Кабаков только взглянул на него. Корли вдруг вспомнился барсук, которого он как-то в детстве, в Мичигане, поймал в капкан. Барсук бросился на него, волоча за собой капкан, торчавшая из сломанной ноги кость царапала землю. Глаза у него были точь-в-точь как теперь у Кабакова.
Не успел фэбээровец выйти из палаты, как Кабаков попытался сесть в кровати, но снова откинулся на подушку — от усилия нестерпимо закружилась голова.
— Мошевский, позвони Рэчел Баумэн, — сказал он.
Баумэн Рэчел, доктор медицины, значилась в медицинском разделе телефонного справочника Манхэттена. Мошевский набирал номер мизинцем — другие пальцы не лезли в отверстия диска. Ответила оператор телефонной службы Манхэттена: доктор Баумэн взяла трехдневный отпуск.
Мошевский нашел в телефонной книге домашний номер — «Баумэн Р.». Ответил тот же голос: да, доктор Баумэн может позвонить, проверить, не звонили ли ей, но оператор ничего не может сказать наверняка. Не оставила ли доктор Баумэн телефона, по которому ее можно найти? Оператор сожалеет, но она не может дать такую информацию.
Мошевский разыскал в коридоре одного из дежурных помощников инспектора ФБР и попросил его поговорить с оператором. Они ждали, пока оператор проверит, действительно ли он тот, за кого себя выдает. Наконец раздался звонок.
— Доктор Баумэн находится в пансионате «Маунт-Мюррей-лодж» в Поконо-Маунтинс, — сказал помощник инспектора. — Она обещала позвонить по домашнему телефону. Это было вчера. Она не звонила. Если она собиралась позвонить по домашнему, значит, она зарегистрировалась в пансионате не под своим именем.
— Да, конечно, — просипел Кабаков.
— Спит там с кем-нибудь, это точно. — Помощник инспектора никак не мог угомониться.
Ну ладно, думал Кабаков, а чего ты ждал? Ты ей даже не звонил ни разу за эти семь лет.
— А это далеко? — спросил он.
— Три часа езды.
— Мошевский, отправляйся, привези ее.
В семидесяти милях от больницы, в Лейкхерсте, штат Нью-Джерси, Майкл Ландер перебирал кнопки своего телевизора. Изображение было отличным — все приборы в доме Майкла работали безупречно, но их хозяин никогда не был полностью удовлетворен. Далия и Фазиль ничем не выдавали своего раздражения. Вечерняя программа новостей почти подошла к концу, когда Ландер оставил телевизор в покое.
— В результате взрыва, имевшего место в Бруклине сегодня утром, погиб Бенджамин Музи, — говорил телекомментатор, — второй человек, находившийся в квартире, тяжело ранен. Мы предлагаем вашему вниманию репортаж Фрэнка Фридзелла с места происшествия.
Некоторое время комментатор смущенно смотрел в объектив камеры, дожидаясь, пока пойдет пленка. Фрэнк Фридзелл стоял посреди путаницы пожарных шлангов, на тротуаре перед домом Музи.
— …вырвало стену кухни и повредило дом по соседству. Тридцать пять пожарных с шестью видами противопожарного оборудования сражались с огнем целых полчаса, прежде чем им удалось обуздать стихию. Шестерым пожарным пришлось оказать медицинскую помощь в связи с вдыханием горячего дыма.
В кадре появилась боковая стена особняка с огромной рваной дырой. Ландер нетерпеливо подался вперед, пытаясь определить силу взрыва. Фазиль не отрывал глаз от экрана словно завороженный.
Пожарные свертывали шланги. Телевизионщики явно прибыли на место происшествия, когда операция подходила к концу. Теперь пошли кадры от въезда в больницу. По-видимому, нашелся умный телевизионщик: он знал, что в университетской больнице Лонг-Айленда есть специальное отделение, куда обычно привозят пострадавших от несчастных случаев в районе семьдесят шестого полицейского участка. Он послал бригаду телеоператоров к больнице сразу же, как прошел сигнал пожарной тревоги. Бригада прибыла на место раньше машины «скорой помощи». Вот появились санитары с носилками: двое катят носилки, а один несет, высоко подняв, бутыль с раствором для внутривенного вливания. Изображение дернулось и перекосилось — это оператора затолкали в толпе. Теперь оно пошатывалось и подпрыгивало — оператор бежал рядом с носилками. Пауза — санбригада подошла к пандусу у входа в отделение «Скорой помощи». Крупным планом — лицо в ссадинах и пятнах копоти.
Давид Кабов, адрес неизвестен, оставлен в университетской больнице Лонг-Айленда. Брани находят его состояние весьма тяжелым.
— Кабаков! — воскликнул Фазиль. Губы у него стали еще тоньше, и верхняя поднялась над зубами в странном оскале. Непристойные арабские ругательства полились нескончаемым потоком. Далия тоже перешла на арабский. Она побледнела. Ночь в Бейруте, в комнате Наджира, черное дуло автомата, уставившееся ей в грудь, обмякшее тело Наджира у залитой кровью стены — все это необычайно четко возникло перед ее глазами.
— Говорите по-английски! — Ландеру пришлось дважды повторить свои слова, чтобы они его услышали. — Кто это?
— Я не вполне уверена, — произнесла Далия, переводя дух.
— Зато я вполне уверен. — Фазиль большим и указательным пальцами растирал переносицу. — Это грязный израильский ублюдок, подлый трус, входящий в дома по ночам, чтобы убивать, убивать, убивать. Женщин, детей — ему безразлично… Подлый жид, он убил нашего лидера, многих других, Далию чуть не убил…
Сам того не замечая, Фазиль потрогал шрам на лице. Рана, оставленная скользнувшей по щеке пулей израильского боевика, только-только затянулась.
Главной побудительной силой Ландера была ненависть. Но его ненависть родилась из безумия и унижений. Здесь ненависть была иной — сознательно культивируемой. И хотя Ландер не был способен определить суть различия, не мог даже осознать существование этого различия, он почувствовал какое-то замешательство.
— Он, может быть, умрет, — неловко произнес он.
— А как же, — ответил Фазиль. — Обязательно.
Глава 10
Ночью Кабаков лежал без сна. Больничные шумы стихли, оставив лишь легкий шорох нейлоновых халатов медсестер, чуть слышное поскрипывание подошв их мягких туфель по натертому до блеска полу, да еще изредка, откуда-то из самого конца коридора, слышалась беззубо-шепелявая жалоба больного старика, взывающего к Иисусу. Кабаков лежал, стараясь собрать в кулак всю свою волю, как было уже не раз, не спал и прислушивался к тому, что происходит за стенами палаты. Больница пробуждает в нас давние кошмары детства, боязнь не удержаться и запачкать постель, желание дать волю слезам.
Кабаков никогда не задумывался о том, смел человек или труслив. Если когда-нибудь мысли о трусости или храбрости и приходили ему в голову, он предпочитал судить в зависимости от обстоятельств. В его служебных характеристиках упоминались разнообразные достоинства, которых, как он сам считал, у него не было и в помине. То, что его подчиненные уважали его, побаивались и восхищались им, было важно, потому что так легче руководить. Но гордости это ему не прибавляло: слишком многие из тех, кто шел с ним бок о бок, погибли.
