— Тетя Елена, — обратился он к затылку темноволосой стройной женщины, склоненной над пожилым господином в кресле.
Она подошла ко мне и пригласила в небольшую гостиную по ту сторону коридора. Она была очень молода и изящна, ее продолговатые нежные глаза на запудренном личике заканчивались, казалось, на висках. На ней был черный джемпер. Руки были так же грациозны, как и шея.
— Как это ужасно, — прошептала она.
Я довольно глупо ответил, что, наверное, зашел в неподходящее время.
— Ах, а я подумала… — Она взглянула на меня. — Присядьте. Мне показалось, что ваше лицо я только что видела на похоронах… Нет? Понимаете, умер муж моей сестры… Нет-нет, сидите. Ужасный был день.
— Не буду вас беспокоить, — сказал я. — Я лучше пойду… Я просто хотел поговорить с вами о моем родственнике… с которым вы, кажется, были знакомы… в Блауберге… но это не так важно…
— В Блауберге? Я там была два раза, — сказала она. Ее лицо передернулось — где-то в соседних комнатах зазвонил телефон.
— Его звали Себастьян Найт, — сказал я, глядя на ее нежные дрожащие ненакрашенные губы.
— Нет, я никогда этого имени не слышала, — сказала она. — Нет.
— Он наполовину был англичанином, — сказал я. — Он писатель.
Она покачала головой и обернулась к двери, которую распахнул печальный мальчик — ее племянник.
— Соня приедет через полчаса, — сказал он. Она кивнула, и он ушел.
— Вообще я в гостинице ни с кем не была знакома, — добавила она.
С новыми извинениями я стал откланиваться.
— А как же ваше имя? — спросила она, направив на меня затуманенный кроткий взор, напомнивший мне Клэр. — Вы, кажется, назвались, но я что-то сегодня плохо соображаю… Ах! — воскликнула она, когда я ответил. — Знакомая фамилия. Кажется, в Петербурге один человек с такой же фамилией был убит на дуэли. Так это ваш отец? Вот как! Постойте! Кто-то, не помню кто… буквально на днях об этом вспоминал. Как странно… Так всегда и бывает — такие совпадения. Вспомнила… Розановы… они знали вашу семью…
— У моего брата был одноклассник Розанов.
— Вы их найдете в телефонной книге, — торопливо продолжала она, — понимаете, я их не так уж хорошо знаю, а сейчас вообще не в состоянии что-нибудь искать.
Ее кто-то позвал, и я в одиночестве побрел обратно в прихожую. Там я нашел пожилого господина, который, усевшись на моем пальто, задумчиво курил сигару. Сперва он никак не мог взять в толк, чего я хочу, потом рассыпался в пылких извинениях.
Мне стало немного жаль, что Елена Гринштейн — не та, кого я искал. Той, что принесла Себастьяну столько горя, быть она, конечно, никак не могла. Женщины этого типа строят, а не разбивают жизнь мужчины. Вот и теперь она терпеливо восстанавливает потрясенный горем дом, да еще нашла возможным выслушать явившегося к ней по прямо-таки безумному делу совершенно ненужного пришельца. И не только выслушала — еще и навела на след, по которому я тотчас устремился. Хотя ни к Блаубергу, ни к загадочной незнакомке эти люди отношения не имели, они раскрыли передо мной драгоценные страницы жизни Себастьяна. Ум, более систематический, нежели мой, поместил бы их вначале, но мои поиски рождают свою собственную магию и свою логику, и если мне даже кажется порой, что окружающая реальность — лишь канва для прихотей сновидения, в которое перерастают эти розыски, я не могу не признать, что меня влекло по верному пути, и в своих попытках рассказать о жизни Себастьяна мне остается лишь следовать тем же ритмическим извивам.
В том, что встреча, связанная с первой юношеской любовью Себастьяна, оказалась причастна к отзвукам его последней темной страсти, соблюден, кажется, закон некоей странной гармонии. Два лада его жизни вопрошают друг друга, и ответ — сама жизнь; ближе не подойти к человеческой правде. Ему было шестнадцать, ей столько же. Гаснет свет, поднимается занавес, открывая летний русский пейзаж: излучина реки, наполовину затененная елями, растущими на крутом глинистом обрыве и своими густо-черными отражениями почти достающими другого берега — низкого, солнечного и манящего, усыпанного болотными цветами и серебристыми пучками трав. Себастьян, коротко стриженный, с непокрытой головой, в свободной шелковой рубашке, обтягивающей ему то лопатки; то грудь, когда он наклоняется вперед и откидывается в ярко-зеленой лодке, с наслаждением налегает на весла. У руля сидит девушка, но мы ее раскрашивать не станем — просто абрис, белый силуэт, не прописанный живописцем. Темно-синие стрекозы медленно и прерывисто летают туда и обратно, потом садятся на плоские листья кувшинок. Стрижи то и дело выпархивают из своих дырок-гнезд в красной глине обрыва, запечатлевшей имена, даты и даже лица. У Себастьяна ослепительные зубы. Вот он перестает грести, оглядывается, и лодка с шелковым шелестом врезается в камыши.
— Никудышный ты кормчий, — говорит он. Декорация меняется: другая излучина той же реки.
Тропинка сбегает к воде, останавливается и, подумав, сворачивает, чтобы описать петлю вокруг грубо сколоченной скамейки. Еще не совсем вечер, но воздух уже золотится, и мошки исполняют свой простенький туземный танец в солнечном луче, процеженном сквозь листву осины, которая, забыв, наконец, про Иуду, на диво недвижима.
На скамейке сидит Себастьян и вслух читает английские стихи по тетради в черной обложке. Вдруг он умолкает: чуть левее, над водой показалась златовласая головка наяды, длинные пряди струятся следом. И вот на другой берег вылезает из реки обнаженная фигура, сморкается, зажимая одну ноздрю большим пальцем: это длинноволосый сельский священник. Себастьян продолжает читать стихи сидящей рядом девушке. Художник еще не раскрасил белого пространства, если не считать загорелой худенькой руки, тронутой по внешней стороне светящимся пушком от запястья до локтя.
Картина опять меняется, как в Байроновом сне
{47}. Ночь. В небе тесно от звезд. Спустя много лет Себастьян напишет, что ночное небо вызывает у него такое же болезненное чувство брезгливости, как, например, вид внутренностей в распоротом брюхе животного. Но тогда эта мысль еще не была им высказана. Очень темно. Там, где подразумевается аллея парка, не видно ни зги. Громоздящиеся пласты мрака, где-то кричит сова. Черная бездна, в которой вдруг начинает двигаться маленький зеленоватый кружочек: светящийся циферблат (в зрелые годы Себастьян ручных часов не терпел).
— Тебе действительно пора? — произносит его голос.
Последняя перемена: клином летят журавли, их нежные стоны растворяются высоко в бирюзово-голубом небе над порыжевшей березовой рощей. Себастьян снова не один; он сидит на пепельно-сером стволе поваленного дерева. Велосипеду, поблескивающему спицами в зарослях орляка, дан отдых. Проплывает огромная бабочка, садится на зарубку пня, веером разложив бархатные крылья. Завтра обратно в город, в понедельник — в гимназию.
— Так это конец? Почему ты говоришь, что зимой мы не будем видеться? — спрашивает он во второй или третий раз. Ответа нет. — Ты и вправду влюблена в этого студента?
Силуэт сидящей девушки так и остается незаполненным, если не считать руки: загорелые тонкие пальцы играют с велосипедным насосом. Рукояткой насоса рука пишет на мягком песке слово «да», пишет по-английски, чтобы смягчить удар.
Занавес падает. Да, это конец. Такая малость, но сердце разбито. Больше он не спросит товарища, сидящего за соседней партой: «Ну, как твоя сестра?» Нельзя будет спрашивать старую мисс Форбс, которая иногда еще заходит, про ее ученицу. И как станет он будущим летом ходить по тем же дорожкам и смотреть на закат и съезжать к реке на велосипеде? (А оно, это лето, почти целиком было потрачено на увлечение футуристом Паном.)
