Сара Гэй Форден
Дом Гуччи. Сенсационная история убийства, безумия, гламура и жадности
Посвящается Джулии
Sara Gay Forden
THE HOUSE OF GUCCI:
A SENSATIONAL STORY OF MURDER, MADNESS, GLAMOUR AND GREED
Copyright © 2001, 2000 by Sara Gay Forden.
Cover design by Bradford Foltz
© Борисова М.Э., Белолипцев М.С., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Глава 1. Одна смерть
В половине девятого утра понедельника, 27 марта 1995 года, Джузеппе Онорато сметал листья с дорожки перед зданием, в котором работал. Тем утром он явился в восемь часов, как и каждый рабочий день, и его первой задачей было открыть две большие деревянные двери здания на Виа Палестро, 20. В четырехэтажном здании в стиле Ренессанс располагались квартиры и офисы, и находилось оно в одном из самых щегольских районов Милана. Через дорогу, среди высоких кедров и тополей, раскинулись ухоженные газоны и извилистые тропки Городского сада – оазиса зелени и спокойствия среди городского смога и толчеи.
За выходные теплый ветер прошелся по городу, расчистив извечное облако смога и сорвав с деревьев последнюю сухую листву. Тем утром Онорато обнаружил, что дорожка перед зданием усыпана листьями, и бросился подметать их, прежде чем люди начнут заходить и выходить. Военная подготовка внушила Онорато сильное чувство долга и стремление к порядку, хотя и не сломила дух. В пятьдесят один год он был всегда опрятно одет и ухожен, аккуратно стриг свои белые усы и редеющие короткие волосы. Он приехал из Кастельдачча на север, как многие сицилийцы, в поисках работы и новой жизни. Отслужив четырнадцать лет в младшем командном составе, Онорато ушел в отставку в 1980 году и решил осесть в Милане, где несколько лет занимался случайными подработками. Швейцаром на Виа Палестро он устроился в 1989 году и теперь ездил на работу из северо-западной части города, где находилась их с женой квартира, на небольшом мотороллере. Это был спокойный человек с ясными синими глазами и приятной застенчивой улыбкой, и дорожку перед зданием он держал в безупречном порядке. Шесть отполированных до блеска ступеней из красного гранита, к которым вел внушительный парадный вход, сверкающие стеклянные двери и сияющий каменный пол фойе – во всем отражалось усердие Онорато. В глубине фойе у него была маленькая застекленная кабинка со столом и стулом, но он редко там находился: предпочитал все время трудиться. В Милане он никогда не чувствовал себя спокойно: город давал ему работу, но почти ничего больше. Онорато ощущал на себе предвзятость, которую жители севера испытывали к meridionali, то есть южанам, и одного взгляда хватало, чтобы его задеть. Он не вступал в споры и подчинялся вышестоящим, как его научили в армии, но головы никогда не склонял. «Я ничем не хуже других, – считал Онорато, – даже богатых или из влиятельных семей».
Подметая дорожку, Онорато поднял взгляд и заметил прохожего на другой стороне улицы. Он уже видел этого человека с утра, когда открывал парадные двери. Тот стоял возле маленькой зеленой машины, припаркованной поперек улицы, лицом к Городскому саду, напротив здания, где работал Онорато. Обычно машины выстраивались рядами на обочине Виа Палестро – улицы, на которой оставалась одна из последних бесплатных парковок в центре Милана. Машины здесь парковались под углом и лицом к обочине. Время было раннее, других автомобилей еще не было. Внимание Онорато привлек номерной знак: он болтался почти у самой земли.
«Интересно, – подумалось Онорато, – что этот человек делает здесь так рано?»
Чисто выбритый и одетый в приличное светло-коричневое пальто, мужчина все время смотрел в сторону Корсо Венеция
[1], будто ждал кого-то. Рассеянно пригладив собственную редеющую шевелюру, Онорато не без зависти отметил густые волосы незнакомца, темные и волнистые.
С тех пор как в июле 1993 года на их улице взорвалась бомба, приходилось быть начеку. Взрыв машины, напичканной динамитом, потряс город, забрав жизни пяти человек и оставив от Павильона современного искусства лишь пыль, цемент и стальные балки. Тем же вечером еще один взрыв прогремел в Риме и ударил по Сан-Джорджо-ин-Велабро, базилике в историческом центре города. Позднее выяснилось, что эти взрывы связаны с еще одним, более ранним, произошедшим во Флоренции, на Виа деи Джеоргофили: тогда тоже были убиты пять человек и еще тридцать – ранены. Кроме того, взрыв уничтожил несколько десятков произведений искусства, которые хранились в здании. Это происшествие оказалось связано с главой сицилийской мафии, Сальваторе Риина по прозвищу Тото, которого незадолго до того арестовали за убийство Джованни Фальконе, главного следователя по делам мафии. Риина приказал подорвать несколько ценнейших культурных памятников в Италии, чтобы расквитаться за свой арест. В итоге его осудили и за убийство Фальконе, и за взрывы; сейчас он отбывает два пожизненных заключения. DIGOS, оперативная полиция Италии по противодействию терроризму, опросила всех portinai, то есть портье, в Виа Палестро. Онорато сказал им, что в тот день видел подозрительный фургон у ворот парка. С тех пор он держал в своей кабинке блокнот и делал записи обо всем, что замечал необычного.
– Мы ведь глаза и уши квартала, – говорил он своему сослуживцу, который часто заходил на чашку кофе. – Мы знаем всех прохожих, это наша работа – наблюдать.
Онорато развернулся и потянул на себя правую створку дверей, чтобы смести из-за нее последние листья. Зайдя за полуоткрытую створку, он услышал, как кто-то быстро прошагал по лестнице, а затем знакомый голос окликнул его:
– Buongiorno!
[2]
Обернувшись, Онорато увидел, как Маурицио Гуччи, владелец офисов на первом этаже, с неизменной бодростью взлетает по лестнице, взмахнув полами пальто.
– Buongiorno, Dottore
[3], – улыбнулся Онорато в ответ и приветственно поднял руку.
Он знал, что Маурицио Гуччи принадлежит к знаменитой флорентийской семье, основавшей компанию по торговле предметами роскоши под своим именем. В Италии имя Гуччи всегда связывали с изяществом и стилем. Итальянцы гордились своей творческой натурой и многовековым мастерством, и имя Гуччи, наряду с Феррагамо и Булгари, неизменно означало качество и искусную работу. Кроме того, именно Италия подарила миру величайших дизайнеров, таких как Джорджо Армани и Джанни Версаче, – но фамилия Гуччи была известна уже много поколений, задолго до того, как родились эти знаменитые люди. Маурицио был последним из рода Гуччи, управлявшим семейным делом: двумя годами ранее он продал бизнес своим финансовым партнерам, которые планировали вывести фирму Гуччи на биржу. Оставив дело семьи позади, весной 1994 года Маурицио открыл собственную контору на Виа Палестро.
Жил Гуччи неподалеку, в собственном палаццо на Корсо Венеция. На работу он каждое утро ходил пешком и появлялся примерно с восьми до полдевятого утра. Иногда он отпирал входные двери своим ключом и поднимался наверх еще до того, как Онорато открывал тяжелые деревянные створки.
Онорато нередко воображал себе, каково это – быть Гуччи. Маурицио был богатым и привлекательным молодым человеком, и возлюбленная его была красавицей: высокой, стройной блондинкой. Она помогала Гуччи обставить офисы на первом этаже (в Европе так принято называть второй) антикварной китайской экзотикой, диванами и креслами в щегольской обивке, цветистым текстилем и дорогими картинами. Она часто навещала Гуччи во время обеда – в костюмах от Шанель и с безупречно уложенными белокурыми локонами. Эти двое казались Онорато идеальной парой с идеальной жизнью.
Стоило Маурицио Гуччи дойти до верхней ступеньки и шагнуть в фойе, как Онорато увидел в дверном проеме темноволосого мужчину. Этот человек поджидал Гуччи, осенило его. Почему только он остановился у подножия лестницы, там, где заканчивался широкий коричневый ковер и начиналась дорожка из серой ткани, закрепленная на каждой ступени медными рейками? Гуччи не заметил, как незнакомец остановился за его спиной; тот не окликнул его.
На глазах у Онорато мужчина распахнул пальто и выхватил пистолет. Он выпрямил руку, направляя дуло в спину Гуччи, и начал стрелять. Онорато стоял всего в паре шагов от него – неподвижно, с метлой в руках. Потрясенный, он был не в силах остановить нападавшего.
Прогремели три быстрых глухих выстрела, один за другим.
Окаменев от ужаса, Онорато мог лишь смотреть. Он видел, как первая пуля пробила пальто Гуччи над правым бедром. Вторая вошла прямо под левое плечо. Онорато заметил, как всякий раз в клочья разлеталась верблюжья ткань пальто Гуччи в том месте, куда в нее попадали пули. «В кино в людей стреляют совсем не так», – подумалось Онорато.
Гуччи обернулся, пораженный, и непонимающе взглянул на стрелявшего, явно не узнавая его, а затем уставился прямо на Онорато, точно спрашивая его: «Что происходит? За что? Почему я?»
Третья пуля задела его правую руку.
Гуччи со стоном сполз на пол, и убийца всадил последнюю, фатальную пулю ему в правый висок. Взглянув на пистолет, Онорато увидел на стволе длинный глушитель. Посмотрел на руку, сжимавшую оружие, – на длинные, холеные пальцы, на ухоженные ногти.
Мгновение, которое показалось вечностью, Онорато смотрел убийце в глаза. А затем услышал собственный голос:
– Не-е-ет! – вскрикнул он, отпрянув и вскинув левую руку, точно пытаясь сказать: «Я тут ни при чем!»
Убийца дважды выстрелил прямо в Онорато, а затем развернулся и бросился за дверь. Онорато услышал звон – это звякнули о пол гильзы.
«Поверить не могу! – подумал он. – Боли совсем не чувствую. Я и не знал, что это не больно, когда в тебя стреляют. – Ему стало интересно, больно ли было Гуччи. – Значит, так все и кончится. Значит, я умру. Жалко, конечно, что вот так. Это же нечестно».
Затем он понял, что так и остался стоять. Взглянул на свою левую руку: та странно свисала, и с рукава капала кровь. Онорато медленно опустился на гранитную ступень лестницы.
«Хотя бы не упал», – сказал он про себя и мысленно приготовился умереть. Подумал о своей жене, о днях службы, о виде на море и на горы из Кастельдачча. Лишь потом он понял, что всего лишь ранен: оба выстрела попали в руку, и смерть ему не грозила, – и его накрыло волной счастья. Он обернулся взглянуть на безжизненное тело Маурицио Гуччи. Труп лежал на самом верху лестницы в луже крови: в падении он вытянулся на правом боку, голова легла на руку. Онорато попытался позвать на помощь, но открыл рот и сам себя не услышал.
Пару минут спустя послышалась нарастающая сирена. Вскоре вой оборвался, и перед Виа Палестро, 20 с визгом затормозила полицейская машина. Из машины выскочили четверо карабинеров в форме, все с оружием в руках.
– Это был человек с пистолетом, – бессильно простонал Онорато с первой ступеньки, и полицейские кинулись к нему.
Глава 2. Династия Гуччи
Кровь ярко-красными брызгами в духе Джексона Поллока расписала двери и белые стены по обе стороны от входа, у которого лежал Маурицио. Гильзы россыпью валялись на полу. Владелец киоска через дорогу, в Городском саду, услышал крик Онорато и тут же вызвал карабинеров.
– Это Dottor Гуччи, – сказал им Онорато, указывая здоровой рукой наверх, где лежал неподвижный труп Маурицио, безвольно свесив левую руку. – Он мертв?
Один из карабинеров присел возле тела убитого и прижал пальцы к его шее; не почувствовав пульса, он кивнул. Адвокат Маурицио, Фабио Франкини, прибывший на назначенную встречу минутами ранее, с несчастным видом съежился на холодном полу возле тела клиента и просидел так четыре часа, пока вокруг работали сотрудники правоохранительных органов и «Скорой помощи». С прибытием «Скорой» и полицейского подкрепления перед зданием начала собираться толпа зевак. Врачи сразу позаботились об Онорато, поскорее забрав его в карету «Скорой помощи», прежде чем на месте совершения преступления появилась следственная группа. За осмотр тела Маурицио взялся капрал Джанкарло Тольятти, высокий и худой блондин с двадцатилетним опытом службы в убойном отделе. В последние несколько лет Тольятти в основном занимался расследованием убийств, связанных с враждующими кланами албанских иммигрантов в Милане. Это было его первое дело в кругах городской элиты: не каждый день в центре города хладнокровно убивают крупного бизнесмена.
– Кто убитый? – спросил Тольятти, склоняясь к трупу.
– Это Маурицио Гуччи, – ответил ему один из коллег. Тольятти поднял глаза и насмешливо улыбнулся.
– Ну да, а я Валентино, – съязвил он, вспомнив о вечно загорелом темноволосом модельере из Рима.
Имя Гуччи всегда ассоциировалось у него с флорентийским торговым домом, который занимался кожаными изделиями. Откуда взяться Гуччи в миланской конторе?
– Для меня это был просто труп, самый обыкновенный, – впоследствии заявлял Тольятти.
Он осторожно вынул забрызганные кровью газетные вырезки из безжизненной руки Маурицио, снял с него часы от Тиффани; они еще тикали. Пока он аккуратно изучал содержимое карманов убитого, явился прокурор Милана Карло Ночерино. На месте преступления царила сумятица: журналисты и операторы теснили и врачей, и карабинеров, и полицию. В Италии работают три вида правоохранительных органов: карабинеры, полиция и guardia di finanzia, или налоговая полиция. Боясь, как бы в суматохе не пострадали важные улики, Ночерино спросил, кто первым прибыл на место убийства. Таково одно из главных неписаных правил итальянской полицейской системы: та группа, которая первой явилась на место преступления, и занимается этим делом. Узнав, что первыми прибыли карабинеры, Ночерино быстро отпустил полицию и распорядился закрыть парадные двери в фойе, а тротуар перед входом оцепить, чтобы не подпускать прибывающую толпу. Затем он поднялся по лестнице к Тольятти, который осматривал тело Маурицио Гуччи.
Ночерино и следователи заметили, что из-за выстрела в висок убийство Маурицио выглядело как казнь в духе мафии. Кожа и волосы вокруг раны обгорели, что говорило о стрельбе с близкого расстояния.
– Здесь поработал профессиональный киллер, – сказал Ночерино, осмотрев рану, а затем пол, на котором следственная группа уже обвела мелом шесть гильз.
– Старый добрый colpo di grazia
[4], – согласился капитан Антонелло Буччоль, коллега Тольятти. И все же они были озадачены. Слишком много выстрелов, целых два живых свидетеля: Онорато и девушка, которая чуть не столкнулась с убийцей в дверях, – не похоже на работу профессионала, который наносит «удар милосердия».
Владимир Набоков
На осмотр тела Маурицио у Тольятти ушло еще полтора часа, а на то, чтобы узнать все подробности его жизни, – целых три года.
– Мы почти ничего не знали о Маурицио Гуччи, – позже говорил он. – Нам нужно было взять в руки его судьбу и открыть, точно книгу.
ИСТИННАЯ ЖИЗНЬ СЕБАСТЬЯНА НАЙТА
{1}
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Чтобы понять Маурицио Гуччи и его происхождение, нужно понимать тосканский характер. Непохожие на дружелюбных эмилианцев, аскетичных ломбардцев и эксцентричных римлян, тосканцы часто бывают заносчивыми индивидуалистами. Они чувствуют, что представляют источник культуры и искусства всей Италии, и предметом их особой гордости является влияние на современный итальянский язык, в чем они многим обязаны Данте Алигьери. Их иногда называют «итальянскими французами»: высокомерными, самодостаточными и закрытыми от внешнего мира. Итальянский писатель Курцио Малапарте пишет об этих людях в своей книге «Maledetti Toscani», или «Проклятые тосканцы».