Он знал, что такое мужество. Он сказал бы, что это когда человек делает то, что делать необходимо, независимо от обстоятельств. Но ключевым здесь было «необходимо», а не «независимо от обстоятельств». Он знал одного-двух человек, напрочь лишенных страха. Но такие — всегда психопатичны. Страх можно контролировать и направлять в нужное русло. Это и есть главный секрет успеха в солдатском деле.
Кабаков рассмеялся бы в ответ на утверждение, что он идеалист. Однако в душе его соединялись две, казалось бы, несовместимые, но столь свойственные евреям черты: способность трезво и прагматически оценивать человеческие поступки, свои — тоже, и — в святая святых сердца — ощущение, что путь ему указует огненный перст Господень.
Кабаков не был религиозен в общепринятом смысле слова. Не был начитан в теории и не очень разбирался в практике иудаизма. Но каждый день, каждый миг своей жизни он ощущал себя евреем. Он верил в Израиль, в его прошлое, настоящее и будущее. Он делал для него что мог. А религия — это дело раввинов.
Грудь сбоку, под повязкой, чесалась. Кабаков обнаружил, что, если чуть-чуть изогнуться, пластырь потянет кожу на том месте, где чешется. Этого, разумеется, было недостаточно, почесаться все равно хотелось, но становилось полегче. Доктор, этот новичок, как бишь его, все задавал вопросы про старые шрамы. Кабаков усмехнулся про себя, вспомнив, как непрошеное любопытство врача возмутило Мошевского. Мошевский сказал, что Кабаков — профессиональный мотогонщик. Он не стал объяснять доктору про бой за перевал Митла в 1956 году или про штурм бункеров Рафида в Сирии, в 1967-м. Про другие, гораздо более экзотические схватки с врагом он тоже промолчал: перестрелка на крыше гостиницы в Триполи, доки Крита, где пули раскалывали в щепу доски обшивки… Промолчал про все те места, где гнездились арабские террористы.
Это доктор своими вопросами про старые раны пробудил мысли о Рэчел Баумэн. Теперь, в темноте ночи, Кабаков думал о том, как все у них началось.
Девятое июня 1967 года
Кабаков и Мошевский лежат на носилках у палатки полевого госпиталя в Галилее. Ветер, шипя, швыряет песок о стены палатки, движок ревет, заглушая стоны раненых. Хирург ходит между носилками, поднимая ноги высоко, словно ибис, чтобы не наступить на валяющиеся на земле бинты и тряпки. Он выполняет тяжкую обязанность — сортирует раненых, отделяя безнадежных. Кабаков и Мошевский, оба с пулевыми ранениями, полученными при ночном штурме Сирийских высот, попадают внутрь госпиталя. Палатка залита ярким светом, переносные фонари покачиваются рядом с бестеневыми хирургическими лампами. Укол, и боль постепенно уходит, немеет тело, хирург в маске склоняется над Кабаковым. Кабаков, словно посторонний наблюдатель, следит за происходящим, избегая, однако, смотреть вниз, на операционное поле. Он испытывает легкое удивление, заметив, что руки хирурга, протянутые за свежими стерильными перчатками, женские. Доктор Рэчел Баумэн, стажер-психиатр нью-йоркской больницы «Маунт Синай», приехала добровольцем-хирургом работать в полевом госпитале. Она удалила пулю, скользнувшую по ключице и засевшую в мягких тканях.
Он выздоравливал в одном из госпиталей Тель-Авива, и в один прекрасный день доктор Рэчел Баумэн вдруг вошла в его палату с обходом: осмотр послеоперационных больных. Красивая женщина лет двадцати шести, темно-рыжие волосы узлом на затылке.
Когда она вместе с медсестрой и другим врачом, штатным и постарше, стала участвовать в ежедневных обходах, Кабаков глаз от нее не мог отвести.
Сестра откинула простыню. Доктор Баумэн ничего не сказала Кабакову. Она внимательно обследовала рану, ощупывая кожу вокруг шрама, осторожно нажимая кончиками пальцев. Потом штатный врач тоже осмотрел рану.
— Очень хорошо, доктор Баумэн. Отличная работа.
— Спасибо, доктор. Мне поручали самых легких.
— Это ваша работа? — спросил Кабаков.
Она взглянула на него, словно только что заметила, что он тоже тут.
— Да.
— Вы говорите с американским акцентом.
— Да. Я американка.
— Спасибо, что приехали.
Она помолчала. На секунду прикрыла глаза. Лицо заливала краска.
— Спасибо, что дышите. — И отошла от кровати.
На лице Кабакова было написано изумление.
— Глупость какая, — отреагировал другой доктор. — Это все равно что сказать: «Спасибо, что сегодня вы целый день вели себя как еврей». Как бы вам это понравилось? — Он потрепал Кабакова по плечу и вышел из палаты.
Неделю спустя, покидая госпиталь, Кабаков — уже в военной форме — увидел доктора Баумэн на ступенях крыльца.
— Майор Кабаков, я рада, что вас выписали, — сказала она без улыбки. Прядь волос выбилась из прически и ветер прижал ее к щеке.
— Вы не пообедаете со мной?
— Спасибо, времени нет. Мне надо идти. — И она скрылась в дверях.
Кабаков не был в Тель-Авиве целых две недели: восстанавливал связи с разведчиками на сирийской стороне. Он провел одну группу через линию прекращения огня, темной безлунной ночью они подошли к сирийской ракетной установке, постоянно нарушавшей соглашение о прекращении огня, несмотря на присутствие наблюдателей ООН. Ракеты советского производства, хранившиеся на специальных стеллажах на стартовой площадке, взорвались все одновременно. На склоне холма остался глубокий кратер.
Когда он получил приказ вернуться в Тель-Авив, он разыскал своих старых приятельниц. Они были по-прежнему милы и доступны. Но он продолжал настойчиво приглашать Рэчел Баумэн пообедать с ним. Она работала по шестнадцать часов в сутки: ассистировала в операционной и занималась пациентами с черепными травмами. В конце концов она согласилась и стала встречаться с Кабаковым у госпиталя, откуда он уводил ее в какой-нибудь ресторанчик поблизости. Обедали они наскоро: Рэчел была измотана, торопилась, и пахло от нее дезинфицирующим раствором. Она была очень сдержанна и оберегала свое «я», свою самостоятельно выстроенную жизнь от посторонних вторжений. Время от времени, поздно вечером, когда заканчивалась работа в операционной, они усаживались на скамью в парке и потягивали коньяк из фляжки Кабакова. Рэчел бывала слишком усталой, чтобы вести долгие беседы, но, сидя вот так в темноте рядом с Кабаковым, большим и надежным, она чувствовала, как ее охватывает ощущение отдохновения и покоя. Пойти к нему домой она не соглашалась.
Однако все это кончилось совершенно неожиданно. Они сидели в парке, и хотя Кабаков не мог видеть этого в темноте, она готова была вот-вот разрыдаться. Четырехчасовая сложнейшая операция на мозге прошла неудачно. Ее пригласили помочь поставить диагноз, так как у нее был опыт работы с черепными травмами. Она подтвердила наличие гематомы в подкорковой области. Арабский солдат, совсем мальчик, семнадцать лет. Повышенное давление цереброспинальной жидкости и наличие в ней крови не оставляли сомнений в правильности диагноза. Рэчел помогала нейрохирургу оперировать. Началось обильное мозговое кровотечение, и мальчик умер. Ушел прямо у нее на глазах.