Так удачно все совпало, что к вокзалу Шарлоттенбург, где я должен был сесть на парижский скорый, вез меня не кто иной, как брат Наташи Розановой. Я сказал, что странно было беседовать о давнем лете в сказочной России с его сестрой — ныне полненькой матерью двух мальчиков. Он ответил, что как нельзя более доволен своей работой в Берлине. После нескольких неудачных попыток я снова навел его на разговор о школьных годах Себастьяна.
— У меня ужасная память, — сказал он, — и вообще я слишком занят, чтобы из-за всякой ерунды предаваться сантиментам.
— Но вы, конечно же, помните, — сказал я, — какой-нибудь такой необыкновенный случай. Мне все интересно.
Он засмеялся: «Или вы не потратили уйму часов на разговоры с моей сестрой? Вот кто прошлое обожает. Она сказала, что вы ее собираетесь вывести в вашей книге такой, как давным-давно, и ей прямо не терпится».
— Ну, пожалуйста, попробуйте что-нибудь вспомнить, — настаивал я упрямо.
— Да говорю я вам, что ничего не помню, странный вы человек. Это совершенно бесполезно. Да и рассказать-то нечего, кроме обычной чепухи про списывание, зубрежку да всякие прозвища учителей. Вообще-то, неплохое было время… Только, знаете, ваш брат… как бы это сказать… в гимназии вашего брата не очень-то любили…
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Как мог заметить читатель, до сих пор я старался сводить на нет свое присутствие в этой книге, избегая ссылок на обстоятельства собственной жизни, хотя те или иные штрихи прояснили бы, возможно, всю картину моего расследования. Так что не стану и сейчас вдаваться в деловые затруднения, которые обнаружились по моем возвращении в Париж, где я жил более или менее оседло: к розыскам моим они никакого отношения не имеют, и если я и упомянул их походя, то лишь затем, чтобы подчеркнуть: тема последней любви Себастьяна настолько меня захватила, что я с радостью выкинул из головы все мысли о последствиях, какие могли повлечь для меня столь долгие каникулы.
Я не жалел, что начал с берлинского следа — там мне, по крайней мере, представился нежданный случай заглянуть еще в одну главу Себастьянова прошлого. Теперь, когда одно имя вычеркнуто, у меня оставались еще три возможности. Заглянув в телефонную книгу, я убедился, что имена «Граун (фон), Элен» и «Речной, Поль» («де», как я заметил, отсутствовало) соответствуют полученным мною парижским адресам. Перспектива встретиться с мужьями была малоприятна, но неминуема. Третья дама, Лидия Богемская, не числилась ни в одном из двух справочников, то есть ни в телефонной книге, ни в другом шедевре Боттэна
{48}, где адресаты даны по алфавиту названий улиц. Не беда, я знаю, где она когда-то жила, разыщу. Свой Париж я знаю хорошо, и мне сразу стало ясно, в какой последовательности делать визиты, чтобы уложить их в один день. Хочу добавить, если читатель удивлен моей манерой брать быка за рога, что я так же не люблю звонить по телефону, как и писать письма.
Дверь, в которую я постучал, открыл худой высокий пышноволосый человек в рубашке без воротничка, но медная подгалстучная запонка была на месте. В руке он держал шахматную фигуру — черного коня. Я поздоровался с ним по-русски.
— Входите, входите, — сказал он радостно, словно меня ждал.
— Меня зовут так-то, — сказал я.
— А меня, — вскричал он, — Пал Палыч Речной. — И он от души рассмеялся, словно отпустил добрую шутку. — Прошу вас, — сказал он, указывая фигурой на распахнутую дверь.
Он провел меня в скромную комнату со швейной машиной в углу и разлитым в воздухе собирательным запахом тесьмы и льняного белья. Боком к столу, накрытому клеенчатым шахматным полем с клетками, слишком тесным для фигур, сидел плотный мужчина. Он глядел на них искоса, а торчавший из угла его рта пустой мундштук глядел в другую сторону. Хорошенький мальчик лет четырех или пяти елозил коленями по полу в окружении маленьких автомобильчиков. Пал Палыч с размаху опустил своего коня на стол, и у того отлетела голова. Черные тщательно привинтили ее обратно.
— Присаживайтесь, — сказал Пал Палыч. — Это мой двоюродный брат, — добавил он.
Черные поклонились. Я сел на третий, он же последний, стул. Дитя подошло ко мне и молча протянуло новенький красно-синий карандаш.
— Я могу взять твою ладью, — сказали мрачно Черные, — но у меня есть ход получше.
Он приподнял ферзя и осторожненько втиснул его в толчею желтоватых пешек, одну из которых олицетворял наперсток.
Пал Палыч молнией спикировал на ферзя и взял его слоном, после чего разразился оглушительным хохотом.
— А вот теперь, — сказали невозмутимо Черные, когда Белые кончили хохотать, — ты и попался как кур в ощип. Шах, голуба.
Пока шел спор, а белые пытались взять ход назад, я огляделся. Я приметил портрет, изображающий то, что было когда-то царской семьей. И усы знаменитого генерала, лет пять назад оприходованного Москвой
{49}. Еще я приметил явственную пружинную анатомию клопиного цвета кушетки, на которой, боюсь, спали все трое — муж, жена и ребенок. Цель посещения показалась мне вдруг нелепой до безумия. Еще я почему-то вспомнил цепочку фантасмагорических визитов Чичикова. Мальчик стал специально для меня рисовать автомобиль.
— К вашим услугам, — сказал Пал Палыч (он проиграл — Черные складывали в старую картонную коробку фигуры, — за вычетом наперстка). Я произнес тщательно заготовленную фразу, что хотел бы видеть его жену, поскольку она была в дружбе… ммм… с моими немецкими друзьями (я боялся раньше времени упоминать имя Себастьяна).
— Тогда вам придется обождать, — сказал Пал Палыч. — Она ушла в город по делам. Думаю, скоро вернется.
Я решил ждать, хоть и чувствовал, что вряд ли мне сегодня удастся наедине побеседовать с его женой. Однако у меня была надежда искусными расспросами сразу же выяснить, знала ли она Себастьяна, а уж потом мало-помалу ее разговорить.
— А пока суд да дело, — сказал Пал Палыч, — хлопнем-ка мы немножко коньячку.
Ребенок, удовлетворившись выказанным мной интересом к его рисункам, направился к дядюшке, который немедленно посадил его к себе на колени и начал с невероятной скоростью весьма недурно рисовать очень красивую гоночную машину.
— Вы просто художник, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
Пал Палыч, полоскавший стаканы в крохотной кухоньке, захохотал и крикнул через плечо:
— Да он вообще гений! Играет на скрипке, стоя на голове, перемножает телефонные номера за три секунды, он умеет писать свое имя перевернутыми буквами, да так, что не отличишь.
— А еще он такси умеет водить, — сказал ребенок, болтая тонкими грязными ножками.
— Я с вами пить не буду, — сказали Черные, когда Пал Палыч вернулся, неся стаканы. — Я лучше с мальчиком прогуляюсь. Где его одежки?
Отыскали пальто мальчишки, и они отправились. Пал Палыч стал разливать коньяк, говоря: «Вы должны меня извинить за эти стаканы. В России я был богатым, потом, десять лет назад, в Бельгии снова разбогател, а потом разорился. Будьте здоровы».
— Ваша жена шьет? — спросил я, чтобы не дать мячу остановиться.
— Да вот, занялась тут… — сказал он со счастливым смехом. — А я наборщик, но меня только что уволили. А жена наверное сейчас вернется. Я и не знал, что у нее есть знакомые немцы, — добавил он.