В «Аде» Данте описывает «флорентийский дух» Филиппо Ардженти: «он в мире был гордец и сердцем сух». Гордый флорентийский или тосканский дух может быть и саркастичным, и острым на язык; такие люди не лезут за словом в карман – как, например, Роберто Бениньи, оскароносный режиссер и исполнитель главной роли в фильме «Жизнь прекрасна».
Себастьян Найт родился 31 декабря 1899 года в бывшей столице моего отечества. Одна старая русская дама, просившая, неизвестно почему, не оглашать ее имени, показала мне однажды в Париже дневник, который вела в былые времена. Может показаться, что те годы настолько были не отмечены событиями, что коллекционирование ежедневных мелочей (жалкий способ самосбережения) едва заходило далее краткого описания погоды; забавно, что и дневники монархов — какие бы бедствия ни сотрясали подвластные им страны — освещают по преимуществу тот же вопрос. Фортуна, которая не терпит подсказок, сама положила передо мной нечто такое, чего никогда не дадут никакие целенаправленные поиски. Вот почему я могу утверждать, что в то утро, когда родился Себастьян, стояла ясная, безветренная погода, с морозцем в двенадцать градусов по Реомюру… но это и все, что нашла нужным занести в дневник славная дама. Подумав еще раз, не вижу никакой нужды сберегать ее анонимность. Очень уж невероятно, что она когда-нибудь прочтет эту книгу. Даму звали — и зовут — Ольга Олеговна Орлова — жаль было бы потерять эту оологическую аллитерацию
{2}.
В 1977 году автор из «Таун энд кантри» спросил у Роберто Гуччи, двоюродного брата Маурицио, могла ли семья Гуччи происходить из другого региона Италии. Роберто поразил этот вопрос.
– Это как спросить, может ли кьянти быть не из Ломбардии, – возмутился он. – Это будет уже не кьянти, а Гуччи не были бы Гуччи! – И он в гневе взмахнул руками: – Разве могли бы мы родиться не флорентийцами, если мы – те, кто мы есть?
Ее сухой отчет не передаст читателю, если только он не завзятый вояжер, тех радостей, что стоят за подобным описанием петербургского зимнего дня: роскошную чистоту безоблачного неба, предназначенную здесь не для согревания плоти, но для услаждения взора; глянец санных следов на утоптанном снегу просторных проспектов, подкрашенном посередине щедрой примесью навоза; разноцветную гроздь воздушных шаров над головой уличного торговца в фартуке; золото вкрадчиво изгибающегося купола, затуманенное буйным цветением изморози; на березах в общественном саду каждая тончайшая веточка обведена белым; скрипы и колокольцы зимней улицы… а кстати, как забавно вдруг заметить, глядя на старую открытку (вроде той, что я поставил у себя на столе, чтобы потешилось немножко дитя памяти), как беспорядочно поворачивали русские экипажи — где, когда и как им вздумается, так что вместо застенчивого, по струнке, уличного движения наших дней видишь на этом раскрашенном снимке безбрежный, словно сон, проспект, дрожки, замершие под причудливыми углами, и надо всем — неправдоподобную голубизну, которая, чуть дальше, уже зарделась румянцем мнемонической пошлости.
Богатая многовековая история купеческого сословия Флоренции у Гуччи в крови. В 1293 году «Установления справедливости» объявили Флоренцию независимой республикой. Пока Медичи не взяли власть в свои руки, городом управляли arti – двадцать одна гильдия торговцев и ремесленников. Память об этих гильдиях осталась в названиях флорентийских улиц: это Виа Кальцаюоли (сапожники), Виа Картолаи (торговцы бумагой), Виа Тесситори (ткачи), Виа Тинтори (красильщики) и многие другие. В эпоху Возрождения Грегорио Дати, торговец шелком, писал: «Флорентиец, если он не торговец, не объехал весь мир, не повидал заморские страны и народы и не вернулся во Флоренцию хоть немного разбогатевшим, не заслужит здесь никакого уважения».
Я не сумел раздобыть фотографию дома, где родился Себастьян, мне, впрочем, хорошо знакомого, поскольку и я там же родился шесть лет спустя. Вскоре после развода с матерью Себастьяна наш с ним отец женился вторично. Как ни странно, вышедшая в 1936 году «Трагедия Себастьяна Найта» г-на Гудмэна (у меня будет повод высказаться о ней подробнее) не упоминает этого второго брака вовсе, — обреченный на несуществование для ее читателей, я должен им казаться каким-то ложным родственником, говорливым самозванцем. Впрочем, сам Себастьян, в наиболее автобиографичной из своих книг («Стол находок»), нашел для моей матери теплые слова — думаю, она их заслужила. Не вполне точны и утверждения английской прессы, писавшей после смерти Себастьяна, что отец его был убит в 1913 году на дуэли; в действительности он, быстро поправляясь после пулевого ранения в грудь, подхватил спустя уже целый месяц случайную простуду, с которой не совладало его полузалеченное легкое.
Для купца из Флоренции быть состоятельным было почетно, и богатство сопровождалось рядом обязанностей: финансировать сооружение общественных зданий, жить в большом палаццо с роскошными садами, а также спонсировать живописцев, скульпторов, поэтов и музыкантов. Эта любовь к прекрасному и гордость за его создание не уступили ни войне, ни чуме, ни потопам, ни политическим распрям. От Джотто и Микеланджело до современных мастеров в их мастерских искусство процветает и приносит плоды, а взращивают его именно торговцы.
Доблестный солдат, сердечный, веселый, пылкий человек, он обладал той предприимчивой неугомонностью, которую Себастьян унаследовал как писатель. Раз минувшей зимой на литературном обеде в Южном Кенсингтоне
{3}, когда разговор завертелся вокруг безвременной смерти Найта, некий именитый старый критик, блеск и ученость которого я всегда уважал, высказался так: «Бедняга Найт! У него, в сущности, было два периода: первый — это когда скучный человек писал на покореженном английском, и второй — когда покореженный человек писал на скучном английском», — колкость, мерзкая во многих смыслах, ибо слишком легко говорить о покойном авторе за спиной его книг. Хочу верить, что старый шут не гордится этой шуткой, тем более что раньше, рецензируя книги Себастьяна Найта, он придерживался куда более корректного тона.
– Во Флоренции девять человек из десяти торговцы, а десятый – священник, – шутил Альдо Гуччи, дядя Маурицио. – Гуччи настолько же флорентийцы, насколько Джонни Уокер шотландец, а флорентийцев не надо учить ни торговле, ни ремеслу, – продолжал он. – Мы, Гуччи, были купцами с 1410 года. Когда говоришь о Гуччи, то знаешь, что это не «Macy’s»
[5].
И тем не менее надо признать, что жизнь Себастьяна, вовсе не будучи скучной, была в каком-то смысле лишена того редкостного накала, который отличал стиль его романов. Открывая любую из его книг, я так и вижу отца, быстро входящего в комнату, его особенную манеру, стремительно распахнув дверь, моментально завладеть нужным предметом или любимым существом. Память о нем навсегда связалась для меня с перехватом дыхания — вот я взметен куда-то ввысь, в руке еще качается половинка игрушечного поезда, а хрустальная подвеска люстры та качается в опасной близости от моей головы. Он припечатывает меня к полу так же внезапно, как только что вскинул вверх, так же внезапно, как Себастьянова проза подхватывает и несет читателя, чтобы швырнуть его, потрясенного, в радостную бездну следующего необузданного абзаца. Да еще некоторые из любимых присказок отца расцветают немыслимыми цветами в таких типично найтовских вещах, как «Альбиносы в черном» или «Потешная гора»: эта изысканно-странная повесть, лучшее, быть может, из всего им написанного, напоминает мне улыбку спящего младенца.
Один из бывших сотрудников так отзывался о семье Гуччи:
– Это были простые, невероятно добродушные люди, но у них всех был этот ужасный тосканский характер.
Вирджинию Найт мой отец, тогда молодой гвардеец в отпуску, встретил в начале девяностых годов за границей, насколько я знаю, в Италии. Их знакомство было как-то связано с охотой на лис в окрестностях Рима, но знаю ли я об этом от матери или же вспоминаю неосознанно какой-нибудь нечеткий снимок из семейного альбома, сказать не могу. Он долго добивался ее руки. Она была дочерью Эдварда Найта, состоятельного джентльмена, и это все, что я о нем знаю. Впрочем, из того, что моя бабушка, женщина суровая и своенравная (помню ее веер, митенки, холодные белые пальцы), не только выставляла решительные возражения этому браку, но твердила о них даже после того, как отец женился вторично, я склонен вывести, что семейство Найт (что бы оно собой ни представляло) не вполне достигало уровня требований (в чем бы они ни заключались), предписывавшихся в России зубрами старого режима. Я также не уверен, что первый брак отца не противоречил традициям полка — во всяком случае, его военная карьера началась по-настоящему лишь с русско-японской войной, значит, уже после того, как жена его бросила.
История самого Маурицио начинается с его деда, Гуччио Гуччи. Родители Гуччио держали убыточную шляпную мастерскую во Флоренции в конце XIX века и едва сводили концы с концами. Гуччио сбежал из дома от банкротства отца и ушел матросом на грузовое судно, на котором добрался до Англии. Там он устроился на службу в знаменитый лондонский отель «Савой»
[6]. Должно быть, его поражали постояльцы – их шелка и драгоценности, их неподъемный багаж. Кожаные чемоданы, саквояжи, шляпные коробки и тому подобное, украшенные гербами и подписанные громкими именами, заполоняли вестибюль гостиницы, которая стала Меккой для высшего общества викторианской Англии. Гости были богаты и знамениты – или хотели влиться в подобную компанию. Лилли Лэнгтри, любовница принца Уэльского, снимала в «Савое» номер за пятьдесят фунтов в год, где принимала гостей. Знаменитый актер сэр Генри Ирвинг часто обедал в ресторане отеля, а Сара Бернар заявляла, что «Савой» стал для нее «вторым домом».
Я был еще ребенком, когда лишился отца; и лишь много позже, в 1922 году, за несколько месяцев до своей последней и роковой операции мать рассказала мне о некоторых вещах, которые, по ее мнению, мне следовало знать. Первый брак отца не был счастливым. Странная женщина, неугомонное, безрассудное создание — только ее неугомонность была иного рода, чем у отца, проявлявшего это свое свойство в неустанном преследовании какой-нибудь очередной цели, каковой изменял лишь после ее достижения. Она же пребывала в состоянии некоей равнодушной погони, капризной и безадресной — то энергично устремляясь по ложному следу, то оставляя его на полпути, как оставляют зонтик в таксомоторе. Она любила отца на свой лад, мягко говоря, истерический лад, и когда однажды ее осенило, что она, возможно, любит другого (чьего имени отец от нее так и не услышал), она покинула мужа и ребенка столь же внезапно, как струя дождевой влаги срывается вдоль по листу сирени. Напутственный кивок листа в миг избавления от сверкающей обузы должен был причинить отцу лютую боль, и я избегаю даже представлять себе этот день — парижскую гостиницу, четырехлетнего Себастьяна, позабытого озадаченной нянькой, и отца, запершегося в
«той особого рода гостиничной комнате, какие более всего подходят для постановки самых скверных трагедий: часы, поблескивающие из-под стеклянного колпака на зловещем камине, — нафабренные усы на циферблате замерли на без десяти два; балконная дверь с одуревшей мухой между кисеей и стеклом, а на захватанном бюваре — лист почтовой бумаги с гербом отеля».
Жалованье Гуччио было невелико, а работа тяжела, но он быстро учился, и этот опыт заметно отразился на его судьбе. Он вскоре обратил внимание, что постояльцы отеля привозят с собой багаж, говорящий об их вкусе и достатке. Ключ ко всему, как оказалось, крылся в горах чемоданов, которые носильщики перетаскивали по длинным коврам коридоров и перевозили в лифтах-подъемниках. О коже Гуччио много узнал в мастерских в своей флорентийской юности. Сыновья Гуччио рассказывали, что, покинув «Савой», он устроился в «Вагон-ли», европейскую компанию, управлявшую поездами, и путешествовал по Европе в спальных вагонах, обслуживая и изучая богатых пассажиров и их окружение – прислугу и багаж, после чего, скопив денег, вернулся во Флоренцию четыре года спустя.
Это из «Альбиносов в черном» — вещи, сюжетно никак не связанной с той конкретной катастрофой, но воплотившей далекое воспоминание обозленного ребенка, раскапризничавшегося на выцветшем гостиничном ковре, когда нечем себя занять, а время странно растягивается, а время пошло вразброд, взразброс…
На родине Гуччио влюбился в Аиду Кальвелли, швею и дочь соседа-портного. Его вполне устраивал тот факт, что у возлюбленной был четырехлетний сын Уго, отец которого умер от туберкулеза, не успев жениться на Аиде. 20 октября 1902 года, чуть больше года спустя после возвращения в Италию, Гуччио женился на Аиде и усыновил Уго. Жениху был двадцать один год, невесте – двадцать четыре. Она была уже беременна первым их ребенком, дочерью Гримальдой, – девочка родилась три месяца спустя. Аида подарила Гуччио еще четверых детей: один из них, Энцо, умер еще в детстве. После у них были только сыновья: Альдо родился в 1905 году, Васко – в 1907-м, а Родольфо – в 1912-м.
Война с Японией, к счастью, дала отцу возможность занять себя деятельностью, которая помогла ему если не забыть Вирджинию, то хотя бы вернуть жизни какой-то смысл. Его буйный эгоизм был попросту отражением жизненной силы и, как таковой, пребывал в полной гармонии с его великодушной, по сути, натурой. Постоянное страдание, не говоря уже о самоубийстве, должно было казаться ему презренной, постыдной капитуляцией. Когда он в 1905 году женился вновь, он должен был, конечно, испытывать удовлетворение человека, одолевшего судьбу.
Вирджиния вынырнула в 1908-м. Закоренелая путешественница, вечно на колесах, она одинаково чувствовала себя дома и в пансиончике, и в дорогом отеле: домашний уют состоял для нее в непрерывности перемен, и это от нее Себастьян унаследовал странную, почти романтическую страсть к спальным вагонам и знаменитым европейским экспрессам.
«Подсиненные ночные тени на слегка поскрипывающих полированных панелях; долгий печальный вздох тормозов на смутно угадываемой станции; штора тисненой кожи скользит вверх, открывая платформу, катящего багаж человека, молочный шар фонаря с кружащим вокруг бледным мотыльком; звяк невидимого молотка, пробующего колеса; скользящее движение во тьму — взгляд успел заметить одинокую даму на синем плюще освещенного купе, перебирающую в дорожном несессере блестящие серебром предметы».