Кабаков, ничего не подозревающий, веселый, рассказывал ей смешную историю про танкиста, к которому под одежду забрался скорпион. Обезумев от страха, танкист наехал на сборный дом из гофрированного железа и сровнял его с землей. Рэчел молчала.
— Задумались? — спросил Кабаков.
По улице позади них шла колонна бронетранспортеров, и Рэчел пришлось чуть ли не кричать, чтобы он ее расслышал.
— Я думаю о том, что где-нибудь в Каире, в такой же больнице, врачи изо всех сил пытаются разгрести то, что наворотили вы. Ведь вы и в мирное время делаете то же самое, правда? Вы и их партизаны.
— Мирного времени не бывает.
— В госпитале о вас ходят всякие слухи. Вы ведь что-то вроде диверсанта высшего класса, суперкоммандо, верно? — Она уже не могла остановиться, и голос ее стал резким и неприятным. — Знаете, что я вам скажу? Я тут как-то шла через холл гостиницы и услышала ваше имя. Какой-то жирный низкорослый тип, второй секретарь какого-то посольства, выпивал в баре с израильскими офицерами. Он сказал, что если мир и в самом деле когда-нибудь наступит, вас надо будет усыпить газом, как собаку, потому что вы — пес войны.
Молчание. Кабаков не двинулся с места. Во мгле профиль его был почти неразличим на фоне темных деревьев.
Вдруг гнев ее испарился, оставив ощущение пустоты, и сожаления, и боли: как могла она нанести ему такой удар? Нужно было сделать над собой невероятное усилие и продолжать. Она просто обязана досказать эту историю до конца.
— Офицеры поднялись на ноги — все как один. Один из них дал толстяку пощечину, и все ушли, оставив недопитые бокалы на стойке, — несчастным голосом закончила она рассказ.
Кабаков встал перед ней.
— Вам нужно как следует выспаться, доктор Баумэн, — произнес он. И ушел.
Весь следующий месяц Кабаков занимался пренеприятнейшим делом — сидел в конторе: его снова перевели в штаб-квартиру МОССАДа. Здесь в это время проводились срочный сбор и обработка информации об ущербе, понесенном врагами Израиля во время Шестидневной войны. Цель — выяснить военный потенциал противника на случай повторного удара. Шли долгие и подробные опросы летчиков, командиров частей и отдельных солдат. Кабаков и сам проводил такие опросы, сопоставляя собранный материал с информацией, идущей от его людей по ту сторону арабских границ, а затем составлял по результатам сжатые отчеты, которые шли наверх и тщательно изучались начальством. Работа была скучной и утомительной и безумно его раздражала. Рэчел Баумэн вторгалась в его мысли все реже и реже. Он не встречал ее больше и не звонил ей. Зато его пристальным вниманием пользовалась пухленькая сержант-сабра,
[30] форменная блуза которой буквально лопалась на пышной груди. Она была живая и сильная и могла бы объездить быка Брахмы
[31] без всякой веревки.
Но сержанта-сабру скоро перевели из Тель-Авива, и Кабаков снова остался один. Один — по собственному выбору. Конторская рутина притупила чувства, утомила мозг. Неизвестно, как долго пребывал бы он в этом состоянии, если бы не вечеринка.
Фактически эта вечеринка была первым его праздником со дня окончания войны. Ее организовали десятка два парашютистов из кабаковского десантного подразделения, и собралось там человек пятьдесят друзей — мужчин и женщин, веселых и безудержных. Все — участники боев, загорелые, с сияющими глазами, большинство — моложе Кабакова. Шестидневная война выжгла юность из их лиц, но сейчас, словно засухоустойчивые хлеба, она — неукротимая — снова пробивалась наружу. Женщинам радостно было снова надеть юбки, легкие туфельки и яркие блузки, и смотреть на них, веселых и нарядных, было радостно. Немножко поговорили о войне, ни словом не упомянув о тех, кто не вернулся. Кадиш
[32] по ним прочли раньше, и не в последний раз.
Под вечеринку заняли кафе на окраине Тель-Авива, близ дороги на Хайфу. Оно стояло поодаль от других домов, и в лунном свете его белые стены казались голубоватыми. Кабаков услышал гомон и музыку метров за триста, когда подъезжал к кафе на своем джипе. Впечатление было такое, что здесь, под музыку, кто-то поднял мятеж, затеял скандал или происходят уличные беспорядки.
В кафе и на террасе, под увитым плющом навесом, танцевали парочки. Гомон на мгновение притих, когда, пробираясь между танцующими, Кабаков вошел в кафе. Он кивал в ответ на дружеские приветствия — музыка гремела, но приветственные голоса звучали громче. Десантники помоложе движением глаз или кивком головы указывали на него своим подружкам. Кабакову было приятно это внимание, волной прокатившееся по залу, хотя он всячески старался не показывать этого. Он знал — ничего особенного в нем самом нет и не стоит делать из него героя. Каждый человек всего-навсего делает что может и — если может — идет на риск. Они просто очень молоды, и им доставляют удовольствие все эти байки о нем. Сейчас ему очень хотелось, чтобы здесь была Рэчел, чтобы вошла сюда вместе с ним. И он наивно полагал, что это неожиданное желание вовсе не связано с тем, как его встречают. Черт бы побрал эту Рэчел!
Кабаков прошел к длинному столу в самом конце террасы. Там восседал Мошевский в окружении весьма оживленных девчат. Перед Мошевским стояла целая батарея бутылок, и он рассказывал своим компаньонкам непристойные анекдоты, один за другим, прерываясь на миг, только чтобы вспомнить следующий. Кабакову было хорошо с ними. А когда он выпил вина, стало еще лучше. Мужчины здесь были самых разных званий, офицеры и солдаты, и никому не казалось странным, что майор и сержант сидят за столом бок о бок. Строгая субординация и дисциплина, обеспечившие израильтянам переход через Синай, родились из взаимного уважения и поддерживались духовной близостью, своего рода esprit.
[33] Словно латы или кольчугу, в случаях вроде сегодняшнего, их можно было сбросить, оставить на крюке за дверью. Вечеринка удалась. Ее участники понимали друг друга, вино было израильского производства, и танцы были свои, те, что танцевали в кибуцах.
Незадолго до полуночи сквозь мелькание танцующих пар Кабаков вдруг увидел Рэчел, замершую на пороге света. Она прошла к увитой плющом террасе, где танцующие пели, отбивая такт ладошами.
Теплый воздух, напоенный ароматом согретых солнцем цветов, запахом крепкого табака и вина, ласкал ее обнаженные руки, гладил ноги, высоко открытые коротким хлопчатобумажным платьем. Рэчел увидела Кабакова: в позе Нерона он полулежал в кресле за длинным столом. Кто-то засунул ему за ухо цветок, в зубах была зажата сигара. Какая-то девушка, прислонившись к его плечу, что-то тихо ему говорила.