— По-моему, — сказал я, — они познакомились в Германии. Или в Эльзасе?
Он с воодушевлением наполнял свой стакан, но вдруг замер и уставился на меня, приоткрыв рот.
— Тут какая-то ошибка! — воскликнул он. — Это, наверное, моя первая жена. Варвара Митрофанна, та, кроме Парижа, сроду нигде не была. Не считая, конечно, России. Она сюда попала прямо из Севастополя через Марсель. — Он осушил свой стакан и захохотал.
— Недурной коньячок, — сказал он, с любопытством меня разглядывая. — А мы с вами раньше встречались? Или вы мою первую знали?
Я отрицательно покачал головой.
— Тогда вам повезло, крупно повезло! — вскричал он. — А ваши приятели-немцы отправили вас искать ветра в поле. Так что и не ищите, все равно не найти.
— Почему? — спросил я, сильно заинтригованный.
— Потому что, едва мы разошлись — а это было давненько, — я ее сразу потерял из виду. Кто-то ее видел в Риме, кто-то — в Швеции, но все это сомнительно. Мне-то совершенно все равно — здесь она или у черта в ступе.
— А вы не могли бы мне посоветовать, как ее искать?
— Не имею представления, — сказал он.
— А общие знакомые?
— Это ее знакомые, не мои, — сказал он, пожимая плечами.
— Может, у вас есть какая-нибудь фотография?
— Послушайте, — сказал он, — к чему это вы клоните? Что, ее ищет полиция? Я ведь, знаете, не удивился бы, если б узнал, что она международная шпионка. Мата Хари
{50}! Она той же породы. То есть абсолютно. И потом… Понимаете, она ведь не из тех женщин, чтобы взять да и выкинуть из головы, когда она влезет вам в печенки. Она меня высосала просто дочиста, во всех смыслах. И душу из меня вытянула, и деньги. Я бы ее убил… Но этим пусть Анатоль занимается
{51}.
— А кто он? — спросил я.
— Анатоль? Ну, палач, который тут при гильотине. Так вы, значит, не из полиции? Нет? Впрочем, это — ваше дело. А меня она, по правде сказать, довела до умопомешательства. Я с ней познакомился, знаете ли, в Остенде. Было это, дайте вспомнить… в двадцать седьмом году. Ей было тогда двадцать. Нет, и двадцати не было. Я знал, что у нее и любовник, и всякое такое, но мне было наплевать. Она так понимает, что жизнь — это пить коктейли, плотно ужинать этак часа в четыре утра, танцевать шимми или, как там это называется, осматривать бордели — это парижские хлыщи завели такую моду, — покупать дорогие платья и поднимать тарарам в гостинице, когда ей покажется, будто прислуга украла мелочь, которую потом сама же находит в ванной комнате… И прочее в том же духе, — вы это все найдете в любом дешевом романчике: это же типаж, типаж. Еще она любила выдумать себе редкую болезнь, чтобы поехать с ней на какой-нибудь модный курорт, а уж там…
— Постойте, — сказал я, — мне это важно. В июле двадцать девятого она была в Блауберге, причем она…
— Точно. Только это было уже под самый конец нашего супружества. Мы тогда жили в Париже и вскоре расстались, и я потом еще целый год ишачил в Лионе на заводе. Понимаете, я был просто разорен.
— Вы имеете в виду, что она встретила в Блауберге какого-то мужчину?
— Нет, ничего такого я не знаю. Видите ли, мне не кажется, чтобы она прямо уж так меня обманывала, что называется, на всю катушку. По крайней мере, я старался так думать, ведь около нее всегда вертелось стадо мужчин, и она, конечна, была не прочь, чтобы ее поцеловали, но я бы с ума сошел, если бы позволил себе ломать над этим всем голову. Раз, помнится…
— Простите, — я снова его прервал, — а вы уверены, что никогда не слыхали о ее знакомом-англичанине?
— Англичанине? Вы вроде про немцев говорили. Нет, не знаю. Американец, по-моему, был один молодой в Сан-Максиме в двадцать восьмом году. Так он, когда Нинка с ним танцевала, всегда прямо сознание терял. А в Остенде и англичане могли быть, да и мало ли где еще. Но меня, по правде сказать, не очень-то интересовало гражданство ее воздыхателей.
— Вы, значит, совершенно уверены, что про Блауберг ничего не знаете… ну, а дальше?
— Нет, — ответил он, — не думаю, чтобы кто-нибудь мог ее там прельстить. У нее в это время был как раз очередной недуг, а она в таких случаях питается одним лимонным соком со льдом да огурцами и говорит о смерти, о нирване и тому подобном. У нее был пункт насчет Лхасы
{52} — ну, вы знаете, что я имею в виду.
— Не назовете ли ее точное имя? — попросил я.
— Ну, когда мы с ней познакомились, ее звали Нина Туровец, а уж как там… нет, вам, я считаю, ее не найти. Я, между прочим, часто ловлю себя на мысли, что ее просто никогда не было. Я Варваре Митрофанне про нее рассказывал, она говорит, что это я посмотрел в кино плохую картину, и мне приснился дурной сон. Вы что, уже уходите? Она вот-вот вернется… — Он поглядел на меня и захохотал (он, по-моему, перебрал своего коньячку).
— Ой, я забыл, — сказал он. — Вам же не эта моя жена нужна. И кстати, — добавил он, — бумаги у меня в полном порядке. Могу вам показать carte de travail.
[14] А если вы ее найдете, то я бы тоже хотел на нее взглянуть до того, как ее посадят. А может, лучше не надо.
— Благодарю вас за беседу, — говорил я, когда мы с чуть излишним жаром жали друг другу руки — сначала в комнате, потом в коридоре, потом в дверях.
— Это вам спасибо, — кричал Пал Палыч. — Мне, вы знаете, очень нравится про нее рассказывать. Жалко вот, не уцелело ни одной карточки.
Мгновение я стоял задумавшись. Все ли я из него выжал?.. К нему-то уж всегда можно будет еще раз наведаться… Не могло ли быть случайного снимка в какой-нибудь курортной газете с автомобилями, мехами, собаками, модами сезона на Ривьере? Я и спросил его об этом.
— Все может быть, — ответил он. — Она как-то выиграла приз на маскараде, но где, не помню. Для меня тогда все города были как один большой ресторан и танцулька. — Он покачал головой, бурно рассмеялся и захлопнул дверь. По лестнице мне навстречу поднимались Черные вместе с мальчиком.
— В некотором царстве, — говорили Черные, — жил-был один автогонщик, и была у него белочка, и вот однажды…
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Сперва я решил, что добился желаемого, что теперь мне, по крайней мере, известно, кто любовница Себастьяна; но очень скоро я остыл. Неужели ею могла быть первая жена этого болтуна, — размышлял я в такси, направляясь по следующему адресу. Стоит ли, в самом деле, дальше идти по этому следу, слишком уж правдоподобному? Разве образ, набросанный Пал Палычем, сам за себя не говорил? Капризная ветреница, порушающая жизнь глупца. Но не Себастьяна же? Я подумал о его остром отвращении к прямолинейной трактовке добра и зла, к страданиям заемного образца и усладам готового пошива. Женщина такого сорта стала бы немедленно действовать ему на нервы. О чем бы они могли разговаривать, даже если бы она умудрилась познакомиться в отеле «Бомон» с этим спокойным, необщительным, рассеянным англичанином? Сразу оценив, что у нее за душой, он, без сомнения, начал бы избегать встреч. Он, помнится, говаривал, что бойкие девы умом непрытки, что ничего нет скучнее, чем охочая до развлечений красотка. И даже больше: если внимательно приглядеться к самой что ни на есть прехорошенькой особе, покуда она источает сироп банальности, в ее красоте наверняка отыщется какой-нибудь маленький изъян, отвечающий изъяну ее мышления. Он, может, был и не прочь отведать яблока греха, ибо, исключая грехи против синтаксиса, к идее греха был равнодушен; но получить взамен яблочное желе — патентованное и в банках — увольте. Он мог простить женщине легкомыслие, но дутую таинственность — никогда. Бедовая девчонка, захмелевшая от пива, его бы позабавила, а вот от намеков какой-нибудь grande cocotte,
[15] что она не прочь покурить чего-нибудь запретного, его бы передернуло. Чем больше я размышлял, тем менее вероятным все это выглядело. В любом случае не стоило заниматься сей особой, не проверив двух других вариантов.