По словам Родольфо, первую работу во Флоренции Гуччио нашел в антикварной лавке. Затем он перешел в фирму, которая выпускала изделия из кожи, где научился азам торговли, прежде чем получил должность управляющего. Когда началась Первая мировая война, ему было тридцать три года и у него была большая семья, тем не менее его призвали в армию в качестве водителя. По завершении войны Гуччио, получивший место во «Франци» – флорентийской компании по производству кожаных изделий, – научился выбирать кожевенное сырье, обрабатывать и дубить кожу, а также работать с материалом разного вида и качества. Он быстро стал управляющим римским филиалом компании. В Рим ему пришлось отправиться одному: Аида отказалась переезжать и осталась дома с детьми. Гуччио навещал семью раз в неделю и собирался открыть свое дело во Флоренции – для клиентов, которые знали толк в хороших кожаных изделиях. В 1921 году, на воскресной прогулке с Аидой, Гуччио заметил, что на узкой улочке Виа делла Винья Нуова, которая соединяла фешенебельную Виа Торнабуони и площадь Гольдони на берегах реки Арно, сдавали внаем небольшой магазинчик. Супруги заговорили о том, чтобы занять это место. Потратив сбережения Гуччио – и, по словам одного источника, заняв у знакомого, – они открыли первую компанию под своим именем: Valigeria Guccio Gucci – «Магазин кожаных изделий Гуччио Гуччи». Позднее, в 1921 году, компания превратилась в Azienda Individuale Guccio Gucci, «частное предприятие Гуччио Гуччи». Район рядом с самой популярной в свете улицей Виа Торнабуони хорошо подходил, чтобы привлечь ту публику, которая нужна была Гуччио. На Виа Торнабуони с пятнадцатого по семнадцатый век строили свои палаццо самые богатые и знатные семьи города: Строцци, Антинори, Сассетти, Бартолини Салимбени, Каттани и Спини Ферони. В 1800-х на первых этажах их домов начали открываться дорогие рестораны и магазины. Так, «Кафе Джакоза» подает домашнюю выпечку и напитки высшему свету с самого своего открытия в 1815 году и по сей день. Джакоза, владельцы кафе и поставщики итальянской королевской семьи, изобрели коктейль «Негрони», названный в честь постоянного гостя, графа Негрони. Ресторан «Доней», открывшийся в 1927 году прямо напротив того места, где позже обосновался Гуччи, обслуживал аристократические семьи Флоренции; здесь собирался женский аналог исключительно мужского Жокей-клуба Флоренции. Совсем рядом для аристократии работал цветочный магазин «Меркателли». Многие другие компании на этой улице работают еще с тех времен: в том числе «Рубелли», где продаются качественные ткани из Венеции, парфюмерный магазин «Профумерия Инглезе» и «Прокаччи», известный своими восхитительными бутербродами с трюфелем. Богатые туристы из Европы останавливались в «Альберго Лондрес и Свисс», недалеко от которой, в свою очередь, находилось американское турагентство «Томас Кук и сыновья» на самом углу Виа дель Парионе.
Как-то зимой она без малейшего предупреждения прибыла Норд-экспрессом и прислала короткую записку с просьбой увидеть сына. Отец был в деревне на медвежьей охоте, поэтому моя мать кротко отправилась с Себастьяном в «Европейскую», где Вирджиния поселилась всего на полдня. Там, в холле, она и увидела первую жену своего мужа, стройную, чуть угловатую даму с трепещущим маленьким лицом под исполинской черной шляпой. Чтобы поцеловать мальчика, она отогнула вуаль, и разрыдалась — но не раньше, чем коснулась его, будто теплый нежный висок Себастьяна был и главным источником, и утолением ее скорби. Сразу вслед за тем она натянула перчатки и на плохом французском стала рассказывать моей матери совершенно бессмысленную и несуразную историю про какую-то польку, якобы пытавшуюся украсть у нее в вагоне-ресторане ридикюль. Затем она сунула Себастьяну в руку пакетик засахаренных фиалок, одарила мою мать нервной улыбкой и двинулась вслед за швейцаром, выносившим ее багаж. Вот и все, а на следующий год она умерла.
Гуччио начал закупать высококачественные кожаные изделия у тосканских производителей, а также из Англии и Германии, чтобы продавать их туристам, которые стекались во Флоренцию так же, как и в наше время. В выбор Гуччио входили надежные и хорошо сделанные сумки и чемоданы по невысоким ценам. Если он не мог найти то, чего искал, то брал нужное под заказ. Он и сам стремился к элегантности: его изысканные рубашки и идеально выглаженные костюмы всегда выглядели безупречно.
От Г. Ф. Стэйнтона, ее кузена, известно, что последние месяцы своей жизни она металась по югу Франции, задерживаясь на день-другой в жарких провинциальных городишках, куда редко заглянет турист, — взвинченная, одинокая (любовника своего она бросила) и, как видно, страшно несчастная. По тому как она пересекала собственный след или двигалась вдоль него обратно, это можно было бы счесть бегством от кого-то или от чего-то, но всякий, кто знал ее причуды, должен был расценить такие лихорадочные зигзаги как заключительную гиперболу ее всегдашней неуемности. Она умерла от остановки сердца (болезнь Лемана) в городке Рокбрюн летом 1909 года; с доставкой ее тела в Англию возникли сложности. Никого из близких не было уже в живых, и в Лондоне на ее похоронах присутствовал один мистер Стэйнтон.
– Это был человек с тончайшим вкусом, который все мы унаследовали, – вспоминал его сын Альдо. – И это сказывалось на всем, что он продавал.
Родители мои жили счастливо. Это был исполненный нежности и любви союз, которого не могли омрачить мерзкие сплетни кое-кого из наших родственников, шептавших, что мой отец, даром что любящий муж, нет-нет да и увлечется иной прелестницей. Как-то раз под Рождество 1912 года одна его знакомая, очаровательная, но пустая молодая особа, вскользь упомянула, когда они шли по Невскому, что жених ее сестры, некто Пальчин, знавал его первую жену. Отец ответил, что помнит этого человека, их знакомили в Биаррице лет десять назад. Или девять.
Гуччио открыл небольшую мастерскую за магазином, где самостоятельно изготавливал товары в дополнение к импортным, а также открыл ремонтную мастерскую, которая быстро начала давать прибыль. Гуччио нанял местных мастеров, и его магазин быстро стал известен не только качественными товарами, но и услугами. Через несколько лет он снял помещение побольше за мостом Санта-Тринита, на другом берегу Арно – на улице Лунгарно Гуиччардини. Шестьдесят человек, работавших на Гуччио, получили распоряжение работать до поздней ночи, если понадобится, но выполнять все заказы, которых становилось все больше и больше.
— Да, но этим дело не кончилось, — сказала собеседница. — Понимаете, он рассказал сестре, что знался с Вирджинией после того, как вы расстались… А потом она его бросила где-то в Швейцарии… И никто не знал, забавно.
В квартале Ольтрарно, к югу от реки Арно, располагалось множество небольших мастерских, которым нужна была речная вода для машин, обрабатывавших шерсть, шелк и парчу. Вдоль реки пролегали широкие бульвары, на юг тянулись улицы поменьше: здесь, в рабочем квартале, гремели топоры и пилы, здесь мыли и отбивали шерсть, здесь кроили, сшивали и лощили кожу. Здесь же обитали антиквары, багетчики и другие мастера. На другом берегу, вокруг площади Республики, располагалось торговое и финансовое сердце Флоренции – еще со Средних веков, когда здесь было представительство влиятельной торговой гильдии, которая управляла процветающей ремесленной сферой города.
— Что ж, — сказал отец спокойно, — если это не выплыло раньше, незачем начинать болтовню десять лет спустя.
Повзрослев, дети Гуччио приобщились к семейному делу – за исключением Уго, который не проявлял к нему интереса. Альдо проявил выдающееся торговое чутье, а Васко, которого прозвали Succube, то есть Подчиненный, взял на себя производство, хотя сам он по большей части предпочитал охотиться на просторах Тосканы. Гримальда, по прозвищу Pettegola – Сплетница, – стояла за прилавком в магазине вместе с молодой ассистенткой, которую нанял Гуччио. Родольфо был слишком юн для работы: став постарше, он счел себя выше этого и последовал за своей мечтой – кинематографом.
По безжалостному совпадению, назавтра добрый друг нашей семьи капитан Белов мимоходом спросил отца, верно ли, что его первая жена родом из Австралии — он, капитан, всегда считал ее англичанкой. Отец отвечал, что, насколько ему известно, ее родители какое-то время жили в Мельбурне, но родилась она в Кенте.
Гуччио растил детей в строгости: они обращались к нему на «вы», а не на «ты». За столом он требовал хороших манер и салфеткой, как кнутом, погонял тех, кто отступал от правил этикета. Когда семейство выезжало на выходные в загородный дом возле Сан-Кашано, по воскресеньям Гуччио запрягал деревянную двухколесную повозку, погружал в нее Аиду и детей и выдвигался вместе с ними через поля на утреннее богослужение.
— А почему ты спрашиваешь?
– Это была сильная личность, требующая к себе уважения и сдержанности, – говорил один из его внуков, Роберто Гуччи.
Капитан заговорил уклончиво, что его жена была у кого-то в гостях и там кто-то начал кое-что рассказывать…
Гуччио был запаслив: прошутто для него всегда нарезали самыми тонкими ломтиками, чтобы надолго хватило. Свои ценности он передал и детям: по семейной легенде, Альдо доливал в бутылки с минеральной водой воды из-под крана. Но и у Гуччио были свои удовольствия: одним из них была сытная тосканская кухня, которую Аида подавала для всей семьи на большой стол. Может быть, дело в бедной юности, но в зрелом возрасте Гуччио позволял себе полакомиться, так что и он, и Аида со временем располнели на ее аппетитной домашней еде.
— Кое с чем придется, боюсь, покончить, — сказал отец.
– Я навсегда запомнил его с гаванской сигарой и бесконечной золотой цепочкой от часов вокруг пояса, – рассказывал Роберто.
На следующее утро он явился к Пальчину, который напустил на себя больше радушия, чем было надо. Так приятно, говорил он, видеть старых друзей, проведя столько лет за границей.
Гуччио старался одинаково обращаться с Уго и своими родными детьми, но мальчик явно не хотел походить на отца, сестру и братьев. За крупное телосложение и грубые манеры братья прозвали его Prepotente – Задира. Когда Уго дал понять, что ему неинтересно помогать семье с магазином, Гуччио нашел ему должность у одного богатого клиента, успешного землевладельца барона Леви. Леви нанял Уго помощником управляющего на одну из своих ферм на окраине Флоренции. Для крепкого молодого человека этот путь казался идеальным. Вскоре Уго, уже женатый, начал хвастаться своим достатком. Гуччи, который все еще стремился рассчитаться по давним долгам, попросил у сына взаймы. Уго, который сам был не в лучшем положении, – он много тратил на свою расточительную подружку, за которой тайком ухаживал, – постыдился признаться отцу, что денег у него нет, и все равно пообещал дать ему в долг. Гуччио тем временем уже договорился с банком, которому был должен. Расплатившись по счетам, он пообещал, что вернет Уго деньги с процентами. Не знал он о том, что Уго, который не решился сказать отцу, что преувеличил свой достаток, украл 70 тысяч лир (значительная сумма по тем временам) из кассового ящика барона Леви. Он отдал отцу 30 тысяч лир, как тот и просил, а с остальным сбежал на три недели вместе с подружкой-танцовщицей, служившей на подтанцовке в местном театрике.
— Распространяется грязная ложь, — сказал отец, не садясь, — я думаю, вы знаете, о чем речь.
Барон Леви сообщил Гуччио, что всерьез подозревает Уго в краже, чем убил всю радость от выплаты старого долга. Гуччио поверить не мог, что его сын опустился до воровства, но факты не оставляли никаких сомнений. Он согласился возмещать барону ущерб по 10 тысяч лир в месяц.
— Вот что я скажу, дорогой вы мой, — начал Пальчин. — Не вижу проку делать вид, будто я не понимаю, куда вы клоните. Мне жаль, что люди чешут языки, но, право же, это еще не повод выходить из себя… Никто не виноват, что мы когда-то пахали на одной кобылке.
Это был не единственный раз, когда Уго создавал родителям проблемы. В 1919 году молодой Бенито Муссолини основал «Итальянский союз борьбы», предшественник его партии; к 1922 году, когда Муссолини уже избрали в парламент, Национальная фашистская партия привлекла уже 320 тысяч последователей по всей Италии, в том числе чиновников, промышленников и журналистов. В нее вступил и Уго – может быть, бунтуя против отца – и стал ее местным представителем. Он злоупотреблял властью, чтобы давить на барона и других жителей местности, где когда-то работал, в любой момент вваливаясь с компанией пьяных товарищей, требуя еды и выпивки.
— В таком случае, милостивый государь, — сказал отец, — я пришлю вам своих секундантов.
Пальчин был дурак и хам, так я, по крайней мере, заключил из материнского рассказа — в ее устах эта история приобрела ту живость и безыскусность, которую я попытался здесь передать. Но именно потому, что Пальчин дурак и хам, мне трудно понять, почему такому человеку, как мой отец, надо было рисковать жизнью — ради чего? чести Вирджинии? из жажды мести? Но ведь точно так же как честь Вирджинии была непоправимо запятнана уже самим ее бегством, так и все мысли о мщении должны были утратить свою горькую соблазнительность за годы счастливого второго брака. Или дело было в оглашении имени, в обнаружении лица, во внезапном гротескном зрелище клейма индивидуальности на дотоле безликом, давно прирученном привидении? Но чем бы ни было это эхо далекого прошлого (а эхо почти всегда — грубый лай, как бы ни был чист породивший его голос), стоило ли оно крушения нашего дома, горя матери?
Гуччио тем временем едва сводил концы с концами. В 1924 году, на третий год работы магазина, часть поставщиков, которые поначалу поставляли товар в кредит, начали требовать оплаты. При этом не все клиенты Гуччио выплачивали долги, поэтому молодой торговец не мог позволить себе даже оплатить счета. Однажды вечером, собравшись с семьей и доверенными сотрудниками за закрытыми дверьми, Гуччио со слезами сообщил своему небольшому собранию, что вынужден будет закрыть магазин.
Стрелялись в метель, у замерзшего ручья. Прозвучали два выстрела, и отец упал ничком на серо-голубую шинель, расстеленную на снегу. Пальчин трясущимися руками закурил папиросу. Капитан Белов кликнул извозчиков, робко ожидавших поодаль на заметенной снегом дороге. Весь кошмар длился три минуты.
– Если не произойдет чуда, – сказал он, – мы не протянем и дня.
«Стол находок» доносит впечатления самого Себастьяна об этом зловещем январском деньке.
Всегда сильный и уверенный, Гуччио выглядел как «приговоренный к смертной казни», вспоминает жених Гримальды Джованни Витали. Он был местным земельным инспектором и хорошо знал семью: они с Уго вместе учились в школе, а с Альдо – в Римском католическом училище Кастелетти.
Витали работал на строительный бизнес своего отца и имел небольшие накопления на совместное будущее с Гримальдой. Он предложил выручить Гуччио. Тот скромно принял деньги в долг, от души поблагодарив будущего зятя за спасение их маленького предприятия. В течение нескольких месяцев он полностью вернул Джованни всю сумму долга. Когда дело пошло в гору, Гуччио расширил мастерскую и предложил своим работникам производить собственный товар на продажу. Он нашел умелых мастеров и собрал превосходную команду кожевенников – больше художников, чем ремесленников. Эти работники делали первоклассные сумки из тонкой лайки и настоящей замши, чехлы для телескопов со вставками для прочности по бокам, а также чемоданы, вдохновленные сумками «Глэдстоун», которые Гуччио запомнил на работе в Савое. В числе других товаров были кожаные ремешки для переноски пледов, коробки для обуви и ящики для белья: в те времена богатые туристы путешествовали со своим постельным бельем.
«Никто из домашних, включая и мою мачеху, не знал о предстоящем поединке. Накануне за обедом отец кидал в меня через стол хлебные шарики: я весь день дулся из-за треклятого шерстяного белья, которое мне предписал доктор, и отец пробовал меня развеселить. Но я хмурился, краснел и отворачивался. После обеда мы сидели у него в кабинете, и он попивал кофе, слушая жалобы мачехи на вредное обыкновение мадемуазель сперва уложить моего маленького братца в постель, а потом давать ему сладостей. Что до меня, то я, устроившись на диване, в дальнем конце комнаты, листаю журнал «Чамз»{4}: «Не пропустите продолжения нашей потрясающей повести». Вдоль нижнего края больших тонких страниц — шутки. «Почетному гостю показывают школу: — Что вас поразило сильнее всего? — Горох из горохомета». Грохочущие сквозь ночь экспрессы. Кембриджский крикетчик битой отражает нож, который метнул в его друга злодей-малаец… Вот уморительная история с продолжением, о трех мальчиках, один из них — гуттаперчевый, умеет закручивать свой нос штопором, второй — фокусник, а третий — чревовещатель… Всадник перескакивает через гоночный автомобиль…
Назавтра в гимназии я запутался в геометрической теореме, которая у нас именовалась «пифагоровы штаны». Утро было таким темным, что пришлось включить свет в классе, а от этого у меня в голове всегда начинался прегадкий гул. Я вернулся домой около половины четвертого с тем неотлипчивым чувством нечистоты, какое всегда выносил из гимназии, только теперь его еще усиливало колющее белье. В прихожей рыдал отцов денщик».