Смущенная и растерянная, Рэчел шла сквозь музыку к их столу, пробираясь меж танцующими. Какой-то очень юный лейтенант подхватил ее и закружил в танце, и когда терраса наконец перестала кружиться, перед ней стоял Кабаков. От выпитого вина глаза его ярко блестели. Она успела забыть, какой он большой и высокий.
— Давид, — произнесла она, подняв глаза к его лицу, — я хочу вам сказать…
— Что вам надо выпить, — перебил он ее, протягивая ей бокал.
— Завтра я уезжаю домой… Мне сказали — вы здесь… Я не могла уехать, не по…
— Не потанцевав со мной? Ну конечно же, нет!
Когда-то давно Рэчел несколько раз приезжала в Израиль летом — поработать в кибуце. Она знала эти танцы, танцевала их, и теперь все вернулось словно само собой. Кабаков танцевал легко и, казалось, обладал особым умением танцевать с полным бокалом в руке. Не прекращая танца, он наполнял бокал снова и снова, и они пили по очереди. Свободной рукой он вынул все шпильки, удерживавшие тяжелый узел бронзово-рыжих волос. Волосы рассыпались по спине, укрыли щеки и плечи, их было много, гораздо больше, чем он мог себе представить. Вино отогрело Рэчел и, танцуя, она вдруг с удивлением обнаружила, что смеется. Боль, беда и раны, все то, чем до сих пор была доверху заполнена ее жизнь, отдалилось, отошло на задний план.
Как-то неожиданно, вдруг, стало очень поздно. Шум поутих, и многие из гостей ушли: ни Рэчел, ни Кабаков не заметили, когда это случилось. На террасе теперь танцевали всего несколько пар. Спали музыканты за столом возле эстрады, уронив головы на скатерть. На проигрывателе крутилась пластинка. Пары танцевали, тесно прижавшись друг к другу, под старую песенку Эдит Пиаф. Пол террасы был усеян растоптанными цветами и окурками, там и сям поблескивали винные лужицы. За одним из столиков совсем молодой десантник, уложив закованную в гипс ногу на стул, подпевал пластинке. Под мышкой он крепко зажал бутылку вина. Было поздно, очень поздно. Угасала луна, и предметы в полумгле казались прочнее и тверже, словно собирались с силами, чтобы принять на свои плечи тяжесть дневного света. Кабаков и Рэчел едва двигались под музыку. Потом и вовсе остановились, не отстраняясь, чувствуя тепло друг друга. Кабаков поцелуями осушил капельки пота, выступившие у нее на шее, ощутил их вкус — словно капли морской воды, солоноватой, вечно живой. Рэчел согревала все вокруг, и воздух, ароматный и теплый от ее присутствия, нежно прикасался к его векам, согревал горло. Рэчел вдруг покачнулась, сделала шаг в сторону, чтобы обрести равновесие, ее бедро коснулось его бедра, и она прижалась к Кабакову, чтобы не упасть. Почему-то — вот абсурд! — ей вспомнилось, как когда-то, впервые в жизни, она прижалась щекой к теплой и мускулистой конской шее.
Очень медленно они разомкнули объятия, отстраняясь друг от друга, и первый свет утра разделил их, проникая меж ними. Они вышли из кафе в зарю. Было прохладно и тихо. Кабаков, выходя, захватил со стола бутылку коньяка. Траву на склоне холма усыпали бусины росы, и ноги Рэчел были мокры по щиколотку, когда они шли вверх, а скалы над ними, деревья и кусты виделись неестественно ярко и четко после бессонной ночи.
Потом они сидели, прислонясь спинами к скале, и смотрели, как восходит солнце. В ярком утреннем свете Кабакову видны были всякие мелкие несовершенства: веснушки, усталые морщинки у глаз. И прелестной лепки лицо. Он жаждал ее всем своим существом. А время ушло.
Он целовал ее долго и нежно, ее распустившиеся волосы согревали ему руки. По тропе спускались двое — они только что выбрались из зарослей, отряхивали с одежды травинки и листья, яркий утренний свет их смущал. Они споткнулись о ноги Кабакова и Рэчел, сидевших у самой тропы, и прошли мимо. Ни Кабаков, ни Рэчел их не заметили.
— Давид, у меня облом, — произнесла наконец Рэчел, терзая в пальцах травинку. — Ты знаешь, я не хотела, чтобы это началось между нами.
— Облом?
— Это жаргонное словечко. Я хочу сказать, я огорчена. Расстроена.
— Ну, я… — Кабаков пытался придумать, как получше выразить то, что он хотел сказать. Потом сам на себя рассердился. Она очень нравилась ему. А слова — разве важно, какие слова он скажет? К чертям слова. И он сказал:
— Слезы лить да штаны мочить — это дело пятиклашек. Поедем вместе в Хайфу. Я могу взять отпуск на неделю. Очень хочу, чтобы ты была со мной. Поговорим о твоих обязанностях через неделю.
— Через неделю! Через неделю у меня, может, совсем не хватит сил рассуждать разумно. У меня есть определенные обязательства. В Нью-Йорке.
— После того как мы повышибаем пружины из кровати, позагораем на солнышке и посмотрим друг на друга подольше, ты все увидишь в другом свете.
Рэчел отвернулась.
— И нечего кипятком писать.
— Я не писаю.
— И не повторяй такие слова, а то кажется, что ты именно это и делаешь.
Кабаков улыбнулся. Она улыбнулась ему в ответ. Воцарилось неловкое молчание.
— Ты вернешься? — спросил Кабаков.
— Не скоро. Мне надо закончить стажировку. Если только опять война не начнется. Но для тебя ведь она не кончается, даже ненадолго, да? Никогда не кончается, верно, Давид?
Он не ответил.
— Знаешь, Давид, это очень странно. Считается, что женщины живут мелкими бытовыми заботами, меняя свою жизнь в зависимости от обстоятельств. А у мужчин жизнь подчинена исполнению их долга. То, что я делаю, — настоящее, ценное и очень важное дело. И если я говорю, что исполняю свой долг, потому что считаю, что это мой долг, то это так и есть, это такая же реальность, как твоя военная форма. И, как ты понимаешь, мы не поговорим об этом через неделю.
— Прекрасно.
— И нечего паром писать.
— Я не писаю паром.
— Давид, слушай, я правда рада, что ты меня позвал. Если бы я могла, я бы сама позвала тебя. В Хайфу. Или еще куда-нибудь. Вышибать из кровати пружины. — Молчание. И потом, очень поспешно: — Прощайте, майор Давид Кабаков. Я вас не забуду.
И Рэчел побежала вниз по тропе. Она не замечала, что плачет, до тех пор, пока ее джип не набрал скорость и ветер не размазал слезы холодными полосками по щекам. Ветер высушил их, эти слезы, — семь лет назад, в Израиле.
В палату Кабакова вошла медсестра, нарушив ход его мыслей, и стены больницы снова сомкнулись вокруг него. Сестра принесла ему таблетку в картонном стаканчике.
— Я закончила дежурство, мистер Кабов, — сказала она. — Приду завтра, во второй половине дня.
Кабаков взглянул на часы. Мошевский должен бы уже позвонить из «Маунт-Мюррей-лодж», ведь скоро полночь.