Вот почему я с таким нетерпением переступал порог щеголеватого дома в весьма шикарной части Парижа, к которому меня подвез таксомотор. Горничная сказала, что мадам нет дома, но при виде моего разочарования попросила немного подождать и вернулась со словами, что, если мне угодно, я могу поговорить с мадам Лесерф, подругой мадам фон Граун. Ко мне вышла хрупкая маленькая дама с бледным лицом и мягкими черными волосами, — думаю, мне еще не случалось видеть столь ровной бледности. На ней было глухое черное платье, а в руке она держала длинный черный мундштук.
— Так вы хотите видеть мою подругу? — спросила она, и в ее хрустально-прозрачном французском мне почудилась восхитительная старосветская обходительность.
Я представился.
— Да, я видела вашу карточку, — сказала она. — Вы ведь русский, не правда ли?
— Я пришел по очень деликатному делу, — пояснил я. — Но скажите прежде, прав ли я, полагая, что мадам Граун — моя соотечественница?
— Mais oui, elle est tout ce qu\'il y a de plus russe,
[16] — ответствовала она своим нежным звенящим голосом. — Муж ее был немец, но он тоже говорил по-русски.
— О, — сказал я, — прошедшее время тут очень кстати.
— Вы можете быть со мною откровенны, — сказала мадам Лесерф. — Я обожаю деликатные поручения.
— Я родственник, — продолжал я, — английского писателя Себастьяна Найта, — он умер два месяца назад, и я надеюсь написать его биографию. У него была близкая приятельница, он с ней познакомился, когда в двадцать девятом году отдыхал в Блауберге. Я пытаюсь ее отыскать. Вот, кажется, и все.
— Quelle drôle d\'histoire!
[17] — воскликнула она. — А что бы вы хотели от нее услышать?
— Да все, что ей заблагорассудится… Но должен ли я понимать… вы действительно думаете, что мадам Граун и есть та дама?
— Очень возможно, — сказала она, — хоть и не помню, чтобы я от нее когда-нибудь слышала это имя… как вы сказали?
— Себастьян Найт.
— Нет, не слыхала. Но все же вполне возможно. У нее всегда заводятся друзья, где бы она ни жила. Il va sans dire,
[18] — добавила она, — вам следует поговорить с ней самой. Я уверена, она вам покажется очаровательной. Какая, однако, странная история, — повторила она, глядя на меня с улыбкой. — Зачем вам писать о нем книгу и как получилось, что вы не знаете имени этой дамы?
— Себастьян Найт был человек довольно скрытный, — пояснил я. — А ее письма, которые у него хранились… понимаете, он пожелал, чтобы после его смерти они были уничтожены.
— Правильно, — сказала она, оживляясь, — я его вполне понимаю. Всегда жгите любовные письма. Прошлое — самое благородное горючее. Не подать ли чаю?
— Нет, — отвечал я. — Чего бы я хотел, так это узнать, когда можно видеть мадам Граун.
— Скоро, — ответила мадам Лесерф. — Сейчас ее нет в Париже, но, может быть, вы могли бы зайти завтра? Да, это наверное будет в самый раз. Она может вернуться уже сегодня вечером.
— Прошу вас, — сказал я, — расскажите немного о ней.
— Что ж, это нетрудно, — сказала мадам Лесерф. — Она хорошо поет. Ну, знаете, цыганские песни. Она необыкновенная красавица. Elle fait des passions.
[19] Я страшно ее люблю, и для меня в этой квартире всегда есть комната, когда я бываю в Париже. Вот, кстати, ее портрет.
Она бесшумно и неторопливо прошлась по устланной толстым ковром гостиной и сняла с рояля большую обрамленную фотографию. С минуту я рассматривал полуотвернутое от зрителя изысканно-красивое лицо. Мягкий изгиб щеки и пропадающий взлет брови — очень русские, подумал я. На нижнем веке и налитых темных губах лежало по блику. Выражение лица показалось мне странной смесью мечтательности и коварства.
— Да, — сказал я. — Да…
— Так это она? — испытующе спросила мадам Лесерф.
— Возможно, — отвечал я, — и мне не терпится ее увидеть.
— Я попробую разведать сама, — сказала мадам Лесерф с очаровательным видом заговорщицы. — По-моему, гораздо достойнее написать книгу про людей, которых знаешь, чем сделать из них котлетный фарш, а потом подавать это как беллетристику!
Я поблагодарил ее и попрощался на французский лад. Ручка у нее была на удивление маленькая, и когда я чуть сжал ее ненароком, она поморщилась, так как на среднем пальце носила большое кольцо с острым камнем. Я тоже о него укололся.
— Завтра в это же время, — сказала она с нежным смехом.
Очаровательное спокойствие, бесшумная походка. Я ничего еще не узнал, но чувствовал, что успешно продвигаюсь вперед. Оставалось еще очистить совесть в отношении Лидии Богемской. Она съехала несколько месяцев назад, но вроде бы квартирует в отельчике напротив. Там мне заявили, что дамочка недели три как переехала на другой конец города. Я спросил своего осведомителя, не русская ли она? Он отвечал утвердительно. «Привлекательная брюнетка?» — спросил я, пользуясь испытанным приемом Шерлока Холмса. «Точно так», — отвечал он больше, чтобы отвязаться (правильный ответ был бы: «Да нет же, уродливая блондинка»). Спустя полчаса я входил в угрюмого вида здание неподалеку от тюрьмы Санте. Дверь на мой звонок открыла толстая багровощекая матрона с ярко-оранжевыми завитыми волосами. Ее накрашенные губы были опушены темной порослью.
— Могу ли я говорить с мадемуазель Лидией Богемской? — спросил я.
— C\'est moi,
[20] — ответила она с невероятным русским акцентом.
— Тогда я сейчас кое-что принесу, — пробормотал я, поспешно удаляясь. Иногда мне кажется, что она так и ждет до сих пор в дверях.
Когда я на следующий день снова пришел в дом мадам фон Граун, горничная провела меня уже в другую комнату — подобие будуара, всеми силами старавшегося выглядеть обворожительно. Я еще накануне успел заметить, что в квартире очень жарко, а поскольку погода стояла хоть и явно сырая, но никак не холодная, такой разгул центрального отопления показался мне чрезмерным. Ждать меня заставили довольно долго. На пристенном столике валялось несколько французских романов, не совсем новых и в большинстве увенчанных литературными премиями, а также изрядно почитанный «Сан-Микеле» д-ра Акселя Мунте
{53}. В застенчивой вазе стояли гвоздики. В комнате было еще немало хрупкой дребедени — возможно, совсем недурной и недешевой, но я всегда разделял почти патологическую нелюбовь Себастьяна ко всему фарфоровому и стеклянному. Дело венчал прикинувшийся мебелью лакированный предмет, где прятался, судя по всему, кошмар из кошмаров — радиоприемник. Подводя итоги, Елену фон Граун можно было, пожалуй, расценить как особу «культурную и со вкусом».
Наконец дверь отворилась, и в комнату стала бочком пробираться вчерашняя дама — именно бочком, то и дело оборачиваясь к чему-то, что оказалось скулящим черным бульдогом с лягушачьей мордой, который, как видно, вовсе не хотел сюда идти.
— Сапфир, — предостерегла она, подавая маленькую холодную руку.