Дела шли так хорошо, что в 1923 году Гуччио открыл еще один магазин на Виа дель Парионе, а еще за несколько лет увеличил помещение на Виа делла Винья Нуова. За историю компании эта точка продаж переезжала несколько раз, под конец побывав в домах 47–49, где сейчас находятся бутики «Валентино» и «Армани».
ГЛАВА ВТОРАЯ
Альдо вступил в семейное дело в 1925 году, в двадцать лет: он на тележке развозил товар покупателям в местные гостиницы, а также занимался несложными задачами в магазине – например, наводил порядок, иногда помогал с продажами и раскладывал товар на витринах.
В своей наскоро сляпанной и на редкость бестолковой книге г-н Гудмэн несколькими несуразными фразами набрасывает смехотворно превратную картину детства Себастьяна Найта. Одно дело — быть секретарем у писателя, и совсем другое — заниматься его жизнеописанием. А если последнее диктуется желанием выбросить книгу на рынок, пока еще можно подзаработать, взбрызгивая цветы на свежей могиле, тогда мы имеем дело с задачей третьего рода — как сочетать коммерческую спешку с исчерпывающими разысканиями, честностью и здравым смыслом. Не собираюсь чернить чью-нибудь репутацию, и далеко от клеветнического навета утверждение, что, лишь отдавшись во власть неуемного стрекота своей пишущей машинки, мог г-н Гудмэн написать, будто «русское образование было навязано мальчику, всегда ощущавшему в своих жилах мощную струю английской крови». Это чуждое воздействие, продолжает г-н Гудмэн, «доставляло ребенку столь тяжкие страдания, что даже в зрелые годы его пробирала дрожь при воспоминании о бородатых мужиках, иконах, трелях балалаек — обо всем том, что он получал взамен здорового английского воспитания».
Едва ли стоит упоминать, что описание г-ном Гудмэном русской среды не ближе к действительности, чем представление, скажем, калмыка об Англии, как об адском месте, где учителя с рыжими бакенбардами засекают школьников до смерти. А что действительно стоит подчеркнуть, так это факт, что Себастьян рос в атмосфере умственной утонченности, сочетавшей духовную благодать русского дома с лучшим, что есть в европейской культуре, и каким бы сложным и своеобразным ни было отношение Себастьяна к его русскому прошлому, оно никогда не опускалось до того вульгарного уровня, какой ему приписывает биограф.
С самого начала было ясно: Альдо любит совмещать приятное с полезным. Он не только научился быть хорошим продавцом, но и умело флиртовал с молодыми покупательницами. Стройный и симпатичный молодой человек с голубыми глазами, точеными чертами лица и широкой дружелюбной улыбкой мгновенно привлекал барышень, ступавших на порог магазина. Гуччио нравилось, как очарование Альдо влияет на бизнес, и он закрывал глаза на любовные похождения сына. Но затем одна из самых уважаемых клиенток, принцесса в изгнании Ирина Греческая и Датская, явилась в магазин и вызвала владельца на личный разговор. Гуччио тут же пригласил ее в свой кабинет.
– Ваш сын завел роман с моей служанкой! – упрекнула принцесса. – Этому нужно положить конец, или мне придется отправить ее домой: я за нее в ответе.
Помню Себастьяна мальчиком — он на шесть лет меня старше — за восхитительной возней с акварельными красками в уютном конусе света дородной керосиновой лампы под розовым абажуром, чей шелк горит в моей памяти, словно сейчас расписан ужасно мокрой Себастьяновой кистью. Вижу себя, четырех или пяти лет, как я верчусь и вытягиваюсь на цыпочках, пытаясь за движущимся локтем брата получше разглядеть ларчик с красками; клейкие красная и синяя до того зализаны кистью, что в углублениях блестят эмалевые донца. Каждый раз, когда он мешает краски в жестяной крышечке, раздается легкое постукивание, а воду в стакане заволакивают волшебные облака. Темные, коротко остриженные волосы Себастьяна не закрывают родинки возле просвечивающего розово-красного уха, — я к этому времени уже забрался в кресло, — но он все так же не обращает на меня внимания, пока я в отчаянном нырке не пытаюсь мазнуть по наиголубейшему из кирпичиков ларца. Тогда, не оборачиваясь, он движением плеча отпихивает меня прочь, такой же молчаливо-безучастный, какой он со мной всегда. Помню, как, свесившись через перила, вижу, что он поднимается по лестнице, только что из гимназии, в черном мундирчике и кожаном поясе, о котором я втайне мечтаю, поднимается медленно, сутулясь и влача за собой пегий ранец, рукой похлопывая по перилам и нет-нет да и перескакивая через две или три ступеньки. Я вытягиваю губы и выжимаю белую слюну, она летит вниз, вниз, всегда мимо цели: я поступаю так не из желания ему досадить — это лишь попытка, томительная и напрасная, принудить его бросить взгляд на мое существование. Осталось у меня и живое впечатление о том, как он едет на велосипеде с низким рулем по испещренной солнцем парковой аллее в нашем имении: неспешно катит, на холостом ходу, а я бегу следом и припускаю сильней, когда его ступня в сандалии налегает на педаль; я изо всех сил стараюсь не отстать от шипяще-тикающего заднего колеса, но он не обращает на меня внимания, и скоро я безнадежно отстаю, выдохшись вконец, но семенить не переставая.
Гуччио не нравилась идея указывать Альдо, с какими девушками общаться, но обижать такую важную клиентку он не захотел, поэтому позвал сына в кабинет и потребовал объясниться.
Позже, когда ему было шестнадцать, а мне десять, он, случалось, помогал мне делать уроки, но объяснения его были до того быстры и нетерпеливы, что никакого не было толку от такой помощи, и очень скоро он совал карандаш в карман и надменно удалялся. Он был тогда рослым юношей с нездоровым цветом лица и темной тенью над верхней губой. Волосы его разделял блестящий пробор, и он писал стихи в черную тетрадь, которую держал под замком в ящике стола.
Альдо впервые встретил Олвен Прайс, англичанку из провинции с рыжими волосами и ясными глазами, на приеме в британском посольстве во Флоренции. К тому же Олвен не раз бывала в магазине по поручениям хозяйки. Она родилась в семье плотника и училась на портниху и на возможность отправиться в другую страну работать служанкой с радостью согласилась. Альдо очаровали ее скромность и стеснительность, простота и мелодичный английский акцент. Он убедил девушку встретиться с ним наедине и скоро выяснил, что за тихим обликом скрывался смелый нрав. Молодые люди вскоре сошлись, проводя время за городом в любовных развлечениях. Альдо быстро понял, что отношения с Олвен – не мимолетный флирт, а нечто большее. Когда Гуччио и принцесса вызвали его на разговор, он поразил их обоих, объявив, что они с Олвен решили пожениться.
Раз я заметил, где он прячет ключ (в щели стены возле белой голландской печи в своей комнате), и отпер ящик. Там и была эта тетрадь, а еще фотография сестры кого-то из одноклассников, несколько золотых монет и муслиновый мешочек с засахаренными фиалками. Стихи были на английском. Незадолго до смерти отца нам стали давать домашние уроки английского, и хотя я так и не научился свободно говорить на этом языке, читал и писал я сравнительно легко. Смутно припоминаю, что стихи были очень романтические, полные темных роз и звезд и зовов моря; но одна подробность стоит в моей памяти очень ясно: вместо подписи под каждым стихотворением стоял шахматный конь
{5}, нарисованный черными чернилами.
– Отныне Олвен не будет вашей заботой, – вежливо сообщил он принцессе. – Она моя, и заботиться о ней предстоит мне.
О том, что девушка была уже беременна, он умолчал.
Я пытался воссоздать последовательный образ Себастьяна из суммы всего виденного мной в детскую пору, скажем, между 1910 годом (с которого я себя помню) и 1919-м, годом его отъезда в Англию. Но задача мне не дается. Образ его не возникает передо мной ни как неотъемлемая часть моего детства, одна из его тем, допускающих бесконечное развитие и отбор фактов, ни как цепочка сколько-нибудь связных воспоминаний — являясь мне в виде лишь считанных ярких пятен, как если бы брат был не членом нашей семьи, а неким странствующим гостем, пересекающим освещенную комнату, чтобы опять надолго пропасть в ночи. Я объясняю это даже не тем, что сознательные отношения между нами исключались из-за разницы в возрасте — он слишком меня опережал, чтобы быть моим товарищем, но не настолько, чтобы быть моим наставником, — а скорее постоянной отчужденностью Себастьяна, которая, как бы я горячо ни любил его, не давала моей привязанности встречного признания, лишала ее пищи. Вероятно, я сумел бы описать его походку, его манеру чихать или смеяться, но все это были бы не более чем случайные кадры, выхваченные ножницами из кинофильма и ничего общего не имеющие с сутью драмы. А драма была. Себастьян не мог забыть матери, как не мог забыть, что отец отдал за нее жизнь. То, что ее имя никогда не произносилось в нашем доме, только добавляло зловещих чар к пленительному образу, сбереженному его памятью и заполнившему его впечатлительную душу. Не знаю, мог ли он сколько-нибудь ясно помнить время, когда она была женой отца; вероятно, оно являлось ему как нежное сияние на заднике бытия. Еще меньше могу я сказать о том, что он, девятилетний, испытал, снова увидев ее. Моя мать рассказывала, что он был вял, еле ворочал языком и никогда потом не упоминал об этой короткой и душераздирающе ущербной встрече. В «Столе находок» есть намек на неясное чувство горечи, испытанное им, когда отец вновь счастливо женился, — чувство, переросшее в исступленное обожание, когда Себастьян узнал причину роковой дуэли.
Альдо привел Олвен в дом, поручив заботам своей старшей сестры Гримальды, и продолжил встречаться с ней лишь на тайных свиданиях за городом. Затем он отправился с невестой в Англию, знакомиться с семьей. Они обвенчались 22 августа 1927 года в маленькой церквушке в английской деревне Озуэстри, что недалеко от Уэст-Фелтона при Шрусбери, родного городка Олвен. Альдо было двадцать два, Олвен – девятнадцать. Их старший сын Джорджо, которого Альдо всегда звал il figlio del amore, плодом любви, родился в 1928 году. Затем были еще два мальчика: Паоло в 1931 году и Роберто в 1932-м. Однако браку не суждено было сложиться счастливо. И Альдо, и Олвен развлекались любовными похождениями, однако семейная жизнь во Флоренции все изменила. Во-первых, им пришлось жить с Гуччио и Аидой, а это значило, что Олвен пришлось уживаться с итальянским семейным укладом и подчиняться строгому авторитету свекра. Все они жили в доме старшего Гуччи на Пьяцца Верцайя, рядом с каменными воротами Сан-Фредиано, которые когда-то служили входом в окруженный стеной город. Затем пара переехала в собственный дом на Виа Джованни Прати, на окраине Флоренции, и на время напряженность пропала из отношений. Олвен полностью посвятила себя троим сыновьям, Альдо же все больше и больше увлекался семейным делом. Олвен так и не освоила итальянский как следует, а еще была болезненно застенчива, и ей было тяжело заводить друзей. Когда муж стал расширять горизонты в деловых контактах, в ней начала копиться жгучая обида и ревность.
– Альдо любил жизнь, а жена отбивала у него интерес ко всему, чем он хотел заниматься, – вспоминала Гримальда, старшая сестра Альдо. – Она никуда не хотела с ним ходить, вечно отговариваясь тем, что нужно было сидеть с детьми. Он вовсе не этого ожидал от брака.
«Мое открытие Англии, — пишет Себастьян («Стол находок»), — дало новую жизнь моим самым сокровенным воспоминаниям… После Кембриджа я уехал на континент и две спокойных недели провел в Монте-Карло. Кажется, именно там находится то, что именуется Казино и где идет азартная игра, но если это и так, я его пропустил, ибо почти все время отдавал сочинению своего первого романа, весьма претенциозной вещицы — отвергнутой, рад заметить, примерно таким же числом издателей, сколько у моей второй книги нашлось читателей. В одну из долгих прогулок я обнаружил местечко под названием «Рокбрюн». А именно в Рокбрюне тринадцать лет назад умерла моя мать. Хорошо помню день, когда отец сказал мне о ее смерти и назвал пансион, где это случилось. Пансион назывался «Les Violettes».[1] Я спросил у какого-то шофера, не знает ли он подобного заведения, но он не знал. Потом спросил зеленщика, и тот показал дорогу. Наконец я пришел к розоватой вилле, крытой типично провансальской круглой черепицей; на воротах я заметил неуклюже намалеванный пучок фиалок. Так, значит, в этом доме. Я прошел через сад и заговорил с владелицей. Она сказала, что пансион перешел к ней от старого хозяина лишь недавно, и она ничего не знает о прошлом. Я попросил разрешения посидеть в саду. С балкона на меня глазел голый, насколько он открывался моему взору, старик: больше никого кругом не было. Я сидел на голубой скамье под огромным эвкалиптом с наполовину оголившимся стволом, как это, кажется, принято у данной древесной породы. Мне хотелось увидеть розовый дом, дерево, весь образ места такими, какими их видела моя мать. Я горевал, что не знаю, где окна ее комнаты. Название виллы не оставляло сомнений, что та же клумба лиловатых анютиных глазок была перед глазами матери. Незаметно я довел себя до такого состояния, что в какой-то момент розовое с зеленым замерцало и поплыло, словно я глядел сквозь кисею тумана. Я увидел размытую фигурку моей матери: стройная, в большой шляпе, она медленно всходила по ступенькам, тающим, казалось, в воде. Устрашающий глухой удар вернул меня к действительности: из лежавшего у меня на коленях бумажного пакета вывалился апельсин. Я поднял его и вышел из сада. Несколько месяцев спустя мне случилось встретить в Лондоне ее кузена. В ходе разговора я упомянул, что посетил место смерти матери. «О нет, — сказал он, — то совсем другой Рокбрюн{6}, в департаменте Вар».
Родольфо, младший сын Гуччио и Аиды, не проявлял интереса к семейному бизнесу, даже когда его братья и сестры уже помогали с работой в магазине на Виа делла Винья Нуова. Родольфо мечтал о другом. Его манила карьера киноактера.
– Я не создан стоять за прилавком, – возражал Родольфо, которого в семье называли Фоффо, своему отцу. Тот только качал головой. – Я хочу сниматься в кино.
Любопытно отметить, что, приводя этот отрывок, г-н Гудмэн не придумал ему лучшего толкования, чем такое:
Гуччио понятия не имел, откуда у его младшего сына такие мысли, и пытался разубедить его. В 1929 году, когда Родольфо было семнадцать, отец отправил его в Рим с посылкой для важного клиента. Итальянский режиссер Марио Камерини заметил красивого юношу в вестибюле римского «Отеля Плаза» и пригласил на прослушивание. Вскоре в дом Гуччи во Флоренции прислали телеграмму: Родольфо приглашали в студию. Гуччио эта телеграмма привела в ярость.
«Себастьян Найт был до того влюблен в карикатурную сторону вещей и до того невосприимчив к их серьезной сути, что сумел, даже не будучи по природе циничным или бездушным, устроить балаган из сокровенных чувств, по справедливости священных для рода человеческого».
– Ты с ума сошел! – обрушился он на сына. – Мир кино – это сборище ненормальных! Может быть, тебе и повезет и у тебя будет минута славы – но что потом, когда тебя вдруг забудут и ты навсегда лишишься работы?