Из окна машины, припаркованной на противоположной стороне улицы, Далия Айад смотрела, как покидают больницу закончившие вечернее дежурство сестры. Они выходили через главный подъезд группками или одна за другой. Далия тоже посмотрела на часы и отметила время. Потом уехала домой.
Глава 11
В тот самый момент, когда Кабаков принимал свою таблетку, Мошевский стоял в дверях ночного клуба «Маунт-Мюррей-лодж». Клуб назывался «Бом-бом-ром». Мошевский пристально и сердито разглядывал веселящуюся публику, заполнявшую зал. Три часа пути по приземистым холмам Поконо-Маунтинс, сквозь снегопад, правда не очень большой, вовсе не доставили ему удовольствия. Как он и ожидал, Рэчел Баумэн не значилась в регистрационном журнале отеля. Он не заметил ее и среди обедавших в ресторане, хотя его наблюдение за залом вызвало беспокойство метрдотеля, и он трижды предложил Мошевскому столик. Оркестр в «Бом-бом-роме» был, пожалуй, излишне громок, но вовсе не плох, а распорядитель зала взял на себя еще и функции конферансье. Свет небольшого прожектора освещал то один столик, то другой, задерживаясь на лицах, и порой тот, кто попадал в луч света, приветственно махал рукой.
Рэчел Баумэн сидела за одним из столиков с очередным претендентом на ее руку и сердце. С ними была еще одна пара — новые знакомые, живущие в том же отеле. Рэчел не хотелось махать рукой, когда свет падал на ее лицо. Ей не нравились уродливо украшенный зал и отель, из окон которого не открывалось никакого вида. Поконо-Маунтинс оказались всего-навсего невысокими холмами, а веселящиеся гости — глупыми и безвкусно одетыми. Бесчисленные новенькие, с иголочки, обручальные кольца, все одинаковые, все — с алмазной гранью, вспыхивали в лучах прожектора, словно созвездие тускловатых светил. От этого настроение ее все больше ухудшалось: ведь она согласилась — вроде бы — выйти замуж за весьма представительного и столь же скучного молодого адвоката, который теперь сидел за столиком рядом с ней. Он был не из тех, кто мог помешать ей строить свою жизнь по-своему.
Помимо всего прочего, их номер был безвкусно, просто вульгарно, обставлен, стоил шестьдесят долларов в сутки, а в ванне остались чьи-то волосы. Мебель — бруклинская подделка под восточную роскошь, волосы в ванне — несомненно, с лобка. Ее «вроде бы жених» повязывал шейный платок, надевая халат, а часы не снимал, даже ложась в постель. О Господи, кто бы посмотрел на меня! Я даже кольца с эмалью на пальцы нацепила! — думала Рэчел.
Около их столика вдруг очутился Мошевский. Он глядел на них с высоты своего роста, и казалось, это кит заглядывает в крохотную гребную лодку. Он заранее продумал, что скажет. Он решил начать с шутки.
— Доктор Баумэн, я встречаю вас исключительно на вечеринках. Не припоминаете? Мошевский, Израиль, 1967 год. Можно сказать с вами пару слов?
— Простите?
Больше Мошевский ничего не заготовил. Он поколебался немного, а затем склонился над столом пониже, словно демонстрируя свою физиономию малорослому дерматологу, и повторил:
— Роберт Мошевский, Израиль, 1967 год, с майором Кабаковым. В госпитале, а потом на вечеринке. Не помните?
— Ну конечно же! Сержант Мошевский! Я не узнала вас в цивильном платье.
Мошевский растерялся. Он не знал слова «цивильный». Она еще сказала «платье»? На всякий случай он взглянул вниз. Да нет, все было в порядке — брюки, пиджак… Если бы она сказала «в гражданском», он сразу понял бы, что она имеет в виду. Дружок Рэчел и вторая пара теперь смотрели на него во все глаза.
— Марк Таубмэн, это — Роберт Мошевский, мой старый друг, — сказала Рэчел своему компаньону. — Пожалуйста, сержант, посидите с нами.
— Да-да, конечно, — произнес Таубмэн не вполне уверенно.
— А что, собственно говоря… — Выражение лица Рэчел вдруг изменилось. — С Давидом все в порядке?
— Почти. — Хватит с него этих церемоний. В его задачу вовсе не входит рассиживаться здесь и вести светскую беседу.
Что сказал бы Кабаков? Мошевский наклонился к самому уху Рэчел.
— Мне надо поговорить с вами наедине, пожалуйста, это очень срочное дело, — пророкотал он.
— Простите, мы оставим вас на минутку, — сказала она и положила руку на плечо Таубмэна, который стал было подниматься из-за стола. Только одну минуту, Марк. Не беспокойся.
Через пять минут Рэчел вернулась в зал и позвала Марка Таубмэна. Через десять минут он сидел в полном одиночестве в баре отеля, уперев подбородок в ладонь, в глубокой задумчивости. Рэчел и Мошевский мчались в Нью-Йорк, снежные хлопья били в ветровое стекло, словно трассирующие пули.
Ближе к югу снег сменился ледяной крупой. Она стучала по крыше, отскакивала от ветрового стекла машины, когда Далия Айад вела «универсал» Ландера по Гарден-Стейт-паркуэй. Обсаженная деревьями дорога была посыпана песком, но когда Далия выехала на шоссе номер 70 и свернула к Лейкхерсту, стало очень скользко. Наконец она подъехала к дому и вбежала в теплую кухню. Было три часа ночи. Ландер наливал себе кофе. Она положила специальный выпуск «Дейли ньюс» на кухонную стойку, раскрыв газету посередине, на вкладке с фотографиями. Лицо мужчины на носилках вышло четким и ясным и не оставляло сомнений: Кабаков. Ледяные крупинки таяли у Далии в волосах, и холодные капли просачивались до самой кожи.
— Ну ладно, пусть это Кабаков, ну и что?
— И он еще говорит «ну и что»! — произнес Фазиль, входя в кухню из своей комнаты. — Он же успел поговорить с Музи, может, Музи успел вас ему описать. Наверное, Кабаков вышел на него через «Летицию», а там он мог получить и мое описание. Может, он и не занялся мною — пока. Но он обо мне слышал. Рано или поздно вспомнит. И Далию он видел. От него необходимо избавиться.
Ландер со стуком опустил свою чашку на стол.
— Не надо пудрить мне мозги, Фазиль. Если бы полицейским стало хоть что-то известно, они были бы уже здесь. Вам просто надо убить его, чтобы отомстить за своих. Он ведь убил вашего лидера, да? Вот так, запросто — вошел и укокошил, верно?
— Он спал, а этот подонок пробрался…
— Ну, арабы! Зла на вас не хватает! Вот оттого-то израильтяне и бьют вас раз за разом: вы же ни о чем другом и помыслить не можете, только — как бы отомстить. Отыграться сегодня за то, что случилось неделю назад. И вы готовы поставить под угрозу все вот это — только чтобы отомстить!
— Кабаков должен подохнуть! — заявил Фазиль, повысив голос.
— А впрочем, тут не только месть. Вы боитесь, что, если не убрать его сейчас, когда он ранен, он в одну прекрасную ночь явится, чтобы убрать вас.