Она уселась на синий диванчик и подтащила тяжелого пса.
— Viens, mon vieux, viens.
[21] — Дыхание у нее еще не успокоилось. — Совсем без Элен зачах, — добавила она, с удобством устраивая зверя в подушках. — Такая жалость, я считала, что она приезжает сегодня утром, но она позвонила из Дижона и сказала, что до субботы ее не будет. (Нынче был вторник.) Страшно сожалею, но я не знала, как вам сообщить. Вы очень разочарованы? — спросила она, глядя на меня. Она положила подбородок на сплетенные пальцы, ее острые локти в обтягивающем бархате упирались в колени.
— Что ж, — сказал я, — если вы мне еще что-нибудь расскажете про мадам Граун, я, может быть, утешусь.
Не знаю почему, но атмосфера этого места как-то настраивала на книжные обороты.
— Более того, — сказала она, поднимая палец с острым ноготком, — j\'ai une petite surprise pour vous,
[22] Но сначала чай.
Я понял, что чайной церемонии на сей раз не избежать — и действительно, горничная уже вкатывала столик со сверкающим сервизом.
— Сюда, пожалуйста, Жанна, — сказала мадам Лесерф. — Вот так. А теперь вы со всей откровенностью должны мне назвать, tout ce que vous croyez raisonnable de demander à une tasse de thé.
[23] Наверное, раз вы жили в Англии, то хотите сливок. Знаете, вы похожи на англичанина.
— Я предпочитаю быть похожим на русского, — сказал я.
— У меня, боюсь, нет русских знакомых, кроме, понятно, Элен… Печенье, по-моему, довольно забавное…
— Так что же у вас за сюрприз? — спросил я. У нее была странная манера пристально на вас глядеть, но не в глаза, а ниже, словно у вас крошка на подбородке. Она была хрупковата для француженки, и я подумал, что ее черные волосы и прозрачная кожа очень привлекательны.
— Ах, — сказала она, — когда Элен звонила, я задала ей один вопрос, и… — Она остановилась, явно забавляясь моим нетерпением.
— И она ответила, — сказал я, — что никогда такого имени не слышала.
— Нет, — сказала мадам Лесерф, — она засмеялась, но я-то знаю этот ее смех.
Тут я, кажется, встал с места и заходил по комнате.
— Видите ли, — сказал я после паузы, — тут не совсем до смеха. Ей известно, что Себастьян Найт умер?
Мадам Лесерф прикрыла бархатные черные глаза в безмолвном «да» и снова поглядела на мой подбородок.
— Вы с ней виделись в последнее время — я имею в виду в январе, когда газеты писали о его смерти? Разве она не была опечалена?
— Мой друг, вы удивительно наивны, — сказала мадам Лесерф. — Любовь бывает разная, и печаль бывает разная. Допустим, Элен — та, кого вы ищете. Но из чего явствует, что она любила его настолько, чтобы горевать о его смерти? А может, она и впрямь его любила, но у нее свои взгляды на смерть, которые исключают всякую истерику? Что мы об этом знаем? Все это ее личное дело. Я думаю, что она сама вам все расскажет, а до этого не очень-то благородно так на нее нападать.
— Я вовсе не нападаю, — воскликнул я. — Очень жаль, если это прозвучало обидно. Но рассказывайте же. Как давно вы ее знаете?
— Да мы с ней до нынешнего года редко виделись — она, знаете, много путешествует, — а когда-то мы тут, в Париже, ходили в один лицей. Ее отец, по-моему, русский художник. Она была еще очень молода, когда вышла замуж за этого дурака.
— Какого дурака? — вопросил я.
— Своего мужа, конечно. Большинство мужей дураки, но тот был hors concours.
[24] К счастью, длилось это недолго. Попробуйте мои. — Она протянула мне и зажигалку. Бульдог забурчал во сне. Она подвинулась и свернулась на софе калачиком, освобождая для меня место. — Вы, кажется, невеликий знаток женщин? — спросила она, поглаживая собственную пятку.
— Меня интересует одна, — сказал я.
— А сколько вам лет? — продолжала она. — Двадцать восемь? Я угадала? Нет? Значит, вы старше меня. Ну, неважно. Так что я говорила?.. Да, знаю я о ней немало — кое-что от нее самой, кое-что от других. Она в своей жизни любила одного-единственного человека, да и то женатого, причем еще до своего замужества, когда она была, заметьте, совсем подростком, и он от нее, кажется, просто устал. Потом у нее было несколько романов, но они уже не имели значения. Un ceur de femme ne ressuscite jamais.
[25] Потом случилась еще одна история — она мне всю ее рассказала от начала до конца, — история довольно грустная.
Она засмеялась. Зубы ее казались великоватыми для маленького бледного рта.
— У вас такой вид, будто вы сами влюблены в мою подругу, — заметила она с издевкой. — Я вас, кстати, хотела спросить: как вы раздобыли этот адрес, вернее, что побудило вас искать Элен?
Я рассказал ей про четыре адреса, полученные в Блауберге, и назвал имена.
— Вот это да! — воскликнула она. — Вот это энергия! Voyez-vous ça!
[26] И в Берлин ездили? Она еврейка? Какая прелесть? И других вы тоже нашли?
— Одну я повидал, — сказал я, — и с меня хватило.
— Которую? — заходясь от смеха, спросила она. — Которую? Речную?
— Нет. Ее бывший муж женат на другой женщине, а той и след простыл.
— Вы прелесть, прелесть, — сказала мадам Лесерф, утирая глаза платком и снова заливаясь смехом. — Так и вижу, как вы вламываетесь к невинной чете. Нет, ничего забавнее я никогда не слышала. И как его жена? Спустила вас с лестницы?
— Давайте оставим эту тему, — сказал я довольно решительно.
Ее веселье начинало меня раздражать. У нее, похоже, было присущее французам юмористическое отношение к матримониальной сфере, в другую минуту и я бы его разделил, но тут мне почудилось, что такое игриво-развязное отношение к моему расследованию как-то принижает память Себастьяна. Это чувство росло, мне стало казаться, что и вся моя затея такова, что своей неловкой ловлей призрака я каким-то образом сгубил самую возможность составить представление о последней любви Себастьяна. А может, его как раз бы позабавила гротескная сторона исследования его собственной жизни? Может быть, объект биографии усмотрел бы в них особый найтовский выверт, вполне искупающий промахи биографа?
— Пожалуйста, простите, — сказала она, кладя свою ледяную руку на мою и глядя исподлобья. — Не будьте таким недотрогой.
Она поспешно встала и направилась к этой штуковине из красного дерева в углу. Она склонилась к ней, и не успел я полюбоваться ее тонким, как у девочки, станом, как понял, что она собирается делать.
— Умоляю, только не это! — воскликнул я.
— Вот как? — сказала она. — А я думала, музыка вас умиротворит. Да и просто создаст атмосферу для беседы. Нет? Ну, как хотите.
Бульдог встал, встряхнулся и снова лег на место.
— Умница моя, — протянула она вкрадчивым голосом.
— Вы хотели что-то рассказать, — напомнил я.
— Да, — отозвалась она и снова уселась со мною рядом, одну ногу подсунув под себя и расправляя юбку. — Видите ли, я не знаю, кто был этот человек, но, как я поняла, был он не из легких. По словам Элен, ей нравилась его внешность, руки и манера речи. И она решила, что это будет потеха — сделать его своим любовником. Потому что, понимаете, он выглядел таким высоколобым, а ведь так, знаете, забавно, когда эдакий вот утонченный холодный умник вдруг опускается на все четыре лапы и виляет хвостиком. Чем вы опять недовольны, cher Monsieur?
[27]
— Бога ради, что это вы такое рассказываете? — вскричал я. — Когда… где и когда это могло быть?
— Ah non merci, je ne suis pas le calendrier de mon amie. Vous ne voudriez pas?
