего взгляда, отворачивались — тоже нервничали.
Собственная злость удивила Бентона. Дело не в бездарно потраченных выходных, в этом он был уверен: он бездарно потратил не одни выходные. Скорее, пожалуй, это была злость на самого себя, на собственную неспособность, понимая проблему, разрешить ее. Это не его забота, твердил он себе. Но теперь он с горечью вынужден был признать, что проблема приобрела для него огромную важность. Все, что как-то затрагивало здоровье и благополучие жителей города, автоматически становилось его заботой. Он сидел за столом, положив перед собой руки ладонями вниз. Это его забота, думал он. Вне всякого сомнения. Но бороться с недугом пока что ему не под силу. У него есть работа, и она имеет первостепенную важность. В свободное время он может размышлять в поисках решения задачи. Быть может, постоянно держа ее в голове, он сможет найти какой-то ответ или, по меньшей мере, приблизиться к нему. Пожалуй, решил он, лучший способ — забыть про нее и дать подсознанию шанс проявить себя.
Экспертиза показала беременность. За мной пришли, сначала укололи, после больно подвязали — особенно старались Вовчик и Амир — и повели на дознание к Игнату Борисовичу. Беременность бросала тень на весь интернат, и ему стоило больших усилий, чтоб дело не вышло на область. Он созвал врачебный совет.
3
Мне не было нужды прикидываться дурачком — меня таким считали. Я замел следы, отвечая глупо и бесхитростно. Из меня тщательно выуживались сведения, не мастурбирую ли я, няньки и сестры подтвердили, что нет. И тому подобная чепуха. В итоге, вину свалили на Петьку-дистрофика, к счастью умершего за два дня до импровизированного суда. Меня простили и развязали. Вовчик и Амир поначалу упирали на меня — дескать, он, сука горбатая, виноват — себя выгораживали, а когда все свалили на Петьку, успокоились.
Он старался забыть, но неделя за неделей мысли об эпидемии неотвязно преследовали его. Раз за разом он возвращался к своим заметкам и графикам, чтобы убедиться в реальности картины, которая вырисовывалась на основе его наблюдений. Неужели причиной тому какие-то условия, которые существуют только в этой местности? Он гадал, что предпринимают другие врачи, с которыми Эббот встречался — если, конечно, они вообще что-либо предпринимают, если они хотя бы просмотрели истории болезней своих пациентов. А если они все-таки их просмотрели, что они могли в них обнаружить?..
Он часами листал старые выпуски «Журнала Американской медицинской ассоциации» и другие издания, рылся в пыльных стопках в подвале, где они хранились. Он с легкостью мог не заметить чего-нибудь имеющего отношение к этому вопросу, поскольку до сих пор не слишком добросовестно их штудировал. У человека, говорил он себе, оправдываясь перед самим собой, так мало времени на чтение, а прочитать надо так много, и в медицинском мире такая уйма энтузиастов, которым во что бы то ни стало хочется донести до других свое мнение, что поток статей и докладов не иссякает никогда.
А Настенька умерла спустя несколько дней, после спешного и неуклюжего аборта. Я тогда пошел в палату и на подъеме болезненных эмоций отвернул литые чугунные шарики, что украшали спинку моей кровати около десятка лет. Я поначалу не поверил, что такое возможно. Но похожие кровати с узорными спинками стояли еще в нескольких палатах, только вместо шариков их украшали шишки. Я отломал все шишки.
Но он так ничего и не нашел. Неужто, удивлялся он, несмотря на все усилия Эббота, он, Бентон, единственный, кому известно о состоянии, которое он стал определять для себя как синдром утомления?
Неужели это какая-то болезнь? Нет, скорее всего, нет. Слишком уж избирательно проявление симптомов, чтобы свидетельствовать о заболевании, слишком ограничены их параметры. Скорее всего, это нарушение обмена веществ. Но для того, чтобы нарушился обмен веществ, должна быть какая-то причина.
И я овдовел, понарошку, конечно. Настенькин труп достался родителям, ее увезли хоронить на человеческое кладбище. Им не открыли подлинной причины смерти, сказали: «Внутреннее кровотечение». Сразу после смерти Настеньки я нашел в корзине для грязного белья кровавую простыню. Не долго думая, я решил, что это Настенькина. Я взял ее и похоронил вместо Настеньки на нашем кладбище — просто очень хотелось приходить к ней на могилу. Через пару месяцев горе мое утихло и перестало быть горем. Иногда лишь пощипывало сердце.
Берт Кертис, как показали анализы, был диабетиком не больше, чем Тед Браун. Уровень сахара в его крови зашкаливал, но диабета у него не было. Хелен насела на мужа, и, когда Херб Андерсон в конце концов появился у него в кабинете, картина оказалась практически идентичной той, что обнаружилась у Берта и Теда. Страховой агент, торговец и старый маляр — что общего, спрашивал он себя, может быть у этих троих? К тому же была еще семья Барров! Барры просто сбивали его с толку.
Теперь к этому списку прибавились и другие, не столь вопиющие примеры, многие из которых, однако, демонстрировали часть симптомов синдрома утомления.
Однажды ночью мне вздумалось поиграть на аккордеоне. Бахатову тоже не спалось, и он увязался за мной. Начальство недавно отвело мне глухую каморку во флигеле, где я мог репетировать, никому не мешая. Бахатов прилег досыпать на тряпках, а я сел играть.
— Да выброси ты это из головы, — как-то раз за завтраком сказала ему Харриет. — Это снова комплекс доброго старого дока. Всю жизнь ты позволял ему управлять собой, и сейчас опять то же самое. У тебя есть другие дела, ты с утра до вечера на работе. Если бы не объявился вдруг этот Эббот, ты ничего бы и не заметил.