Слово «боитесь» словно повисло в воздухе между ними. Фазилю пришлось сделать над собой неимоверное усилие, чтобы сдержаться. Араб скорее согласится проглотить жабу, чем оскорбление. Далия тихонько передвинулась поближе к кофейнику, пройдя между ними и тем прервав поединок взглядов. Она налила себе кофе и встала, опершись о стойку, прочно зажав спиной ящик с кухонными ножами.
Когда Фазиль заговорил снова, голос его скрипел, словно горло пересохло до предела.
— Лучше Кабакова у них никого нет. Не станет Кабакова, ему, конечно, найдут замену, только это будет уже совсем не то. Разрешите мне напомнить вам, мистер Ландер, что Музи убрали прежде всего потому, что он видел вас. Он видел ваше лицо и вашу… — Речь Фазиля, как речь большинства арабов, могла быть выстроена весьма искусно, стоило ему лишь захотеть. Он помолчал ровно столько, сколько было нужно, чтобы Ландер подумал, вот сейчас он скажет «руку», и сказал совсем другое, сделав вид, что хочет проявить такт: — Ваша манера выражать мысли тоже была ему известна. Кроме того, разве не все мы мечены нашими ранами? — И Фазиль коснулся шрама на собственной щеке. Ландер молчал. Фазиль продолжал: — Так вот. Это человек, который знает Далию в лицо. Есть места, где он может отыскать ее фотографию.
— Где это?
— Моя фотография есть в книгах регистрации иностранцев, проживающих в США. Правда, я была хорошо загримирована, — сказала Далия. — Но в ежегодных списках слушателей Американского университета в Бейруте…
— Университетские списки? Да бросьте вы. Он в жизни никогда…
— Они так уже не раз делали, поверь мне, Майкл. Они знают, нас очень часто набирают именно оттуда и еще — из университета в Каире. Фотографируют слушателей очень часто, и ежегодные списки с фотографиями публикуются специальным изданием. Потом, когда человек становится участником Движения, он больше не фотографируется. Кабаков, несомненно, будет просматривать эти списки.
— Если Далию опознают, ее фотографию напечатают во всех газетах, — добавил Фазиль. — И когда наступит час удара, стадион заполнят агенты спецслужб. Если, конечно, президент посетит чемпионат.
— Посетит, посетит. Он же обещал.
— Тогда вполне вероятно, агенты спецслужб явятся и на аэродром. Им, возможно, заранее покажут фотографию Далии. И мою. Опишут вас, — говорил Фазиль. — И все из-за Кабакова. Если оставим его в живых.
— Я не допущу, чтобы Далия и вы так рисковали: ведь вы можете попасть в руки полиции, — зло откликнулся Ландер. — И было бы просто глупо идти мне самому.
— Это совершенно не обязательно, — сказала Далия. — Мы сделаем это при помощи дистанционного управления.
Она лгала.
В университетской больнице Лонг-Айленда Рэчел пришлось дважды предъявить свое удостоверение дежурным сотрудникам ФБР, прежде чем она смогла пройти с Мошевским в палату Кабакова.
Кабаков проснулся, как только раздался еле слышный шорох открывающейся двери. В темноте Рэчел прошла к кровати и приложила ладонь к щеке Кабакова. Его ресницы пощекотали ей пальцы, и она поняла — не спит.
— Давид, я пришла, — сказала она.
Шесть часов спустя в больницу вернулся Корли. Наступило время посещений, и родственники больных шли с цветами по коридорам, останавливались встревоженными группками у дверей с табличкой «Посетителям вход воспрещен. Не курить. Дается кислород».
Корли обнаружил Мошевского сидящим на скамье у палаты Кабакова. Мошевский ел огромный биг-мак. Рядом с ним в инвалидной коляске сидела девчушка лет восьми. Она тоже ела гамбургер.
— Кабаков спит?
— Моется, — с полным ртом ответил Мошевский.
— Доброе утро, — сказала девчушка.
— Доброе утро. Когда он закончит, Мошевский?
— Когда сестра кончит его скоблить, — ответила девочка. — Ужасно щекотно. А вас когда-нибудь мыла сестра?
— Нет. Мошевский, скажите ей, пусть поторопится. Мне надо…
— Хотите, дам вам кусочек гамбургера? — предложила девочка. — Мистер Мошевский и я посылаем за ними в «Макдоналдс». В больнице ужасно готовят. Только мистер Мошевский не позволяет мистеру Кабакову есть гамбургеры. И за это мистер Кабаков сказал мистеру Мошевскому очень нехорошие слова.
— Понятно, — сказал Корли, покусывая ноготь.
— Я тоже обожглась, как мистер Кабаков.
— Как жаль.
Девочка очень осторожно потянулась через поручень коляски за жаренным стружкой картофелем. Пакетик с картофелем лежал на коленях у Мошевского. Корли приотворил дверь палаты и сунул в щель голову. Очень коротко поговорил с сестрой и закрыл дверь.
— Еще одну ногу, — пробормотал он. — Еще одну ногу.
— Я готовила, и кастрюля с кипятком опрокинулась прямо на меня, — сказала девочка.
— Извини, что ты сказала?
— Я сказала, что я готовила и кастрюля с кипятком опрокинулась прямо на меня.
— A-а. Очень жаль.
— Я говорила мистеру Кабакову — с ним ведь то же самое случилось, вы знаете? Так вот, я ему говорила, что большинство несчастных случаев в домашних условиях происходит на кухне.
— Ты говорила с мистером Кабаковым?
— А что такого? Мы вместе смотрели, как ребята играют в мяч на спортплощадке прямо против его окна. Они каждое утро до уроков там играют. А из моего окна только кирпичную стенку видно. А он такие хорошие анекдоты рассказывает. Хотите, расскажу?
— Спасибо, не надо. Он мне уже довольно много порассказал.
— У меня тоже такая кровать с навесом, и…
Сестра вышла в коридор с полным тазом в руках.
— Теперь можно войти, — сказала она.
— Иду, — откликнулась девчушка.
— Постой, Дотти, — пророкотал Мошевский, — побудь лучше со мной. Мы еще чипсы не доели.
— Жаренный стружкой картофель, — поправила девочка.
Кабаков сидел в кровати, опершись о подушки.
— Ну, раз вы теперь совсем чистый, я могу ввести вас в курс дела. Мы получили ордера на обыск «Летиции» и допрос членов экипажа. Трое из экипажа видели катер. Никто не запомнил номеров, но они, разумеется, все равно фальшивые. Мы собрали образцы краски — совсем немного, там, где катер терся боком о сухогруз. Отдали на анализ.
Кабаков нетерпеливо махнул рукой. Корли сделал вид, что не заметил, и продолжал:
— Наши специалисты по электронике говорили с операторами радара на катере береговой охраны. Они полагают — тот катер был из дерева. Мы знаем, что он развивает большую скорость. Предположительно у него дизельные двигатели с турбонаддувом, судя по звуку. Вывод — это контрабандистское судно. Рано или поздно мы его обнаружим. Кто-то ведь его построил. На какой-то очень хорошей верфи.
— А как насчет американца?
— А никак. У нас в стране их до черта. Мы попробовали заставить матросов «Летиции» поработать с композиционным портретом, чтобы фоторобот составить — того человека, который поднимался на корабль. Но ведь приходится вести опрос через переводчика. Невероятно медленно. Ответы получаем — блеск: «Глаза, как у свиньи задница», например. Я вам дам композиционный портрет на ту женщину, может, вам удастся ее фоторобот составить. В лаборатории разбираются с фигуркой Мадонны.