[28] Я же не выпытываю у вас имена и даты. Да если б она их и называла, я бы сразу забыла. Пожалуйста, больше не задавайте вопросов — я рассказываю, что знаю, а не то, что вам хочется узнать. По-моему, он вам не родственник, потому что вы на него совсем не похожи — насколько, можно, конечно, судить по ее рассказам и по тому, что я вижу перед собой. Вы живой, хороший мальчик, а про него уж никак не скажешь «хороший». Когда же он почувствовал, что влюбляется в Элен, то сделался совершенно несносен. Нет, ни в какого сентиментального щенка он, против ожидания, не превратился. Он ей злобно говорил, что она никудышная дрянь, а потом целовал ее, дабы убедиться, что она не фарфоровая статуэтка. А она ею никогда и не была. И тут он понял, что жить без нее не может, а она поняла, что довольно наслушалась рассказов о его снах, снах во снах и снах во снах его снов. Заметьте, я никого не осуждаю. Может, оба правы, а может, ни один, но понимаете, моя подруга совсем не та заурядная женщина, какой он ее считал, это абсолютно другой случай. Она о людях, о жизни и смерти знает капельку больше, чем он, по его убеждению, знал сам. Он был из тех, кто считает, что современные книги — чушь, молодежь — сплошь дураки, а все оттого, что слишком был поглощен своими чувствами и мыслями, чтобы понимать чувства и мысли других людей. Нельзя даже себе представить, говорила она, что у него за вкусы и причуды, а как он высказывался о религии… думаю, просто возмутительно. \"А моя подруга такая жизнерадостная, вернее, была, — très vive,
[29] ну, вы понимаете. Но стоило ему появиться — и она чувствовала, как превращается в прокисшую старуху. Дело еще в том, что он с ней никогда подолгу не оставался. Придет à l\'improviste,
[30] плюхнется на пуф, руки положит на набалдашник трости, даже перчаток не снимет, сидит и мрачно смотрит. Вскоре она подружилась с другим человеком, который ее боготворил и был к ней бесконечно внимательнее, добрее и отзывчивее, чем тот, кого вы ошибочно считаете братом, не злитесь, пожалуйста. Оба они были ей, в общем, безразличны, и она рассказывала, как уморительно вежливы были эти двое друг с другом, когда встречались. Она любит путешествовать, но только она найдет хорошее местечко, чтобы отдохнуть от забот, как он опять ей застит пейзаж — усядется за стол у нее на веранде и твердит, что она никудышная дрянь и что он жить без нее не может. А то еще пустится в рассуждения перед ее друзьями — les jeunes gens qui aiment à rigoler,
[31] — такие, знаете, длинные и непонятные, насчет формы пепельницы или про окраску времени, и вот, смотришь, все разошлись, а он сидит на стуле один-одинешенек, сам себе глупо улыбается или считает себе пульс. Жаль, если он и впрямь ваш родственник, потому что вряд ли у нее от этих дней остались приятные воспоминания. Под конец это стало для нее сущим наказанием, и она ему запретила даже прикасаться к себе, потому что его мог от возбуждения хватить удар. И вот раз она узнает, что он приезжает ночным поездом, и тогда она просит молодого человека, который на все готов ради нее, встретить его и передать, что она его больше не хочет видеть, а если он станет добиваться встречи, то ее друзья расценят это как назойливое домогательство и поступят с ним соответственно. Наверное, это не очень красивый поступок, но она сочла, что в конечном счете для него так будет лучше. И это сработало. Он даже перестал посылать ей свои обычные умоляющие письма, которых она, впрочем, все равно не читала. Да нет же, речь явно идет совсем о другом человеке, и если я вам все это рассказываю, так это исключительно для того, чтобы дать вам представление о самой Элен, не о ее любовниках. Она была такая жизнелюбивая, всех готовая приветить, прямо лучилась этой vitalité joyeuse qui est, d\'ailleurs, tout-à-tait conforme à une philosophie innée, à un sens quasi-réligieux des phénomènes de la vie.
[32] И что получилось в итоге? Все мужчины, которых она любила, приносили ей тягостное разочарование, все женщины, за редким исключением, оказывались попросту кошками, а лучшие годы прошли в попытках найти счастье в мире, который делал все, чтобы ее сломить. Впрочем, познакомитесь с ней — сами увидите, преуспел ли мир.
Довольно долго мы молчали. Увы, сомнений не оставалось: это был образ Себастьяна, правда, чудовищный — но ведь и получил я его из вторых рук.
— Да, — сказал я, — я непременно должен ее увидеть по двум причинам: во-первых, я ей хочу задать один вопрос, всего один. А во-вторых…
— Да? — спросила мадам Лесерф, отпивая холодный чай, — что же во-вторых?
— Во-вторых, я не в силах понять, чем такая женщина могла привлечь моего брата, — хочу увидеть ее своими глазами.
— Вы хотите сказать, — отозвалась мадам Лесерф, — что, на ваш взгляд, она ужасная роковая женщина? Une femme fatale?
[33]Но все дело в том, что это не так. Она просто золото.
— Да нет же, — сказал я, — не роковая и не страшная. Скорее, если угодно, умная. Только… нет, надо посмотреть самому…
— Поживем — увидим, — сказала мадам Лесерф. — А теперь слушайте, у меня есть предложение. Боюсь, если вы заглянете в субботу, Элен будет в такой спешке — она всегда в спешке, — что она попросит вас прийти в воскресенье, забыв, что в воскресенье она собирается на неделю ко мне в деревню. И вы опять ее упустите. Одним словом, я думаю, что для вас будет лучше всего тоже ко мне приехать. Уж там-то вы с ней встретитесь совершенно точно. Так что приезжайте с утра в воскресенье, а пробудете, сколько захотите. У нас четыре свободных комнаты, я думаю, вам будет удобно. И потом, знаете, если я с ней сначала сама немножко поговорю, она будет подготовлена к вашей беседе. Eh bien, êtes-vous d\'accord?
[34]
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Как странно, раздумывал я: налицо словно бы фамильное сходство между Ниной Речной и Еленой фон Граун — по крайней мере между портретами, нарисованными мужем первой и подругой второй. Выбирать было бы особенно не из чего: Нина — пуста и тщеславна, Елена — коварна и жестока, та и другая — вздорны; обе не в моем вкусе, как, думаю, и не во вкусе Себастьяна. Любопытно, познакомились ли обе дамы в Блауберге. Они могли бы поладить, но это в теории, на самом же деле, вероятно, обменивались бы шипением и плевками. Зато теперь можно больше не искать Речную, и это — большое счастье. То, что мне порассказала о любовнике своей подруги молодая француженка, едва ли могло быть случайным совпадением. Что бы я ни пережил, слушая, как она обращалась с Себастьяном, мне трудно было удержаться от радости, что расследование близится к концу и я избавлен от немыслимой задачи откапывать первую жену Пал Палыча, которая с одинаковым успехом могла пребывать в тюрьме или в каком-нибудь Лос-Анджелесе.
Поскольку это был последний мой шанс, я попытался подстраховать свою встречу с Еленой фон Граун и, совершив неслыханное усилие, послал ей письмо по парижскому адресу, чтобы она прочла его по возвращении. Письмо было совсем короткое: я просто уведомлял, что приглашен ее подругой в Леско и принял приглашение единственно с целью ее увидеть. Я добавил, что хочу обсудить с ней кое-какие важные литературные дела. Последняя фраза была не вполне искренней, зато, по-моему, завлекательной. Я так и не понял, шла ли речь в давешнем телефонном разговоре с Дижоном, что я хочу с ней встретиться. Я безумно боялся, что в воскресенье мадам Лесерф мне ласково сообщит, что Елена вместо Парижа отправилась куда-нибудь в Ниццу. Отослав это письмо, я по крайней мере счел, что сделал все от меня зависящее, чтобы свидание состоялось.