Он согласился с женой.
Послышались шаги и голос Вовчика: — Глостер — хуй в компостер, кончай полуночничать!
— Думаю, так оно и было бы. Да даже если бы и заметил, то не обратил бы особого внимания. Но когда мы с ним разговаривали, он был необычайно логичен. Как я уже, наверное, не раз говорил тебе, медицина не точная наука. В ней уйма такого, что человек не способен понять. Существует множество вопросов, к пониманию которых мы даже не приблизились.
Я отложил аккордеон и повернулся к Вовчику. Что-то в моем лице насторожило его, и он уточнил: — Или в рыло хочешь?
— Тебе уже приходилось сталкиваться с такими вопросами, — заметила Харриет чуточку резковато. — И ты всегда говорил — я не раз от тебя это слышала — что в один прекрасный день какой-нибудь исследователь даст на них ответ. Ты не ломал над ними голову днями напролет. Почему же ты сейчас не можешь выкинуть это из головы?
Я машинально промотал головой отрицательный ответ. Проснулся Бахатов. Всегда лояльный и послушный, он так вольнодумно посматривал, точно ждал от меня чего-то. Я спросил его обо всем сразу: — Что?
— Потому, черт побери, — сказал он ей, — что это происходит здесь, прямо у меня под носом! Потому, что есть Тед, и Херб, и Берт, и еще множество других людей — и с каждым днем их становится все больше и больше. А я ничего не могу с этим поделать. Мне не приходит в голову ничего толкового. Я в полной растерянности. Я связан по рукам и ногам, и мне не нравится это ощущение.
— Шары, — улыбаясь, сказал Бахатов. Он смотрел на Вовчика, точно видел его впервые. В этот момент Вовчик ударил меня. Я как будто выронил зрение из глаз и присел, шаря по полу слепыми руками.
— Беда в том, что ты чувствуешь себя виноватым. Пора с этим заканчивать.
— Вставай, блядь ебанутая, — донесся голос Вовчика, — и в палату, оба!
Полутемная каморка вдруг озарилась. Мне показалось, что кто-то включил карманный фонарик, может, дежурный врач. Я поднял голову и замер, очарованный. Сиял Вовчик. Сверкающая структура света растворила его тело и одежду. Вовчик увиделся мне, состоящий из множества цветовых гранул, прекрасный, как глаз насекомого.
— Ладно, — сказал он. — Я закончу.
Но он не сдержал своего обещания.
— Шары, — тихо повторил световидящий Бахатов.
Он сделал то, что тогда казалось довольно бессмысленным: заглянул в кондитерский магазин «Смешной фермер» и выяснил, что за последние три года продажа сладостей возросла почти на четверть. Он позвонил владельцам двух маленьких заводиков на окраине города и услышал, что количество отпусков по болезни и прогулов за последние несколько месяцев увеличилось на целых десять процентов. В аптеке он поговорил со своим старым другом-фармацевтом, и тот сообщил, что спрос на болеутоляющие, отпускаемые без рецепта, взлетел так, как никогда на его памяти.
Вовчик возвышался надо мной, весь в шариках-блестках. Мои руки жадно потянулись к Вовчику и стали привычно отвинчивать от него шарик за шариком. Он закричал, но крика не было, только пронзительный луч света вспыхнул из его рта, как прожектор. Вспыхнул несколько раз и иссяк. Вовчик померк. Один за другим перегорели светящиеся шарики, потом полопались, как лимонадные пузырьки. На полу лежала бездыханная туша и, похожие на майские флажки, кровавые лоскутки кожи.
Видимо, мы все-таки нашумели. В коморку зашел Амир. И сразу попытался сбежать. Я воткнул ему в спину растопыренные пальцы и достал ими до позвоночника. Амир рухнул, но продолжал ползти к двери и даже вцепился пальцами в порожек. Подчиняясь звериному инстинкту погони, я поймал его за ногу и резко рванул, до хрящевого хруста. Амир, как ящерица, отбросил ногу. Я подтянул Амира к себе. Вдруг силы оставили его, он перевернулся на спину и надорвано сказал: — Тебе пиздец, Глостер, понял? — Он заправил оторванную ногу в штанину и уже целиком отполз к стене.
Тогда он позвонил доктору Герману Смиту из Спринг-Вэлли.
— Позови врача, сука, — сказал он Бахатову. — Чего ждешь?!
— У вас найдется минутка поговорить с конкурентом? — спросил он.
Пот на его лице смешался со слезами. Амир посмотрел на меня каким-то подсыхающим взглядом и прошептал с детской обидой: — Пиздец… — Боль вытекла из его лица, оно успокоилось и застыло.
Смит фыркнул.
— Вы мне не конкурент. Мы же прояснили этот вопрос много лет назад, помните? Вы работаете на своей стороне улицы, я — на своей. Территории поделены и огорожены, и мы заключили джентльменское соглашение не нарушать границ. Но я не открою вам ни одного своего профессионального секрета, если вы звоните за этим.
Мы оттащили трупы в дальний угол и забросали тряпками. Я отдавал себе отчет, что совершил злой поступок. Но пресловутая совесть меня не мучила, как раньше не мучила ревность. Я убил санитаров не из чувства мести, а, скорее, от удивления. Это было просто открытие возможности.
— Нет-нет, вовсе не за этим, — успокоил его Бентон. — В последнее время я сталкиваюсь с кое-какими странностями, и хотел узнать, замечаете ли и вы что-то подобное.
Я предложил Бахатову разобрать ребят на мелкие части и закопать за интернатом. Бахатов сказал, что, во-первых, ему безразлично, как расфасованы тела и, во-вторых, ничего закапывать не придется. В течение нескольких дней он обещал все убрать без моей помощи.