Кабаков кивнул.
— И вот еще что. Я заказал авиамедперевозку на одиннадцать тридцать. В одиннадцать ноль-ноль мы выезжаем в аэропорт Ла-Гуардиа, нас будут ждать у военно-морского сектора…
— Могу я поговорить с вами, мистер Корли? — спросила от дверей Рэчел. Она была в своем самом белоснежном крахмальном халате и несла в руке рентгеновские снимки и больничную карту Кабакова.
— Я мог бы уже отправиться в израильское консульство, — произнес Кабаков. — А там вам меня ни за что не достать. Так что вам лучше поговорить с ней, Корли.
Полчаса спустя Корли поговорил с главным администратором, тот, в свою очередь, — с заведующим отделом информации и связи с прессой, которому очень хотелось в эту пятницу пораньше уйти домой. Заведующий положил сообщение для прессы под телефонный аппарат. Он не потрудился сообщить об этом в отдел справок: некогда было.
Репортеры различных телекомпаний, готовя выпуск новостей к восемнадцати часам, связались с отделом информации в середине дня, чтобы узнать о состоянии жертв недавних катастроф. О «мистере Кабове» служащий отдела информации сообщил им, что пострадавший переведен в армейский госпиталь Брука. Материала для вечерних новостей в этот день набралось много. Сообщение о «Кабове» не прошло ни по одному каналу.
С газетами было несколько иначе. «Нью-Йорк таймс», дотошная, как всегда, взялась подготовить краткую заметку о переводе мистера Кабова. Последний звонок был из «Таймс», и записку о Кабове выбросили в корзину. Первый выпуск «Таймс» появляется в продаже не раньше десяти тридцати вечера. К этому времени Далия была уже в пути.
Глава 12
Межрайонный экспресс с грохотом промчался сквозь туннель под Ист-Ривер и остановился у станции «Боро-Холл», совсем рядом с университетской больницей Лонг-Айленда. Здесь с поезда сошли одиннадцать медсестер, спешивших заступить на ночное дежурство в одиннадцать тридцать. К тому времени, когда они поднялись по лестнице и вышли на улицу, их стало ровно двенадцать. Женщины шли к больнице, стараясь держаться поближе друг к другу во тьме вечернего Бруклина. Время от времени та или иная, повинуясь инстинкту самосохранения, столь свойственному женщинам Нью-Йорка, чуть поворачивала голову — посмотреть, не кроется ли в тени опасность. Кроме них, на улице оказался только какой-то пьянчужка. Он качнулся в их сторону. Но медсестры успели заметить его и оценить его возможности метров за двадцать пять. Каждая переложила сумочку из одной руки в другую — подальше от пьяного, и, держась еще теснее, они обошли его стороной. Медсестры шли по тротуару, и в воздухе за ними стелился чистый и свежий запах зубной пасты и лака для волос. Пьянчужка не различал запахов: нос у него был заложен. Почти все окна больницы были темны. Прозвучал сигнал машины «скорой помощи». Потом еще и еще раз, гораздо громче.
— Это нас трубы зовут, — произнес чей-то голос. В нем звучала безнадежная покорность судьбе.
Сонный охранник открыл им входную дверь.
— Ваши пропуска, пожалуйста. Предъявляйте, предъявляйте. Ворча, женщины принялись рыться в сумочках, поднимая пропуска к окошку вахтера. Постоянные пропуска штатных медсестер, желто-зеленые карточки Университета штата Нью-Йорк, удостоверения личности частных сестер. Это была единственная мера обеспечения безопасности, с которой сестрам приходилось иметь дело.
Охранник окинул взглядом поднятые удостоверения, словно учитель, проверяющий, все ли присутствуют в классе. Он махнул рукой, пропуская их внутрь, и они рассыпались по сторонам, каждая — к своему посту в глубине огромного здания больницы. Одна из них зашла в дамский туалет первого этажа, напротив лифтов. Как она и ожидала, в туалете было совершенно темно.
Она зажгла свет и посмотрела на себя в зеркало. Белокурый парик сидел безупречно, а время и усилия, потребовавшиеся, чтобы обесцветить брови, были явно потрачены не зря. Ватные тампоны, подложенные за щеки, изменили абрис лица, а очки в затейливой оправе меняли его пропорции. Узнать в этой женщине Далию Айад было бы очень трудно.
Она повесила в кабинке свое пальто и достала из его внутреннего кармана небольшой поднос. Поставила на поднос две бутылочки, бумажный стаканчик для таблеток, положила термометр и шпатель и прикрыла все это салфеткой. Подносик был всего лишь паллиативом. Самый главный предмет ее экипировки находился в кармане формы: шприц, наполненный раствором калия хлорида, мог спровоцировать остановку сердца не только у человека — у здоровенного быка.
Далия надела крахмальную сестринскую шапочку и надежно прикрепила ее шпильками к парику. Снова, в последний раз, она оглядела свое отражение в зеркале. Свободного покроя форма не делала чести ее фигуре, зато прекрасно скрывала плоский автоматический револьвер «беретта», засунутый за резинку колготок. То, что она увидела в зеркале, вполне ее удовлетворило.
Коридор первого этажа, куда выходили двери административных отделов больницы, был совершенно пуст и едва освещен: ради экономии электроэнергии почти все лампы были выключены. Далия по памяти отсчитывала двери: «Бухгалтерия», «Регистрационный отдел»… а, вот: «Справки о состоянии пациентов». Окно для справок. За стеклом — тьма.
Дверь заперта на простой английский замок. Полминуты работы шпателем — и скошенный язычок замка отошел назад. Дверь раскрылась. Далия тщательно продумала свой следующий шаг и, хотя это противоречило ее инстинктивному желанию остаться незамеченной, вместо того чтобы воспользоваться фонариком, включила в комнате свет. Одна за другой, противно жужжа, зажглись люминесцентные лампы.
Она подошла к столику перед окном для справок и раскрыла толстую книгу записей. «К». Никакого Кабакова. Неужели придется пойти по этажам, от двери к двери, и справляться у каждого сестринского поста? А если она нарвется на охранников? Риск быть разоблаченной очень велик. Стоп. По телевидению это имя произносили «Кабов». В газетах писали «Кабов». Вот он — в самом низу страницы. Кабов Д. Без адреса. За справками обращаться к главному администратору. Обо всех желающих справиться лично докладывать главному администратору, в отдел безопасности госпиталя и в Федеральное бюро расследований, LES-7700. Он — в палате номер 327.
Далия с облегчением вздохнула и закрыла книгу.
— Как вы сюда попали?
Сработали сразу два рефлекса: Далия чуть не подпрыгнула от неожиданности, не подпрыгнула и спокойно обернулась к охраннику, глядевшему на нее в окно для справок.
— Слушайте, если хотите помочь, отнесите эту книгу дежурному администратору. Мне тогда не придется топать обратно наверх. Она небось больше пяти килограммов весит.
— Как вы сюда попали?
— С помощью ключа дежурного администратора. — Если он попросит показать ключ, она его убьет.