Я выехал в девять утра, чтобы к двенадцати, как договорились, быть в Леско. Садясь в поезд, я вдруг с содроганием осознал, что буду проезжать через Сен-Дамье, где умер и похоронен Себастьян. Никогда не забуду, как мне пришлось однажды сюда добираться. Но память отказывалась что-нибудь узнавать: когда поезд на минуту остановился у платформы Сен-Дамье одна лишь вывеска заверяла меня, что я здесь бывал. Сам городок выглядел таким простым, обыденным, степенным по сравнению с искаженным, словно из какого-то сна, образом, удержанным моей памятью. Или этот образ искажен теперь? Когда поезд тронулся, я испытал странное облегчение от того, что больше не блуждаю призрачными тропами, по которым ступал два месяца назад. Стояла прекрасная погода, и всякий раз, когда поезд останавливался, я слышал, казалось, легкое неровное дыхание весны, еще с трудом различимой, но уже несомненной. «Кордебалет, переминаясь на зябнущих ногах, ожидает в кулисах», — выразился как-то Себастьян.
Мадам Лесерф жила в огромном ветшающем доме. Десятка два старых больших деревьев исполняли обязанности парка. С одной стороны подступали поля, с другой — увенчанный фабрикой холм. Все почему-то имело какой-то пыльный, усталый, обносившийся вид; потом, когда я узнал, что дому всего лет тридцать с небольшим, я еще более подивился его старообразности. На ведущей к подъезду дорожке мне попался мужчина, торопливо скрипевший по гравию мне навстречу. Он остановился и пожал мне руку.
— Enchanté de vous connaître,
[35] — сказал он, смерив меня меланхоличным взглядом. — Моя жена вас ждет. Je suis navré,
[36] но в это воскресенье я должен быть в Париже.
Это был довольно обыкновенный средних лет француз, с усталыми глазами и автоматической улыбкой. Мы обменялись еще одним рукопожатием.
— Mon ami,
[37] — вы опоздаете на поезд, — донесся с веранды хрустальный голос мадам Лесерф, и он послушно посеменил прочь.
Сегодня на ней было бежевое платье, она ярко накрасила губы, но даже не подумала что-то сделать с прозрачной бледностью лица. На солнце ее волосы отдавали сизым, и я поймал себя на мысли, что передо мной, в конце концов, очень хорошенькая женщина. Мы прошли через две или три комнаты, имевшие такой вид, словно они негласно поделили между собой обязанности большой гостиной. В этом неприятном, путаном доме мы были, похоже, совершенно одни. На зеленом шелковом канапе валялась шаль; она в нее закуталась.
— Холодно, — сказала она. — Что я ненавижу, так это холод. Дотроньтесь до моих рук. Они согреваются только летом. Присаживайтесь, скоро нас позовут к столу.
— Когда точно она приедет? — спросил я.
— Ecoutez,
[38] — сказала мадам Лесерф, — вы можете хоть ненадолго о ней забыть и поговорить о чем-нибудь другом? Ce n\'est pas très poli, vous savez.
[39] Расскажите что-нибудь о себе. Где вы живете, что делаете?
— Так будет она здесь сегодня?
— Да будет, упрямец вы эдакий, Monsieur l\'entêté.
[40] Будет всенепременно. Не будьте таким нетерпеливым. Вам известно, что женщинам не очень нравятся мужчины с idée-fixe?
[41] A как вам показался мой муж?
Я отвечал, что он, должно быть, намного ее старше.
— Он очень мил, только ужасно скучный, — смеясь, продолжала она. — Я нарочно его отослала. Мы год женаты, а уже словно близимся к брильянтовой свадьбе. И дом этот я терпеть не могу. А вы что скажете?
Я отвечал, что вид у него капельку допотопный.
— Не то слово. Когда я впервые его увидела, он казался новехоньким, но с тех пор захирел и стал осыпаться. Я как-то пожаловалась своему доктору, что стоит мне дотронуться до каких-нибудь цветов, кроме гвоздик и нарциссов, как они вянут. Странно, правда?
— И что он ответил?
— Что он не ботаник. Была когда-то персидская царевна вроде меня. Она сгубила весь дворцовый сад.
Пожилая и довольно мрачная служанка заглянула в дверь и кивнула хозяйке.
— Пойдемте, — сказала мне мадам Лесерф. — Судя по вашему виду, vous devez mourir de faim.
[42]
В дверях мы столкнулись, потому что, когда я шел за ней следом, она вдруг остановилась и поглядела назад. Она вцепилась мне в плечо, и ее волосы коснулись моей щеки.
— Экий вы неуклюжий, — сказала она. — Я забыла пилюли.
Она вернулась за ними, и мы отправились через весь дом на поиски столовой. Наконец мы ее отыскали. Это была гнетущая комната; окно-фонарь в последнюю минуту, казалось, передумало и робко попыталось снова превратиться в обыкновенное. В две разные двери тихо вплыли две фигуры. Пожилая дама была, насколько я понял, кузиной господина Лесерфа. Речь ее не выходила за пределы вежливого мурлыканья при передаче блюд. Другой вошедший был довольно привлекательный мужчина в брюках гольф, с церемонным выражением лица и необычной седой прядью в редких светлых волосах. За всю трапезу он не проронил ни единого слова. Мадам Лесерф представила нас друг другу по-своему, одним торопливым жестом, не потрудившись назвать имен. Я заметил, что она не обращает на блондина никакого внимания, будто он сидит за другим столом. Кушанья, хоть и хорошо приготовленные, были какие-то случайные. Вино, однако, оказалось превосходным.
Когда приборы отгремели первое блюдо, блондин закурил папиросу и удалился. Через минуту он вернулся, неся пепельницу. Мадам Лесерф, до этого поглощенная едой, сказала, взглянув на меня:
— Так вы, стало быть, в последнее время много путешествовали? А вот я ни разу не была в Англии, все как-то не получалось. Прескучное, должно быть, место. On doit s\'y ennuyer follement, n\'est ce pas?
[43] Да еще туманы… И ни тебе искусства, ни музыки… Этот кролик приготовлен по-особому, надеюсь, вам понравится.
— Кстати, — сказал я, — чуть не забыл: я написал вашей приятельнице письмо, что буду здесь… нечто вроде напоминания.
Мадам Лесерф положила нож и вилку. Вид у нее был удивленный и раздосадованный.
— Как! — воскликнула она.
— Что ж тут плохого? Или вы думаете…
Мы молча доели кролика. Последовал шоколадный крем. Светловолосый господин аккуратно сложил салфетку, вставил в кольцо, встал и, слегка поклонившись хозяйке, удалился.
— Кофе будем пить в зеленой гостиной, — сказала мадам Лесерф служанке.
— Я на вас страшно зла, — сказала она, едва мы уселись. — Думаю, вы все испортили.
— Что же такого я сделал? — спросил я.
Она отвернулась. Маленькая тугая грудь ее вздымалась. (Себастьян где-то пишет, что такое бывает только в романах, но вот доказательство, что он не прав.) Еще, кажется, подрагивала голубая прожилка на бледной, почти девичьей шейке (тут я менее уверен). Ресницы трепетали. Да, она определенно была хороша. Не южанка ли? Например, из Арля. Нет, выговор парижский.
— Вы родом из Парижа?
— Благодарю, — сказала она, не глядя не меня. — Это ваш первый вопрос обо мне самой. Но это не искупает вашей вины. Глупее вы поступить не могли. Попробую, может быть… Извините, сейчас вернусь.
Я уселся поудобнее и закурил. Косой солнечный луч кишел пылинками: к ним добавились спирали табачного дыма и легко закружились, словно готовые всякий миг угодливо сложиться в живую картину. Не хотел бы, повторяю, тревожить эти страницы ничем относящимся ко мне лично; но мне кажется, что читателя (а кто скажет — может быть, и призрак Себастьяна) позабавит, если я скажу: в голове у меня мелькнула мысль с ней переспать. Это было действительно странно, — она ведь одновременно и раздражала меня — вернее, ее речи. Я почувствовал, что теряю власть над собой. Однако к ее возвращению я мысленно встряхнулся.