Не диво, что наш напыщенный биограф не в ладах с собственным героем в каждой строке своего рассказа.
Но Гуччио понял, что его сын настроен решительно, и позволил ему отправиться в Рим на кинопробы. Пробы оказались успешными. Родольфо тогда носил короткие штаны, как было принято у мальчиков в те годы, поэтому для такого случая одолжил длинные брюки у своего брата Альдо. Съемочной группе Родольфо приглянулся, и ему дали роль в фильме «Рельсы»
[7] – одном из шедевров раннего итальянского кино. Это трагическая история о молодых влюбленных, которые решают покончить с собой в дешевой гостинице возле железнодорожных путей. Чувствительное и выразительное лицо Родольфо идеально подходило для стилизованного кино той эпохи. После «Рельсов» молодой человек прославился комическими ролями: его уморительные гримасы и ужимки напоминали зрителю Чарли Чаплина. Снимался он под именем Маурицио Д’Анкора. Ни один из последующих фильмов Родольфо не имел такого успеха, как «Рельсы», хотя он и снялся в фильме «Наконец одни»
[8] вместе с молодой итальянской актрисой Анной Маньяни, с которой, по слухам, у него был роман.
По упомянутым причинам не буду пытаться описывать отрочество Себастьяна, неукоснительно соблюдая последовательность событий, выстроить которую, будь он персонажем вымышленным, не составило бы труда. Тогда я мог бы надеяться, что описание плавного развития моего героя от младенчества к юности всячески вразумит и потешит читателя. Но если бы я попробовал такое проделать с Себастьяном, на свет явился бы очередной образчик жанра «biographie romancée»,
[2] несомненно худшего из всех доселе выведенных сортов литературы. Так что оставим дверь затворенной, пусть только из-под нее выбивается туго натянутая полоска света; пусть и она погаснет, когда в соседней комнате Себастьян отойдет ко сну, пусть прекрасный оливковый дом на невской набережной понемногу уйдет в затемнение сине-серой морозной ночи с мягко падающими снежинками, что мешкают в лунно-белом свете высокого уличного фонаря, припудривая мощные конечности двух умостившихся на карнизе бородачей, в достойном Атласа усилии подпирающих эркер отцовской комнаты. Отца нет в живых, Себастьян спит — по крайней мере тих, как мышь, в смежной комнате, — я лежу в постели без сна, вглядываясь в темноту.
На съемках одного из своих ранних фильмов Родольфо встретил энергичную блондинку, которая играла эпизодическую роль. Она была полна жизни и необыкновенно свободна духом по тем временам; это была Алессандра Винклхауссен, снимавшаяся под именем Сандра Равель. Отец Алессандры был немцем и работал на химическом заводе; мать происходила из семьи Ратти из Лугано, что на северном берегу озера Лугано в италоязычной части Швейцарии. Вскоре после того, как Родольфо заметил Алессандру, они оказались вместе в кадре: это был фильм «Вместе в темноте»
[9], ранний звуковой фильм о неугомонной молодой актрисе, которая по ошибке попадает не в тот номер в отеле и ложится в одну постель с Родольфо – который в жизни уже был влюблен в нее без памяти. Эта встреча в постели на экране закончилась романом в реальной жизни. Алессандра и Родольфо сыграли красивую свадьбу в Венеции в 1944 году. Всю церемонию снимали на пленку, в том числе моменты, когда молодожены пересекают лагуну на гондоле и когда радостно поднимают бокалы на званом ужине. Когда 26 сентября 1948-го у них родился сын, его назвали Маурицио – в честь псевдонима Родольфо.
В 1935 году, когда Родольфо еще занимался актерской карьерой и даже не думал обратиться к семейному бизнесу, Муссолини напал на Эфиопию. Это событие, хоть и произошло вдали от берегов Италии, всерьез сказалось на делах Гуччи. Лига Наций наложила эмбарго на международную торговлю с Италией, и пятьдесят две страны отказались поставлять итальянцам свои товары. Это лишило Гуччио качественной кожи и других материалов, нужных для производства эксклюзивных сумок и чемоданов. В ужасе, что его небольшое предприятие погибнет, как рухнула много лет назад шляпная мастерская отца, Гуччио, по некоторым свидетельствам, переоборудовал фабрику под производство сапог для итальянской армии, лишь бы не останавливать работу.
Лет двадцать спустя я предпринял поездку в Лозанну, чтобы разыскать старую швейцарку, в прошлом гувернантку Себастьяна, потом мою. Когда она от нас ушла в 1914 году, ей было около пятидесяти; переписка между нами давно оборвалась, и я совсем не был уверен что в 1936-м застану ее в живых. Однако же застал. Существует, оказывается, целая гильдия швейцарских старух, которые были до революции гувернантками в России. Они «живут в своем прошлом», как объяснил проводивший меня к ним на редкость учтивый господин. Закат своих дней — а были они в большинстве своем ветхи и не в твердом уме — они проводили, сравнивая дневниковые записи, ведя друг с дружкой мелкие междоусобные войны да браня положение дел, какое они застали дома после долгих лет в России. Их трагедия заключалась в том, что все эти годы в чужом краю они оставались совершенно невосприимчивыми к его влиянию (вплоть до незнания простейших русских слов), слегка даже враждебными тому, что их окружало, — как часто я слышал сетования «мадемуазель» на свое изгнание, жалобы на то, что ее не понимают и третируют, воздыхания о прекрасной своей родине; но когда бедные скиталицы возвратились домой, они ощутили себя до того иноземками в изменившейся стране, что, по какому-то чудачеству чувств, Россия (на деле бывшая для них непостижимой бездной, приглушенно громыхавшей за пределами лампового круга на стене в душной задней комнате, увешанной семейными фото в перламутровых рамках да акварелями Шильонского замка), неведомая Россия приобрела для них теперь черты потерянного рая — смутного, обширного, но задним числом приязненного пространства, населенного пленительными призраками их снов. Мадемуазель совсем поседела и оглохла, но говорлива была как прежде, и после пылких приветственных объятий тут же принялась припоминать маленькие события моего детства — либо искаженные до неузнаваемости, либо столь чуждые моей памяти, что плохо верилось в их подлинность. Выяснилось, что она не знала ни о смерти моей матери, ни о том, что и Себастьяна уже три месяца нет в живых. Между прочим, не подозревала она и о том, что он стал большим писателем. Она пролила много слез, и вполне искренних, но ее, похоже, задевало то, что я не плачу с ней заодно. «Ты всегда был слишком сдержанным», — проговорила она. Я сказал, что пишу о Себастьяне книгу, и просил порассказать о его детстве. Она появилась в нашем доме после женитьбы отца, но в голове у нее все былое настолько сместилось и затуманилось, что она говорила о первой жене отца («cette horrible Anglaise»
[3]), словно знала ее не хуже, чем мою мать («cette femme admirable»
[4]).
— Бедный мой маленький Себастьян, — причитала она, — такой был нежный со мной, такой благородный. Никогда не забуду, как он обвивал мою шею ручонками и говорил: «Я всех ненавижу, Zelle,
[5] кроме тебя, ты одна понимаешь мою душу». А в тот день, когда я его чуть-чуть шлепнула по ладошке — une petite tape
[6] — за то, что он нагрубил твоей матери, у него такое было в глазах выражение, что я чуть не расплакалась. И каким голосом он мне сказал: «Спасибо, Zelle. Это больше не повторится!..»
Кроме того, Гуччи начал изобретать альтернативы – так же поступили и другие итальянские предприниматели, например, его сосед Сальваторе Феррагамо, который выпустил самые примечательные модели обуви в самые тяжелые годы эмбарго. Феррагамо хватался за любой вариант, находчиво применяя пробковое дерево, рафию и даже целлофан от конфетных оберток для производства обуви. Гуччи нашли всех возможных поставщиков кожи в стране и начали использовать cuoio grasso, кожу жирового дубления, c местного кожевенного завода в Санта-Кроче. Молочных телят, специально выращенных в цветущей долине Валь-ди-Кьяна, откармливали в стойлах, чтобы не повредить шкуру. Затем эти шкуры дубили с внешней стороны и обрабатывали смазочными составами на основе рыбной муки. Так кожи становились мягкими, гладкими и гибкими, любые царапины чудесным образом исчезали с них, стоило только пальцем провести. Со временем Гуччи сделали cuoio grasso
[10] своей визитной карточкой. Кроме того, Гуччио начал использовать в производстве другие материалы: рафию, плетеные каркасы и дерево – чтобы свести к минимуму расход кожи. Он делал сумки из ткани c кожаной окантовкой; заказывал специально сплетенную canapa, или пеньку, из Неаполя. Из такой ткани Гуччи создали линейку прочных, легких и узнаваемых саквояжей, которые сразу оказались в числе самых продаваемых товаров компании. Гуччио разработал первый фирменный принт компании, ставший прототипом для знаменитой эмблемы с двойной «G»: мелкие соединенные ромбы, которые печатали темно-коричневым на естественном темном фоне. Такой принт выглядел одинаково с любой стороны ткани. Помимо сумок и саквояжей, на которых основывался бизнес, Гуччио начал производить и другие товары. Он выяснил, что небольшие кожаные аксессуары, такие как ремни и кошельки, приносили неплохой доход, привлекая к магазину внимание тех, кому не нужны были крупные вещи.
Она довольно долго продолжала в том же духе, вогнав меня в состояние унылой неловкости. После нескольких тщетных попыток я сумел перевести разговор — изрядно к тому времени охрипнув, поскольку она куда-то задевала слуховую трубу. Тогда она стала жаловаться на свою товарку, толстенькую и еще более древнюю старушенцию, с которой я повстречался в коридоре: «Эта госпожа хорошая вконец оглохла и ужасная лгунья. Я точно знаю, что детям княгини Демидовой она только давала уроки, а в доме у них никогда не жила».
В это время Альдо путешествовал по Италии и отчасти по Европе, чтобы изучить возможный интерес к делу семьи. Он заметил положительный отклик в Риме, затем во Франции, Швейцарии и Англии, что убедило его: оставаться только во Флоренции значит ограничивать возможности бизнеса. Если так много людей едут за Гуччи – пускай Гуччи приедет к ним! Он постарался убедить отца открыть магазины в других городах.
— Напиши эту книгу, эту чудесную книгу, — выкрикнула она мне, когда я уходил. — Пусть это будет сказка, а Себастьяна сделай принцем, зачарованным принцем… Сколько раз я ему говорила: «Берегись, Себастьян, женщины будут от тебя без ума». А он смеется и отвечает: «Ну и я буду от них без ума…»
Гуччио был категорически против.
– А как же риски? Подумай, какие суммы придется вложить. Где нам взять на это деньги? Сходи в банк и узнай, дадут ли тебе такую сумму!
Я внутренне поежился. Она влепила мне звонкий поцелуй, погладила по руке и снова залилась слезами. Я поглядел на затуманенные старые глаза, на мертвый блеск вставных зубов, на такую памятную гранатовую брошь у нее на груди… Мы распростились. Лил сильный дождь, мне было стыдно и досадно, что пришлось прервать вторую главу ради этого бесполезного паломничества. Одно обстоятельство особенно меня расстроило. Она не задала ни единого вопроса о том, как жил Себастьян, как он умер, — ни полсловечка.
В ходе семейных споров Гуччио протестовал против всех идей Альдо, но сам за его спиной обращался к банкирам и говорил, что поддерживает план сына.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Наконец Альдо добился своего. 1 сентября 1938 года – всего за год до начала Второй мировой войны – магазин Гуччи открыл двери в Риме, на фешенебельной Виа Кондотти, 21, в историческом здании под названием Палаццо Негри. На тот момент из известных имен на Виа Кондотти были эксклюзивный ювелир Булгари и изготовитель дорогих рубашек Энрико Куччи, чьими услугами пользовались Уинстон Черчилль, Шарль де Голль и правящая семья – Савойский дом
[11].
Задолго до своей dolce vita Альдо заметил, что столица Италии – излюбленное место отдыха мировой элиты. Пока отец вздыхал над счетами, Альдо настаивал: нельзя жалеть денег, если есть шанс сделать магазин Гуччи магнитом для богатых и утонченных туристов. Магазин занял два этажа; на входе установили стеклянные двойные двери с ручками из слоновой кости в форме башенки из оливок.
В ноябре 1918 года моя мать решила бежать со мною и Себастьяном от российских напастей. Вовсю бушевала революция, границы закрылись. Мать нашла человека, сделавшего переброску беженцев за кордон своей профессией, и условилась с ним, что за вознаграждение, половина которого выплачивалась заранее, он доставит нас в Финляндию. Не доезжая границы, мы должны были сойти с поезда на станции — последней, где это можно было сделать, а дальше идти потаенными тропами — вдвойне и втройне потаенными под завалившими этот безмолвный край снегами. И вот мы вдвоем с матерью в отправной точке нашего железнодорожного путешествия: мы ждем Себастьяна, который с героической помощью капитана Белова везет багаж из дома на вокзал. Поезд отходил в 8.40 утра. Половина девятого, а Себастьяна все нет. Наш провожатый уже в поезде — спокойно сидит с газеткой; мать предупреждена, что ни при каких обстоятельствах не должна заговаривать с ним при посторонних, а время идет, поезд вот-вот тронется, и нами овладевает чувство кошмарного, цепенящего ужаса. Мы знаем, что этот человек, согласно заветам своего ремесла, ни за что не сделает второй попытки, если первая рухнула еще в зачине. Знаем и то, что вторично оплатить свой побег мы не сможем. Минуты проходят, и у меня начинает отчаянно сосать под ложечкой. Мысль, что через минуту-другую поезд тронется, а мы должны будем вернуться на темный, холодный чердак (дом наш уже несколько месяцев как национализован), смерти подобна. По пути на вокзал мы обогнали Себастьяна и Белова, толкавших тяжело нагруженную тачку по скрипящему снегу, и эта картина теперь неподвижно стоит перед моими глазами (в свои тринадцать лет я одарен воображением), словно колдовством обреченная каменеть в вечности. Мать расхаживает по платформе туда и обратно, — руки заложены в рукава, из-под шерстяного платка выбилась пепельная прядь, — и всякий раз, проходя мимо окна, за которым сидит наш провожатый, пытается поймать его взгляд. Восемь сорок пять, восемь пятьдесят… Поезд задерживается, но вот взревел гудок, струя теплого белого дыма подхлестывает собственную тень на буром снегу платформы, и в этот миг появляется бегущий Себастьян, отвороты его треуха летят по ветру. Мы еле успеваем вскочить в тронувшийся поезд. Потребовалось время, прежде чем он сумел нам рассказать, что капитана Белова схватили на улице, когда они проходили мимо дома, где тот жил раньше, и тогда, бросив багаж на произвол судьбы, он, Себастьян, лишь ценой отчаянных усилий прорвался к вокзалу. Через несколько месяцев мы узнали, что наш несчастный друг был расстрелян в одной партии с еще двумя десятками людей, плечом к плечу с Пальчиным, встретившим смерть так же отважно, как Белов.
– Эти ручки, – вспоминал третий сын Альдо, Роберто, – были скопированы с дверей магазина на Виа делла Винья Нуова и стали одним из первых символов «Гуччи».
В «Сомнительном асфоделе» (1936), последней своей книге, Себастьян вывел эпизодическое действующее лицо — недавнего беглеца из неназванной страны убожества и ужаса.