— Ночью здесь никто не имеет права находиться.
— Слушайте, тогда вам надо позвонить наверх и сказать им, что они должны у вас разрешения спрашивать. Звоните, пожалуйста, я не против. Мне сказали принести книгу, а мне-то что? — Если он попробует позвонить наверх, она его убьет. — А что, я по правде должна вам сообщать, если меня сверху сюда послали? Я бы так и сделала, только ведь я не знала.
— Понимаете, я же за все тут отвечаю. Должен знать, кто тут и зачем. Вижу — свет горит, а я не знаю, кто тут. Должен пост у двери бросить, идти смотреть. А если кто войдет? Тогда они на меня обозлятся, что я дверь бросил, ясно? Так что давайте, когда вас вниз посылают, сообщайте мне, ладно?
— Хорошо, ладно. Я извиняюсь.
— Только не забудьте дверь запереть и свет погасить, ладно?
— А как же.
Он кивнул и направился назад по коридору.
В палате номер 327 было тихо и темно. Только свет уличных фонарей струился снизу и проникал сквозь жалюзи, чуть заметными размытыми полосами ложась на потолок. Привыкнув к темноте, глаза могли различить кровать с привинченной к ней алюминиевой рамой, чтобы одеяло или верхняя простыня не касались пациента. На кровати сладким детским сном спала Дотти Хиршбург. Ладошка с растопыренными пальчиками мирно лежала у щеки, подушечка засунутого в рот большого пальца чуть касалась нёба. Весь день она смотрела, как играют школьники на спортплощадке под окном ее новой палаты, и ужасно устала. Она уже привыкла к постоянным приходам и уходам ночных медсестер и не пошевелилась, когда дверь палаты медленно растворилась. Столб света упал на противоположную стену, стал шире, потом его почти совсем скрыла темная тень, затем он снова сузился и исчез. Дверь беззвучно закрылась.
Далия Айад замерла, прижавшись спиной к двери, ждала, пока расширятся зрачки. Свет из коридора помог ей убедиться, что в палате, кроме пациента, больше никого нет, хотя на подушках кресла, где раньше нес вахту Мошевский, все еще оставались вмятины. Далия широко раскрыла рот, расслабила горло, чтобы дыхание ее стало совсем неслышным. Сама она слышала дыхание спящего. Шаги ночной сестры за дверью. Вот они замерли — прямо за ее спиной. Прошелестели в палату с другой стороны коридора.
Далия беззвучно приблизилась к изножью кровати, так похожей на палатку. Поставила свой поднос на передвижной столик у кровати и достала из кармана шприц. Сняла колпачок с иглы и надавила на поршень; почувствовала, как на конце иглы появилась крохотная капля раствора.
Все равно куда. В сонную артерию лучше всего. Чтобы быстрее. Она бесшумно двинулась во тьме к изголовью. Осторожно попыталась нащупать шею, провела пальцами по волосам, коснулась кожи. Очень нежная. Где пульс? Вот он. Слишком нежная кожа. Большим и указательным пальцами она охватила шею. Слишком тонкая. Волосы слишком мягкие, кожа слишком нежная, шея слишком тонкая. Далия убрала шприц в карман и зажгла фонарик.
— Здрасьте — произнесла Дотти Хиршбург, щурясь от света. Пальцы Далии, прохладные и спокойные, все еще лежали у нее на шее.
— Здравствуй, — ответила Далия.
— От света больно глазам. Вы собираетесь сделать мне укол? — Девочка взволнованно смотрела в лицо Далии, подсвеченное снизу.
Далия убрала руку с шеи девочки и погладила ее по щеке.
— Нет. Нет, я не собираюсь сделать тебе укол. У тебя все в порядке? Тебе ничего не надо?
— А вы что, ходите и проверяете, все ли спят?
— Конечно.
— Зачем же тогда их будить?
— Чтобы убедиться, что у них все в порядке. Теперь ложись и засыпай.
— Мне кажется, что это ужасно глупо. Будить людей, чтобы убедиться, что они спят.
— Когда тебя перевели в эту палату?
— Сегодня. Тут раньше был мистер Кабаков. Мама попросила, чтоб меня сюда перевели. Отсюда я могу на спортплощадку смотреть.
— А где же мистер Кабаков?
— Его увезли.
— Он что, был очень болен? Его накрыли, когда увозили?
— Вы хотите спросить, он умер? Да вы что? Просто у него на голове выбрили одно место. Мы с ним вместе смотрели, как в мяч играют. Вчера. Его забрала женщина-врач. Может, он домой поехал.
В коридоре Далия остановилась в нерешительности. Она понимала — не следует пережимать с этим делом. Надо уходить. Иначе — провал. И все-таки пережала. У морозильника за сестринским постом она задержалась на несколько минут, укладывая в кувшин кубики льда. Старшая сестра — сплошной крахмал, очки и седой узел волос — беседовала с санитаркой. Это была ночная невеселая беседа, без конца и начала. Такие беседы могут тянуться всю ночь. Но старшая сестра вдруг поднялась и пошла в другой конец коридора: ее вызвала дежурная медсестра.
В один миг Далия оказалась у конторки. Листала журнал назначений. Пациенты по алфавиту. Никакого Кабакова. Никакого Кабова. Санитарка внимательно следила за действиями Далии. Та повернулась к ней:
— Что произошло с пациентом из триста двадцать седьмой?
— С кем?
— С этим мужчиной из триста двадцать седьмой?
— Да разве за ними за всеми уследишь? А вас я что-то раньше у нас не видала, верно?
— Верно, я работала в больнице Святого Винсента.
Это соответствовало истине: Далия стащила пропуск в манхэттенской больнице Святого Винсента, когда кончилось дежурство дневной смены. Далия решила, что следует все-таки поторопить события, даже рискуя вызвать подозрения санитарки.
— Если его перевели отсюда, должна ведь быть запись, да?
— Да, внизу, под замком. Если его нет в нашей книге, значит, нет на этаже. А если нет на нашем этаже, то скорей всего нет и в больнице.
— Девочки говорили, тут был такой шум, когда его привезли.
— Да у нас тут всегда шум, милая моя. Какая-то докторша заявилась вчера, около трех ночи, и потребовала его снимки. Пришлось открывать ей радиологию, а это наверху. Ну, а увезли-то его, видно, днем. Я уж ушла.
— А что за докторша?
— А я не знаю. Подавай ей рентгеновские снимки, и все тут.
— Она за них расписалась?
— Наверху, в радиологии, точно — расписалась. Все расписываются.
В конце коридора появилась старшая. Ну, теперь быстро.
— А радиология у нас на четвертом?
— Нет, на пятом.
Санитарка разговаривала со старшей, когда Далия входила в лифт. Двери лифта закрылись. Далия не видела, как санитарка кивнула в сторону лифта, не видела, как изменилась в лице старшая, когда вспомнила строгие инструкции, полученные накануне, не могла видеть, как она бросилась к телефону.
В помещении первой помощи полицейский Джон Салливэн услышал «бип-бип» дистанционного сигнализатора, висевшего у него на поясе, и рявкнул «А ну, заткнись!» орущему благим матом пьянчуге, которого привел его напарник. Салливэн взял переносную рацию и ответил на вызов.