— Ну вот, вы добились, — сказала она. — Элен нет дома.
— Tant mieux,
[44] — отвечал я. — Она, должно быть, в пути, а вы, право же, должны меня понять: мне безумно не терпится ее увидеть.
— Но для чего, скажите на милость, вам понадобилось ей писать? — вскричала мадам Лесерф. — Вы ее даже не знаете. Я ведь вам обещала, что сегодня она здесь будет. Можно ли требовать большего? А если вы мне не верите, если решили меня проверять — alors vous êtes ridicule, cher Monsieur.
[45]
— Да нет же, — чистосердечно отвечал я, — мне это и в голову не приходило. Я просто думал… как говорят у нас в России, каши маслом не испортишь.
— Какое мне дело до каши… и до России, — сказала она.
Что мне было делать? Я взглянул на ее руку, лежавшую возле моей. Рука слегка подрагивала, — она была в таком легком платье… по моему позвоночнику тоже пробежала дрожь, вызванная отнюдь не холодом. Поцеловать ей руку? Нужен ли с нею галантный ритуал, не буду ли я выглядеть полным дураком?
Она вздохнула и поднялась с места.
— Ладно, теперь уже ничего не поделаешь. Боюсь, вы ее спугнули, так что даже если она приедет… ну, неважно. Видно будет. Хотите осмотреть наши владения? Мне кажется, снаружи теплее, чем в этом печальном доме.
«Владения» состояли из сада и рощицы, которые я уже успел приметить. Стояло безветрие. Черные ветви, кое-где уже подернутые зеленым, казалось, вслушивались в свою потаенную жизнь. На всем лежала тень уныния и скуки. Таинственный садовник выкопал яму и ушел, оставив лопату ржаветь у кирпичной стены, возле которой он накидал кучу земли. Я припомнил, не знаю уж почему, одно недавнее убийство: убийца зарыл жертву в точно таком же саду.
После затянувшегося молчания мадам Лесерф произнесла;
— Вы, судя по всему, очень любили вашего сводного брата, если столько носитесь с его прошлым. Отчего он умер? Самоубийство?
— Да нет, — сказал я. — У него было больное сердце.
— А мне казалось, вы говорили, что он застрелился. Это было бы куда романтичнее. Я буду разочарована, если герою вашей книги придет конец в постели. Летом у нас здесь цветут розы, вон там, где грязь. Но чтоб я тут провела еще хоть одно лето — увольте!
— Мне бы и в голову не могло прийти хоть в чем-то фальсифицировать его жизнь, — сказал я.
— Ну конечно, конечно. Я знала человека, который издал письма покойной жены и дарил потом знакомым. Почему вы думаете, что биография вашего брата кому-нибудь будет интересна?
— Вам доводилось читать… — начал было я, но в эту минуту у ворот остановился шикарный, хоть и изрядно замызганный автомобиль.
— Боже правый, — сказала мадам Лесерф.
— Может, это она? — воскликнул я.
Из машины выбралась дама — прямо в лужу.
— Да, это она, — сказала мадам Лесерф. — Только оставайтесь, пожалуйста, на месте.
Она побежала по дорожке, маша рукой, расцеловала приезжую, потом повела ее куда-то влево, и обе они исчезли за кустами. Я заметил их еще раз, когда, обойдя сад, они стали подниматься по ступенькам, потом скрылись в доме. Практически от Елены фон Граун у меня остались в памяти только незастегнутая меховая шубка да яркий шарф.
Я отыскал каменную скамеечку и на ней уселся. Я был возбужден и, скорее, собой доволен, ибо наконец-то настиг добычу. На скамейке лежала чья-то тросточка — я потыкал ею о влажную бурую землю. Успех! Нынче же вечером, как только я с ней поговорю, вернусь в Париж, и… В эти мысли втерся чужак — подкидыш, трепещущий уродец, юркнул и смешался с толпой… А надо ли вечером уезжать? Как она звучала, эта задыхающаяся фраза во второразрядном рассказе Мопассана? «Я забыл книгу». Но кажется, и я забываю про свою.
— Вот вы где, — раздался голос мадам Лесерф. — А я уже решила, что вы уехали.
— Ну как, все благополучно?
— Менее всего, — отвечала она спокойно. — Не знаю, что вы ей там написали, но она решила, что речь идет об одном кинематографическом начинании, которое она пробует затеять. Говорит, что вы ее загнали в ловушку. Теперь извольте делать, что я скажу. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра вы с ней не заговаривайте, но оставайтесь здесь и будьте по отношению к ней предельно любезны. Она обещала мне все рассказать, а потом, может, и вы с ней поговорите. Идет?
— Ужасно мило, что вы взяли на себя столько хлопот, — сказал я.
Она присела рядом со мной на скамейку, а поскольку скамейка была очень короткая, а я — как бы это сказать — скорее крепкого сложения, наши плечи соприкоснулись. Я облизал губы и тростью, которая оставалась у меня в руке, стал чертить на земле.
— Что это вы рисуете? — спросила она и кашлянула.
— Свои мысленные волны, — глупо ответил я.
— Когда-то, — проговорила она вкрадчиво, — я поцеловала одного мужчину только за то, что он умел писать свое имя перевернутыми буквами.
Палка выпала у меня из рук. Я уставился на мадам Лесерф. Я разглядывал ее белый гладкий лоб, ее фиалково-темные веки, которые она опустила, должно быть неверно истолковав мой взгляд, крохотную бледную родинку на бледной щеке, тонкие крылья носа, верхнюю губу, поджавшуюся, когда она опустила свою темную головку, ровную белизну шеи, покрытые лаком розовые ногти на тонких пальцах. Когда она подняла голову, ее странно бархатные глаза — раек чуть выше обычного — глядели прямо на мои губы.
Я поднялся с места.
— Что это с вами? — сказала она. — Что вы такое подумали?
Я покачал головой. Впрочем, она была права. Я и в самом деле подумал кое о чем, что требовало немедленного решения.
— Как, мы уже идем в дом? — спросила она, когда мы двинулись по дорожке.
Я кивнул головой.
— Но она спустится еще не скоро. Скажите, почему вы дуетесь?
Тут я, кажется, остановился и снова на нее уставился. На этот раз — на ее стройную фигурку в облегающем платье цвета буйволовой кожи.
Я двинулся дальше в тяжелом раздумье, и вся в солнечных пятнах дорожка, казалось, хмурится мне в ответ.
— Vous n\'êtes guère aimable,
[46] — сказала мадам Лесерф.
На веранде стоял стол и несколько стульев. За столом сидел давешний светловолосый молчун и исследовал механизм своих часов. Садясь, я неловко задел его локоть, и он уронил какой-то винтик.
— Бога ради, — сказал он по-русски в ответ на мои извинения (э, да он русский? Отлично, это мне поможет).
Мадам Лесерф стояла к нам спиной, что-то напевая себе под нос и отбивая такт носком по каменному полу. Тогда я повернулся к своему молчаливому соотечественнику, нежившему свои поломанные часы, и тихо произнес по-русски:
— А у ней на шейке паук…
Рука нашей дамы взлетела к затылку, она повернулась на каблуке.
— Что? — спросил недогадливый мой земляк, подняв взгляд. Потом он посмотрел на даму, неловко усмехнулся и снова занялся часами.
— J\'ai quelque chose dans le cou
[47]… Я же чувствую! — воскликнула мадам Лесерф.
— Между прочим, — сказал я, — я как раз говорил этому русскому господину, что и мне показалось, будто у вас паучок на шее сидит. Но я ошибся, это была игра света.
— Может, заведем граммофон? — спросила она находчиво.