В больших застекленных витринах из красного дерева выставлялись товары «Гуччи»: дамские сумочки и аксессуары на первом этаже, подарки и саквояжи на втором. Пол первого этажа был покрыт роскошным винного цвета линолеумом; ковровая дорожка того же цвета устилала лестницу и коридор, ведущий в торговый зал второго этажа. Альдо переехал в Рим с Олвен и детьми, снял квартиру на третьем и четвертом этажах здания прямо над магазином. Сначала Олвен забрала детей домой в Англию, но решила вернуться в Италию с началом войны. Союзные державы считали Рим открытым городом
[12] и поначалу не бомбили его. Пока Альдо держал магазин на плаву и добивался прибыли, его сыновья ходили в школу, где работали ирландские монашки, а Олвен вместе с группой ирландских священников спасала из плена солдат Союзной армии. Однако в последние недели войны Союзные силы начали бомбить железнодорожные станции на окраинах города. Альдо выслал жену и детей за город, но сам был вынужден вернуться в Рим: городское управление распорядилось, чтобы владельцы магазинов не прекращали работу.
«Что могу я вам сказать, господа, о своем прошлом? Я родился в краю, где хладнокровно, грубо и презрительно попирается идея свободы, понятие о праве, обычаи человеческой доброты. На протяжении всей его историй лицемерные правители время от времени перекрашивают стены тюрьмы, в которой заперт народ, в более славненький оттенок желтого цвета и громко возглашают о даровании прав, привычных более удачливым странам; но то ли этими правами пользуются исключительно тюремщики, то ли в них есть какой-то тайный изъян, — только они горше декретов откровенной тирании… Каждый человек в этой земле если не разбойник, то раб; поскольку личности отказано иметь душу и все относящееся до души, постольку причинение физической боли рассматривается как достаточное средство, чтобы руководить и управлять человеческой натурой… Время от времени случается происшествие, именуемое революцией, которое делает рабов разбойниками и наоборот… Мрачная страна, отвратительное место, господа, и если в сей жизни я могу быть в чем-то уверен, так это в том, что никогда не променяю свободу моего изгнания на гнусную пародию дома…»
Война разбросала семейство Гуччи. Уго, участник фашистского похода на Рим в 1922 году, стал представителем партии в Тоскане. Родольфо вступил в бригаду артистов и переезжал вместе с войсками, играя комические роли в ранних немых и звуковых фильмах. Васко же после недолгой военной службы разрешили вернуться на фабрику во Флоренцию, где он руководил производством обуви для военных нужд.
Когда война окончилась, Олвен была отмечена за особые заслуги. Она осталась верна своей итальянской семье, и, когда выяснилось, что Уго взят в плен британской армией и находится в Терни, она с помощью всех своих связей добилась для него сначала улучшения условий, а затем и освобождения. Кроме того, она ездила в Венецию вместе с Альдо спасать Родольфо, который после капитуляции Италии оказался там вместе с войсками.
Из того, что в речи этого персонажа мелькнули «обширные леса и укутанные снегом равнины», г-н Гудмэн немедленно вывел, что весь этот кусок выражает собственное отношение Себастьяна Найта к России. Это карикатурное недоразумение: всякому беспристрастному читателю должно быть ясно, что речь идет скорее об искусно составленном сплаве тиранических гнусностей, нежели о какой-то конкретной стране или исторической реальности. И если я привел эту тираду сразу после рассказа о том, как Себастьян оказался за пределами революционной России, то лишь затем, чтобы все это увенчать несколькими фразами из его наиболее автобиографической книги.
Стране пришлось долго восстанавливаться. Фабрика на Лунгарно Гуиччардини оказалась отрезана от города, так как немцы при отступлении взорвали мосты во Флоренции, в том числе мост Санта-Тринита. Семье пришлось искать новое место, чтобы возобновить производство товаров из кожи. В это время Гуччио, потрясенный связью Уго с Фашистской партией, обратился к новому демократическому правительству Италии с просьбой наложить арест на долю Уго в компании за его деятельность во время войны. Наконец он вызвал пасынка на разговор, чтобы предложить ему участок земли и внушительную сумму денег в обмен на акции. Уго согласился, и их с отцом пути разошлись: он основал кожевенную мастерскую в Болонье, где занимался производством качественных сумок и аксессуаров из кожи, поставляя их как женщинам города, так и семейному бизнесу.
«Я всегда думал, — пишет он («Стол находок»), — что одно из самых чистых чувств — это чувство изгнанника, оплакивающего землю, где он родился. Я желал бы показать, как изо всех сил напрягает он память в бесконечных усилиях сохранить живыми и яркими картины былого: холмы, что запомнились голубыми, и благословенные дороги{7}, и зайцев на пашне, и живую изгородь, в которую вплелась неофициальная роза{8}, и колокольню вдали, и колокольчик под ногами… По той, однако, причине, что тему эту поиздержали более крепкие, чем я, таланты, а еще из-за врожденного недоверия ко всему, что кажется легко изобразимым, никакому сентиментальному пилигриму никогда не позволено будет высадиться на скалу моей неприветливой прозы».
Безотносительно к замыкающим отрывок словам очевидно, что только тот, кому ведомо, каково навсегда оставить милую отчизну, мог испытать подобный искус ностальгии. Для меня немыслимо поверить, что Себастьян, каким бы ужасным ни был лик России во время нашего бегства, не разделял щемящей тоски, которую испытывали мы все. Как ни верти, Россия была его домом, а круг людей, учтивых, дружелюбных, благонамеренных, обреченных на смерть или изгнание за один лишь грех — за то, что они существуют, был и его кругом.
Актерская карьера Родольфо оказалась успешной, однако война резко изменила киноиндустрию. Ранние звуковые фильмы одержали победу над немым кино, и новые итальянские режиссеры-реалисты – Росселлини, Висконти и Феллини – не нуждались в особом стиле, которого требовали от актеров их предшественники. Вскоре оказалось, что молодому Гуччи не достается ни больших ролей, ни хороших сценариев. Ради жены и маленького сына Родольфо – по настоянию Алессандры – попросил у отца места в семейном бизнесе. Альдо, который всегда настаивал на том, чтобы дело оставалось семейным, уговорил отца принять Родольфо. Бизнес рос, Альдо и Гуччио нужна была подмога. Поначалу Гуччио устроил Родольфо на работу в магазин на Виа дел Парионе. Сын тут же возымел успех у дам, сраженных новым красивым и элегантным продавцом в магазине «Гуччи».
Его угрюмые младые думы, его романтическая — и, позвольте добавить, слегка искусственная — страсть к родине его матери не могли, я знаю, вытеснить невыдуманную любовь к стране, где он родился и вырос.
– Вы, случайно, не Маурицио Д’Анкора? Вы так на него похожи! – интересовались особенно смелые покупательницы.
– Нет, мадам, меня зовут Родольфо Гуччи, – отвечал тот, галантно кланяясь, и глаза у него польщенно блестели.
Бесшумно вкатившись в Финляндию, мы какое-то время жили в Гельсингфорсе. Затем наши пути разошлись. Вняв совету старой подруги, мать отвезла меня в Париж, где я возобновил занятия, а Себастьян отправился в Лондон, потом в Кембридж. От своей матери он унаследовал порядочный доход, и какие бы невзгоды ни осаждали его в дальнейшей жизни, они никогда не были связаны с деньгами. Перед его отъездом мы по русскому обычаю все трое молча присели «на дорогу». Помню, как сидела моя мать, сложив на коленях руки и крутя отцовское обручальное кольцо (ее обычный жест в праздную минуту), которое носила на одном пальце со своим и которое ей было так велико, что она оба их связала черной тесемкой. Помню и позу Себастьяна; на нем синий костюм, нога закинута на ногу и чуть покачивается. Я встаю первым, потом он, потом мама. Он взял с нас слово не провожать его на корабль, так что мы прощаемся здесь, в этой выбеленной комнате. Мать быстро крестит его склоненное лицо, и вот мы глядим из окна, как он со своим чемоданом усаживается в такси: сгорбленное воплощение отъезда.
Гуччио в течение года понаблюдал за сыном и остался доволен его работой. Родольфо оказался целеустремленным, верным и внимательным к проблемам бизнеса, чем доказал свою надежность. В 1951 году Гуччио пригласил сына и его жену переехать в Милан, чтобы поручить им заниматься новым магазином «Гуччи» на Виа Монте Наполеоне. Расположенная в центре Милана, между Виа Алессандро Манцони и Корсо Маттеотти, Виа Монте Наполеоне служила главной торговой улицей Милана: здесь располагались элитные ювелиры, портные и кожевенники, а также другие предприятия, что ставило улицу на один уровень с Виа Торнабуони во Флоренции и Виа Кондотти в Риме. Новый магазин также был рассчитан на миланских деятелей литературы и искусства, которые собирались прямо за углом, в «Тратториа Багутта», которая часто служила местом встреч.
Вести от него приходили нечасто, коротки были и письма. За три кембриджских года он навестил нас в Париже всего два раза — а вернее сказать, один, потому что во второй раз он приехал на похороны моей матери. Что до нас, мы о нем говорили часто, особенно в последний год ее жизни, когда она уже ясно понимала, что дни ее на исходе. Это она мне рассказала о странном приключении Себастьяна в 1917 году: оказывается, пока я проводил каникулы в Крыму, престранная пара сняла дачу рядом с нашим лужским имением — поэт-футурист Алексей Пан с женой Ларисой, и Себастьян с ними сдружился. Поэт был шумливый коротышка с искрами истинного дара в сумбуре невразумительных стишат. Но из-за того что он всячески норовил ошарашить публику лавиной праздных слов (он был изобретатель, по его словам, «заумного бурчания»), основная часть его наследия выглядит сейчас такой захудалой, ненастоящей, старомодной (всему сверхмодернистскому присуще чудное свойство дряхлеть, сильно опережая время), что настоящую ему цену знают два-три филолога, отдающие должное его блестящим переводам из английской поэзии, сделанным в самом начале его литературной карьеры, и один из них — воистину чудо словесной трансфузии, «La Belle Dame Sans Merci»
[7] Китса
{9}.
В это время затея Альдо с открытием магазина в Риме приносила плоды. Американские и английские солдаты, оставшиеся после войны, скупали кожаные сумки, ремни и кошельки от Гуччи ручной работы – именно такие сувениры им были нужны. Особенным успехом пользовались чемоданы из фирменной canapa с вешалками внутри: британские и американские военные перевозили в них форменную одежду. Дела во Флоренции поначалу шли хуже, чем в Риме, но вскоре счет сравнялся, когда американские туристы хлынули в Италию, чтобы посетить ее исторические и культурные достопримечательности, а заодно потратить свои многочисленные доллары в фешенебельных магазинах. Скоро главной проблемой Гуччи стал темп производства, чтобы успеть удовлетворить спрос. В 1953 году Гуччио открыл еще одну мастерскую, в районе Ольтрарно, на другом берегу реки. Эта мастерская в историческом здании на Виа делле Кальдайе играла важную роль в производстве Гуччи еще в 1970-х годах.
Виа делле Кальдайе – «котельная» – названа так из-за больших котлов, в которых здесь красили шерсть в XIII–XIV веках. Расположена эта улица к югу от площади Санто-Спирито. В палаццо, которое приобрел Гуччио, изначально был магазин, который торговал фетром и шерстью, а затем купеческая семья Бьюцци в конце 1500-х годов построила здесь просторный дворец Каса Гранде. В 1642 году здание перешло к кардиналу, а затем архиепископу Флоренции Франческо Нерли, которого Данте упоминает в «Божественной комедии». Еще два столетия дворец фигурирует в различных дипломатических отчетах. С начала XIX века палаццо принадлежало поочередно нескольким знатным флорентийским семьям, пока не перешло к Гуччио в 1953 году. Во многих комнатах стены были украшены старинными фресками; самая искусная из них покрывала стены и потолок больших комнат на втором этаже, где мастера Гуччи кроили гладкую cuoio grasso и шили изящные сумки. Этажом ниже, под сводами залов первого этажа, другие мастера занимались саквояжами.
И вот однажды ранним утром — дело было в начале лета — семнадцатилетний Себастьян исчез, оставив моей матери записочку, что он присоединяется к Пану и его жене в их путешествии на Восток. Сначала она приняла это за шутку (Себастьян при всей своей сумрачности мог порой измыслить какую-нибудь гадкую забаву, вроде той, когда он в переполненном трамвае передал через кондуктора девушке в другом конце вагона записку такого содержания: «Я всего лишь бедный кондуктор, но я Вас люблю»). Мать, впрочем, зашла на дачу к Панам и убедилась, что те и впрямь отбыли. Позже выяснилось, что задуманная Паном идея марко-половецкого путешествия состояла в том, чтобы, неспешно дрейфуя в восточном направлении от одного провинциального города к другому, в каждом устраивать «лирический сюрприз», а именно: снимать зал (или навес, когда не выходило с залом) и давать поэтическое представление, на выручку от которого они перемещались бы в другой город. Осталось неясным, в чем состояли обязанности Себастьяна, и не приходилось ли ему просто околачиваться вокруг, быть на подхвате да улещивать вздорную и трудноукротимую Ларису. Алексей Пан обычно выходил на сцену в визитке, почти безукоризненной, если не считать вышитых на ней крупных лотосов. Его лысеющий лоб украшало созвездие Большого Пса. Стихи свои он читал громоподобным голосом, что, сочетаясь с маленьким ростом, наводило на мысль о мыши, рождающей гору. Рядом на сцене восседала Лариса, крупная лошадеподобная женщина в розовато-сиреневом платье, пришивая пуговицы либо починяя старые брюки, — жаль только, что в повседневной жизни она ничего подобного для мужа не делала. Время от времени, между двух стихотворений, Пан учинял некий медленный танец — смесь игры запястьями в яванском духе с собственными ритмическими затеями. По завершении декламации он несказанно наклюкивался — и в этом была его погибель. Путешествие на Восток окончилось в Симбирске: для мертвецки пьяного Алексея — в грязных номерах и без копейки за душой, для Ларисы с ее истериками — в околотке за оплеуху какому-то докучливому чиновнику, не одобрившему буйного гения ее мужа. Себастьян воротился домой столь же беззаботно, как и отправился в путь. «Любой другой мальчишка, — добавила мать, — имел бы сконфуженный вид и краснел от стыда за эту глупую историю», — но Себастьян говорил о своем путешествии так, словно был безучастным свидетелем диковинного случая. Почему он участвовал в этом дурацком балагане и что, собственно, побудило его водить приятельство с этой карикатурной четой, осталось полной загадкой. Мать допускала, что Себастьяна могла прельстить Лариса, но женщина эта была совершенно неказиста, не первой молодости и остервенело влюблена в мужа-сумасброда. Вскоре они исчезли из поля зрения Себастьяна. Два-три года спустя Пан пережил недолгую искусственную славу в большевистских кругах — благодаря, думаю, странному, основанному на терминологической путанице представлению, подразумевающему прямую связь между крайностями в искусстве и политике. Позже, в 1922 или 1923 году, Алексей Пан повесился на подтяжках.
Спрос повышался, Гуччи нанимал больше молодых мастеров и приставлял их подмастерьями к уже опытным кожевенникам. За всем этим присматривал capo operaio, или главный мастеровой. Каждая команда, состоявшая из подмастерья и проверенного кожевенника, была приписана к своему banco, или верстаку, и каждому мастеру выдавался значок с печатью Гуччи и личным номером – тем же, что на рабочем листке, в котором отмечалось рабочее время утром и вечером. К моменту, когда в 1971 году Гуччи открыл современную фабрику на окраине Флоренции, число его работников выросло больше чем вдвое и дошло до 130.
«Я постоянно чувствовала, — говорила мать, — что в сущности не знаю Себастьяна. Я знала, что он опрятен, что у него хорошие отметки в гимназии, что он прочитывает груды книг, упрямо принимает ежеутреннюю ванну, — при слабых-то легких, — я знала все это и многое другое, но суть его ускользала от меня. И теперь, когда он в чужой стране и пишет нам письма по-английски, я не могу избавиться от мысли, что он так и останется загадкой — а ведь Бог свидетель, как непритворно я старалась быть ласковой с мальчиком».
Тосканские кожевенники считали Гуччи самым надежным работодателем, который гарантировал пожизненную безопасность вне зависимости от взлетов и падений рынка.
Когда Себастьян по завершении первого университетского курса навестил нас в Париже, я был поражен его чужестранным обликом. Под твидовым пиджаком он носил канареечно-желтый джемпер, брюки из шерстяной фланели были мешковаты. Толстые носки, не знакомые с подвязками, спадали, кричали полосы на галстуке, а носовой платок он по неясной причине носил в рукаве. На улице он курил трубку и выбивал ее о каблук. У него появилась новая привычка стоять спиной к камину, погрузив руки в карманы штанов. Русским языком он пользовался осмотрительно, переходя на английский, если разговор затягивался более чем на две фразы. Пробыл он ровно неделю.
– Это было все равно что на правительство работать, – вспоминал Карло Баччи, который устроился подмастерьем на Виа делле Кальдайе в 1960 году. – Если тебя нанял Гуччи – значит, жизнь устроена, – объяснял он со своим живым и ритмичным тосканским говором. – Другие компании давали людям расчет, если работы не хватало. А на Гуччи можно было положиться. Они производили и производили: знали, что все сделанное будет продано.
В следующий раз он приехал, когда моей матери не стало. После похорон мы долго сидели вдвоем. Он неловко погладил меня по плечу, когда, невзначай заметив ее одиноко лежащие на камине очки, я залился слезами, с которыми до того кое-как справлялся. Он был полон участия и сочувствия, но как-то издали, словно не переставая думать о другом. Мы обсудили наши дела, и он предложил вместе ехать на Ривьеру, а оттуда в Англию; я как раз окончил лицей. Я ответил, что бить баклуши предпочитаю в Париже, где у меня много друзей. Он не настаивал. Коснулись денежного вопроса, и он в своей чудаковато-бесцеремонной манере заметил, что я всегда могу у него получить столько, сколько захочу (кажется, он выразился: «столько монеты», но я не уверен). На следующий день он уезжал на юг Франции. Утром мы вышли немного прогуляться, и, как всегда, когда мы оставались вдвоем, мной овладело непонятное смущение, я все время ловил себя на том, что не нахожу темы для разговора. Он тоже помалкивал. Перед самым отъездом он сказал: «Что ж, ничего не поделаешь. Нужно будет что-нибудь — пиши мне в Лондон. Надеюсь, твоя Сор-бонна удастся на славу, как мой Кембридж. Да, кстати, постарайся найти себе предмет по сердцу и не бросай, покуда не надоест». Что-то зажглось в его темных глазах. «Удачи — и веселей!» — его словно бы неуверенное рукопожатие выдавало усвоенную в Англии манеру.
Сам Баччи, проработав на Виа делле Кальдайе больше одиннадцати лет, как и многие другие его сотрудники, открыл собственную кожевенную фирму и по сей день поставляет «Гуччи» товар.
Невесть почему, мне вдруг стало бесконечно жаль его, захотелось сказать какие-то подлинные, с сердцем и крыльями слова, но, увы, желанные птицы уселись мне на плечо и голову, лишь когда я остался один и надобность в словах миновала.
– Мы приходили на работу в восемь-полдевятого утра, – вспоминал Данте Феррари, который также долго работал на Гуччи. – Перерыв на кофе в десять часов. Если capo operaio заметит тебя с panino
[13] под столом – непременно составит жалобу! Не только потому, что ты тратишь рабочее время, но и потому, что грязными руками можно испортить кожу!
Кожевенники делились на тех, кто подготавливал шкуры, и тех, кто собирает сумки. В те времена при подготовке кожи необходимо было скоблить внутреннюю сторону драгоценных шкур, которые часто поставлялись с остатками животных тканей. Другие мастера кроили из кожи детали, а третьи – прижимали края специальным инструментом, чтобы места швов были тоньше и их проще было сшивать. Эта обработка называлась scarnitura.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Однако настоящим искусством занимались те люди, которые шили сумки. Каждый мастер отвечал за сборку всей сумки с начала до конца. Эта задача порой требовала сшить вместе целую сотню деталей и занимала в среднем десять часов.
Я принялся за эту книгу спустя всего два месяца после смерти Себастьяна. Мне ли не знать, как мало понравились бы ему подобные сентиментальные плетения, но все равно скажу: моя неизменная к нему привязанность, которая всегда так или иначе пресекалась им и окорачивалась, теперь воспряла к новой жизни в таком эмоциональном накале, что все мои прочие дела сошли на нет, словно тени. В наши редкие встречи разговор никогда не заходил о литературе, и теперь, когда вследствие странного обычая людей умирать никакое общение между нами уже невозможно, я отчаянно сожалею, что ни разу не сказал Себастьяну, насколько меня восхищают его книги. Мало того, я беспомощно гадаю: а было ли ему вообще известно, что я их читал?
– Каждый мастеровой отвечал за свою работу, и на сумке ставился его номер: если находили брак, то образец возвращали в работу. Не было никакой сборочной линии, где один пришивает карманы, а другой – рукава, – рассказывал Феррари. У него сохранилась коллекция черных блокнотов в картонной обложке, в которых он кропотливо зарисовывал и нумеровал каждый дизайн сумки при его создании, чтобы вести учет.
Да и что вообще я знаю о Себастьяне? Я могу заполнить две-три главы тем немногим, что помню о его детстве и юности, а дальше? Едва я начал обдумывать книгу, мне стало очевидно, что я должен буду предпринять целое исследование, воссоздать эту жизнь из осколков, срастив их внутренним знанием его характера. Внутренним знанием? Да, им-то я обладал, ощущая его всем своим существом. И чем больше я думал, тем яснее убеждался, что располагаю еще одним средством: всякий раз, стараясь вообразить те его поступки, о которых мне стало известно после его смерти, я уже знал, что и сам действовал бы точно так же. Однажды я наблюдал, как играли друг против друга два брата, оба теннисные чемпионы: один был значительно сильнее другого, и удары у них были совершенно разные, но общий ритм движений обоих порхавших по корту игроков оставался одним и тем же, и будь возможно записать оба варианта игры, на свет явились бы два одинаковых рисунка.
– Помимо швейной машины нужен был только стол, пара умелых рук да светлая голова, – вспоминал Феррари.
Что-то вроде общего ритма, смею утверждать, имели и мы с Себастьяном — только так я могу объяснить странное чувство «уже бывшего», которое меня охватывает, когда я следую изгибами его жизни. И если мотивы многих его поступков сплошь и рядом оставались для меня загадочными, то теперь их смысл я обнаруживаю порой в неожиданном для меня самого повороте той или этой выходящей из-под моего пера фразы. Вовсе не хочу сказать, что разделяю с ним все сокровища его ума, все стороны его таланта. Его гений всегда казался мне чудом, никак не связанным с тем или иным опытом, общим для нас в силу совпадающих реалий детства. Я мог видеть и помнить то же, что и он, но разница между его силой выражения и моей такая же, как между роялем «Бехштейн» и детской погремушкой. Я ни за что бы ему не показал и малейшей фразы из этой книги, чтобы не заставлять его морщиться над моим убогим английским. А уж он бы поморщился. Не отважусь рисовать себе его реакцию, узнай он, что, прежде чем взяться за это жизнеописание, его братец (чей литературный опыт сводился до этого к нескольким случайным переводам на английский по заказу автомобильной фирмы) решил окончить курсы для будущих авторов, бодро разрекламированные в каком-то английском журнале. Признаюсь, да, — но не сожалею. Джентльмен, который должен был за разумное вознаграждение сделать из моей особы преуспевающего писателя, прямо-таки лез из кожи, чтобы научить меня, как быть неброским и изящным, живым и убедительным, и если я оказался бездарным учеником — хотя он слишком добр, чтобы это признать, — то потому лишь, что с самого начала меня заворожило сияющее великолепие рассказа, который он мне прислал как образчик достижений его учеников, вполне способный заинтересовать издателя. Среди прочего там имели место: злонамеренный китаец, который беспрестанно щерился, отважная кареглазая девушка и спокойный здоровяк
{10}, у которого белеют костяшки пальцев, когда кто-нибудь досаждает ему не на шутку. Я бы умолчал о столь бредовой затее, если бы она не бросала свет на то, как худо я был снаряжен для поставленной задачи и до каких диких крайностей доводила меня робость. Взяв же, наконец, в руку перо, я настроился на встречу с неизбежным, а это, собственно, и означает, что я наконец созрел и готов не щадить усилий.
Большинство моделей сумок члены семьи Гуччи придумывали сами, но они с радостью принимали от работников на семейное рассмотрение и одобрение предложения новых дизайнов.
Скорее всего, так появилась сумка с бамбуковыми ручками, которую называли просто кодовым номером 0633. Точных сведений о том, кто и когда разработал этот дизайн, не сохранилось, но историк моды Аврора Фьорентини, которая участвовала в создании архива «Гуччи», называет годом ее создания 1947-й. Использовать бамбук начали, когда пришлось обратиться к новым материалам из-за предвоенного торгового эмбарго. Есть мнение, что первая «бамбуковая сумка» была придумана Альдо и тогдашним capo operaio, но с кожаной ручкой – вероятно, на основе сумки, которую Альдо привез из поездки в Лондон. На характерную форму сумки его вдохновил вид на седло сбоку. Еще одной особенностью стала жесткая конструкция сумки – больше похожей на небольшой чемодан и отличной от мягких сумок с менее твердым каркасом, которые Гуччи производили до этого. Бамбук, которому придавали форму вручную над огнем, добавил товарам Гуччи особый энергичный вид. Несколько лет спустя, в фильме «Путешествие в Италию» Роберто Росселлини 1953 года, молодая Ингрид Бергман появляется в кадре с сумкой с бамбуковой ручкой и зонтиком от Гуччи.
Тут скрыта еще одна мораль. Если бы Себастьян, забавы ради, записался на такие же заочные курсы — просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет (он любил подобные увеселения), он оказался бы учеником неизмеримо худшим, чем я. Получив задание написать как г-н Всяк, он написал бы, как не пишет никто. Я не в состоянии воспроизвести его стиль, потому что стиль его прозы был стилем его мышления, а оно было головокружительной чередой зияний, которых не собезьянничать, потому что их все равно надо чем-то заполнять, тем самым упраздняя. Но когда я встречаю в книгах Себастьяна след впечатления или чувства, сразу же воскрешающий, скажем, некую игру света в некоем определенном месте — картину, оказывается, запавшую помимо воли в память нам обоим, — то начинаю надеяться, что пусть мне далеко до его таланта, все же выручит меня не что иное, как наше явное психологическое сродство.
Гуччи дружили и тесно общались с мастерами, которые работали на них. Они часто бывали в мастерской, обращались к работникам по имени, хлопали старых опытных мастеровых по плечу и расспрашивали о делах семейных.
Орудие в наличии, остается пустить его в ход. Первым моим долгом после смерти Себастьяна было просмотреть его вещи. Он все оставил мне, и я располагал его запиской с поручением сжечь кое-что из бумаг, изложенной так неопределенно, что поначалу я отнес ее к черновикам или к ненужным более рукописям, но вскоре убедился, что за вычетом немногих случайных листков, затерявшихся в прочих бумагах, все это было давно уничтожено им самим, поскольку он принадлежал к редкой породе писателей, твердо знающих: не должно оставаться ничего, кроме конечного результата — изданной книги, бытие которой несовместимо с существованием ее призрака — неотесанного, щеголяющего прорехами манускрипта (так мстительное привидение носит под мышкой собственную голову); вот почему отходы мастерской не имеют права на жизнь безотносительно к их сентиментальной или коммерческой ценности.
Когда я впервые переступил порог квартиры Себастьяна в Лондоне, 36 Оук-Парк-Гарденз, у меня возникло чувство пустоты, какое бывает, когда время упущено и долго откладывавшаяся встреча уже невозможна. Три комнаты, холодный камин, тишина. Последние годы он мало здесь жил, не здесь и умер. В платяном шкафу полдюжины костюмов, почти все старые, и у меня мелькнуло ощущение, что это фигура Себастьяна размножена в окостеневших формах распяленных плеч. Вот в этом коричневом пальто я его однажды видел; я потрогал вялый рукав, но он не отозвался на слабый оклик памяти. Были, конечно, и башмаки: они прошагали много миль и наконец достигли конца путешествия. Навзничь распростерлись сложенные сорочки. Что могли мне рассказать о Себастьяне эти притихшие вещи? Его кровать. Над ней, на стене цвета слоновой кости, небольшой старый пейзаж маслом, чуть растрескавшийся (радуга, распутица, красивые лужи). Первое, что он видел, просыпаясь.
– Мы знали каждого работника поименно, узнавали об их детях, были знакомы с их проблемами и радостями, – рассказывал Роберто Гуччи. – Если кому-то нужна была помощь – купить машину или внести первый взнос за дом, – все приходили к нам. В конце концов, все мы ели с одного стола – хотя у некоторых все-таки была ложка побольше, – скромно добавлял он.
Когда я оглянулся, мне показалось, что предметы в спальне, словно застигнутые врасплох, только-только успели вскочить на свои места и теперь украдкой на меня поглядывают, пытаясь понять, заметил ли я этот преступный маневр, — особенно стоящее у кровати низенькое кресло в белом чехле: интересно, что оно там припрятывает? Пошарив в пазухах его строптивых складок, я нашел нечто твердое, оказавшееся бразильским орехом. И кресло, сложив ручки, снова напускает на себя непроницаемое выражение (не высокомерной ли гордыни?).
Ванная. Стеклянная полочка, голая, если не считать плечистого, с фиалками на спине, жестяного флакона из-под талька, отраженного в зеркале, как на цветной рекламе.
Васко Гуччи, взявший на себя управление фабрикой, разъезжал по Флоренции на популярном в те годы небольшом мотороллере «Мотом». Рабочие на Виа делле Кальдайе узнавали о приближении Васко по жужжанию и тарахтению, с которыми его мотороллер отталкивался от тесно поставленных зданий узкой улочки.
Потом я осмотрел две основные комнаты. Столовая, как все места, где люди едят, была на диво безлика, потому, возможно, что пища — главное, что нас связывает с мающимся вокруг хаосом материи. Даже окурок в стеклянной пепельнице и тот оставил некто Мак-Мэс, квартирный агент.
– Мы всегда говорили: «Uffa! Eccolo arrivato!»
[14] – вспоминает Феррари. – Васко был хорошим психологом: он прямо чувствовал, интересно тебе то, что ты делаешь, или нет!
Кабинет. Отсюда виден сад — или палисадник — позади дома, темнеющее небо, парочка вязов (а не дубов, как обещало название улицы).
{11} В углу развалился кожаный диван. Густо заселенные книжные полки. Письменный стол. На нем почти пусто: красный карандаш да коробка скрепок — вид понурый и отрешенный, хотя лампа на западном краю стола прелестна. Я нащупал ее пульс и расплавил опаловый шар — эта волшебная луна видела движущуюся бледную руку Себастьяна. Теперь я наконец и приступаю к делу. Завещанным мне ключом я отпер ящики стола.
Работники любили и ненавидели семью Гуччи одновременно. Гордые и невероятно придирчивые к собственной работе, они все же старались изо всех сил, чтобы услышать искреннее «Браво!» от Гуччио, Альдо, Васко или Родольфо.
Первыми я извлек две связки писем, на которых Себастьян написал: уничтожить. Одна уложена так, что нельзя увидеть ни строчки; бумага голубого оттенка, с синей каемкой, шероховатая. Другая связка представляла собой беспорядочный пук почтовой бумаги, исчерканной крупными и напористыми женскими каракулями. Я стал гадать, чьими. Какое-то безумное мгновение я боролся с искушением познакомиться с обеими пачками поближе. С сожалением сообщаю, что победило лучшее из моих «я». Но когда я жег их в камине, один из голубых листков высвободился и, отпрянув от огненной пытки, развернулся в обратную сторону, и на нем, прежде чем их поглотила тлетворная чернота, просияли два-три слова, тут же обмершие, и все было кончено.
Я погрузился в кресло и несколько мгновений пребывал в задумчивости. Слова, которые я увидел, сами по себе, право, не имели никакого значения (да и можно ли ожидать, чтобы от случайного языка огня потянулась вдруг хитроумная нить романного сюжета), но они были русскими и составляли часть русской фразы. Дословно там стояло: «Твоя привычка вечно находить…» Поразил меня не смысл, а то, что фраза была на моем родном языке. Я не имел ни малейшего понятия, кто сия русская, чьи письма Себастьян держал рядом с письмами Клэр Бишоп
{12}, — и это меня смутило и встревожило. Из своего кресла возле камина, снова холодного и черного, я смотрел на светящийся шар настольной лампы, яркую белизну бумаги, до краев заполнявшей выдвинутый ящик, и одиноко лежащий на синем ковре лист машинописного формата, диагонально разрезанный световой границей. На секунду я увидел сидящего за столом прозрачного Себастьяна и тут же подумал, припомнив отрывок о ложном Рокбрюне: может, он предпочитал писать в постели?
Весной 1949 года Альдо, который всегда искал новые возможности, отправился на одну из первых торгово-промышленных ярмарок в Лондоне. На глаза ему попался павильон, где выставлялись свиные кожи, и его поразил их эффектный рыжий цвет. Альдо заказал несколько таких кож у кожевенника, мистера Холдена из Шотландии, и спросил, могут ли они покрасить часть кож в разные цвета, в том числе в синий и зеленый.
– Кожевенник ответил: «Знаете, мальчик мой, мы таким никогда не занимались, но, если хотите, попробуем», – вспоминал Альдо. – Он представил мне шесть кож разного оттенка и сказал, качая головой: «Сами решайте; нам кажется, что это ужасно».
Чуть погодя я снова принялся за дело: надо было просмотреть и рассортировать, хотя бы грубо, содержимое ящиков стола. Там было много писем — я их отложил, чтобы просмотреть позже. Газетные вырезки в броском альбоме с невозможной бабочкой на обложке. Нет, не рецензии на его книги: у Себастьяна было слишком высокое самомнение, чтобы их собирать, да и чувство юмора едва ли допускало, чтобы он прилежно их наклеивал, когда они попадались ему на глаза. Так вот, упомянутый альбом содержал исключительно вырезки, где речь шла, как я выяснил позже, пробежав их на досуге, о происшествиях нелепых и несообразных (сродни сновидениям), случавшихся в самых заурядных местах и при самых заурядных обстоятельствах. Приветствовались, как я понял, и метафоры-гибриды — возможно, он числил их по тому же, чуть кошмарному, ведомству. Среди каких-то юридических бумаг я нашел листок с началом рассказа — всего одно предложение, оборванное на полуслове, давшее зато возможность понаблюдать за странной привычкой Себастьяна не вычеркивать слова, которые он в процессе письма заменял другими, так что, например, обнаруженная фраза выглядела так:
К тому же семейные счета указывают на то, что мистер Холден был поставщиком той самой кожи пегого цвета, которая стала фирменным знаком Гуччи. В семье рассказывают, что первый пятнистый образец получился по ошибке. При дублении что-то пошло не так, и на коже остались темные, чуть выпуклые пятна.
«Будучи Любитель Любитель поспать, Роджер Роджерсон, старый Роджерсон купил старый Роджерс купил, до того боялся Любитель поспать, старый Роджерс так боялся пропустить завтрашний. Он был не дурак поспать. Он смертельно боялся пропустить завтрашнее событие блаженство ранний поезд блаженство поэтому вот что он сделал купил и понес домой купил и принес домой в тот вечер не один, а восемь будильников разного размера и силы тиканья девять восемь одиннадцать будильников разного размера и силы тиканья, каковые будильники девять будильников словно кот с девятью{13} которые он поместил отчего его спальня стала слегка напоминать».
– Погодите-ка, а выглядит свежо! – сказал Альдо и распорядился сделать из этих кож сумки. Возможно, это решение было принято из скупости – есть предположение, что Альдо просто пожалел выбрасывать кожи, – но оно подарило компании новый отличительный знак, который спустя некоторое время чудесно защитил товар от подделки: такую расцветку сложно было сымитировать. Свиные кожи заняли такое место в бизнесе Гуччи, что в 1971 году Альдо и вовсе выкупил их производство.
Мне стало жаль, что на этом все кончилось.
Послевоенные годы стали для Альдо временем подъема в бизнесе и рождения того изобретательного маркетинга, который заставил весь мир услышать имя Гуччи. Гуччио старел, он считал нужным утвердить позиции во Флоренции. Ему не хотелось рисковать всем достигнутым ради далеко идущих планов Альдо, и он спорил с идеями сына. Раздражительно пыхтя гаванской сигарой, Гуччио театральным жестом тянулся в левый карман брюк – в правом он держал часы – и вытаскивал пустую руку:
Иностранные монеты в коробке из-под шоколадных конфет: франки, марки, шиллинги, кроны — и соответствующая мелочь. Несколько вечных перьев. Восточный аметист, неоправленный. Аптечная резинка. Склянка пилюль от мигрени, нервного припадка, невралгии, бессонницы, дурных снов, зубной боли. Зубная боль звучала чуть сомнительно. Старая записная книжка (1926), полная мертвых телефонных номеров. Фотографии.
– У тебя есть на это деньги? Если у тебя есть деньги – тогда делай что хочешь, – говорил он.
Я решил было, что увижу множество девушек. Все знают этот жанр: улыбки на солнце, летние снимочки, уловки континентальной светотени, смеющиеся девы в белом на улице, на песке, на снегу — но я ошибся. Примерно две дюжины фотографий, что я вытряс из большого конверта с лаконичной надписью рукой Себастьяна «Г-н Эйч», изображали одно и то же лицо в разные периоды жизни: сперва луноликого пострела в скверно скроенной матроске, затем некрасивого отрока в крикетном картузе, потом — курносого юнца и так далее, пока дело не доходит до вереницы уже полновозрастных г-д Эйчей. Скорее отталкивающий, бульдожьего типа мужчина, быстро тучнеющий в мире фотографических задников и всамделишных садиков при фасадиках. Я понял, кем должен был стать этот человек, когда набрел на газетную вырезку на общей скрепке с одним из снимков:
Тем не менее Гуччио неявно признавал, что у Альдо есть деловая жилка. Магазин в Риме процветал. Голливудские звезды, которые развлекались в столице, как показано в «Прекрасной жизни», добавили «Гуччи» престижа, а это привлекло еще больше клиентов. И постепенно Гуччио уступил. Он все еще горячо спорил с идеями Альдо по расширению торговли, но негласно поддерживал его и обращался в банки за поддержкой для его планов.
«Автор, пишущий вымышленное жизнеописание, нуждается в фотографиях джентльмена с располагающей наружностью, открытого, уравновешенного, трезвенника, предпочтительно холостяка. Заплачу за право воспроизвести в своей книге детские, юношеские и взрослые снимки».
Тем временем Альдо начал раздумывать о загранице: Нью-Йорк, Лондон, Париж. Он мыслил так: зачем ждать, пока покупатель приедет к ним? Можно ведь самим направиться навстречу. Его мало беспокоило, где взять деньги на эти проекты. Невзирая на сомнения отца, Альдо верил, что его идеи окупятся.
Книги этой Себастьян не написал, но, возможно, продолжал ее обдумывать в последний год своей жизни, поскольку позднейшая из фотографий г-на Эйча, где он со счастливым видом позирует у новенького автомобиля, была помечена мартом 1935-го, а Себастьян умер менее года спустя.
Помимо своего прирожденного дара к торговле, Альдо унаследовал от отца верность качеству и девиз: «Цена забудется, а качество запомнится» – эти слова он золотым тиснением выводил на свиной коже и стратегически украшал ими стены магазинов.
Хандра и усталость вдруг овладели мной. Мне нужно лицо его русской корреспондентки. Мне нужны фото самого Себастьяна. Мне нужно многое… Чуть погодя, дав взгляду побродить по комнате, я заметил парочку обрамленных фотографий в тусклом полумраке над полками. Я поднялся и осмотрел их. Одна представляла собой увеличенный снимок оголенного по пояс китайца, подвергаемого энергичному обезглавливанию
{14}, другая — заурядный фотоэтюд: кудрявое дитя, играющее со щенком. Вкус подобного соединения я счел сомнительным, но, возможно, у Себастьяна были свои причины их сберечь и именно так развесить.
Альдо продвигал также «концепцию Гуччи»: сочетания цветов и стилей, которые объединят всю их продукцию и станут отличительной чертой их имени. Источником множества идей для товаров Гуччи стали лошади и конюшни. Двойной шов, который использовали для сёдел, красно-зеленая тесьма, похожая на подпругу, а также металлические детали в виде соединенных стремян и удил стали частью стиля компании. Благодаря торговому гению Альдо родился миф, будто Гуччи были знатным родом седельщиков еще в Средние века, – и образ пришелся по вкусу элите, для которой работала компания. Сбруя и аксессуары для конной езды, которые начали выставлять в магазинах, только обогатили легенду о роде седельщиков и отчасти даже пошли в продажу. Миф живет и по сей день. Члены семьи Гуччи и бывшие работники до сих пор утверждают, что род Гуччи занимался сёдлами давным-давно.
Я перешел к полкам, где было рассовано как попало множество самых разных книг. Один ряд выглядел поухоженнее: мне на минуту показалось, что названия складываются в неотчетливую, но странно знакомую музыкальную фразу
{15}: «Гамлет», «La mort d\'Arthur»,
[8] «Мост короля Людовика Святого», «Доктор Джекилл и мистер Хайд», «Южный ветер», «Дама с собачкой», «Мадам Бовари», «Человек-невидимка», «Le temps retrouvé»,
[9] «Англо-персидский словарь», «Автор Трикси», «Алиса в стране чудес», «Улисс», «Как покупать лошадь», «Король Лир»…
– Я хочу сказать вам правду, – созналась Гримальда журналисту в 1987 году. – Мы никогда не были седельщиками. Род Гуччи происходит от семьи из района Флоренции Сан-Миниато.
Согласно истории флорентийских родов, Гуччи из Сан-Миниато еще в 1224 году были юристами и нотариусами, хотя возможно, как утверждает историк Фиорентини, что их история была приукрашена позднее. Фамильный герб Гуччи изображал синее колесо и розу на золотом знамени, расположенном поверх вертикальных полос: красной, синей и серебряной. Роберто вложил целое состояние в геральдическое исследование, чтобы добавить розу и колесо – символы поэзии и лидерства – на логотип компании. На первом логотипе компании был изображен носильщик с чемоданом в одной руке и дорожной сумкой в другой. Когда Гуччи добились успеха, скромного носильщика сменил рыцарь в доспехах.
Мелодия выдохлась и угасла. Я вернулся к столу и начал сортировать отложенные письма. Письма были в основном деловые, почему я и счел себя вправе их просмотреть. Далеко не все имели отношение к роду занятий Себастьяна. Они были в беспорядке, и многое в них осталось для меня непонятным. Изредка Себастьян сохранял копии своих писем, так что, к примеру, у меня оказался полный текст долгого и азартного диалога между ним и издателем одной из книг. А вот какая-то суетливая особа, да еще из Румынии, хлопочет о подданстве… Еще я узнаю, как расходятся его книги в Англии и доминионах… Ничего особенно блестящего, но по крайней мере одна из цифр вполне недурна. Несколько писем от благожелательных коллег. Один добрый сочинитель, автор единственной, но нашумевшей книги, укоряет Себастьяна (4 апреля 1928 года), что тот «конрадообразен»
{16}, и советует, отпустив коня, в будущих произведениях побольше радеть о читателе — идея, по-моему, на редкость глупая.
К началу 1950-х годов сумка или чемодан от Гуччи указывали на безупречный стиль и вкус владельца. Принцесса Елизавета, будущая королева Англии, посещала магазин Гуччи во Флоренции – а также Элеонора Рузвельт, Элизабет Тейлор, Грейс Келли и Жаклин Бувье, невеста Джона Ф. Кеннеди. Связи Родольфо в сфере кинематографа привели новых клиентов, в том числе Бетт Дэвис, Кэтрин Хепберн, Софию Лорен и Анну Маньяни.
Наконец, когда связка уже близилась к концу, я нашел, вместе с письмами моей матери и моими собственными, несколько писем от одного из университетских друзей, и, пока я сражался с их страницами (старые письма терпеть не могут, когда их разворачивают), меня вдруг осенило, где будут мои следующие охотничьи угодья.
– Сразу после Второй мировой войны Италия стала центром производства высококачественных предметов роскоши: кожаной обуви и сумок ручной работы, золотых ювелирных украшений, – вспоминала Джоан Кейнер, продавец с многолетним стажем, в наши дни – вице-президент и директор раздела моды в «Нейман Маркус». – «Гуччи» стал одним из первых признаков статуса из Европы: после стольких лет скудости людям очень хотелось красоваться. Тогда я впервые услышала о Гуччи. Люди знали, что под этим именем они получают высокое качество за свои деньги. В это же время начали получать признание первые итальянские модельеры. В феврале 1951 года знатный молодой человек из Флоренции, Джованни Батиста Джорджини – в 1923 году он открыл закупочную контору для товаров из американских магазинов, а к концу войны управлял «Магазином подарков для Союзных войск» – организовал показ мод в собственном доме. Он устроил этот показ вслед за парижскими показами мод и пригласил ведущих журналистов в области моды, а также закупщиков из американских торговых домов, таких как «Бергдорф Гудман», B. Altman & Co. и I. Magnin. Журналисты были в восторге от стильных, но удобных моделей одежды, а закупщики телеграфировали домой с просьбами выслать денег. Показы Джорджини со временем превратились в первые показы прет-а-порте, где такие имена, как Эмилио Пуччи, Капуччи, Ирен Голицына, Валентино, Ланцетти, Мила Шон, Криция и другие, впервые прозвучали в свете хрустальных люстр в Белом бале Палаццо Питти.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Глава 3. Гуччи в Америке
Интерес к Гуччи в Штатах все рос, и Альдо решил расширить дело семьи в Америке, а именно – отправиться в Нью-Йорк. Американцы были у Гуччи любимыми клиентами. Они любили качество и стиль сшитых вручную кожаных сумок и аксессуаров. Альдо уговаривал Гуччио позволить ему открыть магазин в Нью-Йорке, но рука отца неизменно тянулась к левому карману.
Университетские годы не были такими уж счастливыми для Себастьяна Найта. Конечно же, многое в Кембридже пришлось ему по нраву
{17} — поначалу его просто ошеломили картины, краски, запахи страны своей мечты. В Тринити-колледж его доставил с вокзала настоящий хэнсом-кэб
{18} — эта повозка, похоже, только его и дожидалась, отчаянно, вплоть до этой самой минуты противясь неизбежному исчезновению с лица земли, после чего радостно вымерла вслед за бакенбардами и «медной голубянкой». Уличная слякоть мокро блестела в туманном мраке, вместе со своей заветной противоположностью — чашкой крепкого чая и добрым камельком — рождая гармонию, откуда-то уже известную ему наизусть. Чистые звоны башенных часов то повисали над городом, то накатывались друг на друга и эхом приходили издали. Каким-то странным, подспудно знакомым образом они сочетались с пронзительными выкриками газетчиков. Войдя же внутрь величаво-сумрачного Большого Двора
{19}, по которому сквозь туман брели тени в мантиях, а прямо перед ним приплясывал котелок носильщика, Себастьян почувствовал, что непонятно откуда, но ему ведомо каждое ощущение — благотворный запах сырого дерна, древняя звучность каменных плит под каблуком, смазанные очертания темных стен над головой — всё, всё. Это восхитительное чувство подъема держалось, по-видимому, довольно долго, но к нему примешивалось, а позже возобладало, нечто иное. Не желая этому верить (ибо он ждал от Англии больше, чем она могла дать), Себастьян в каком-то беспомощном замешательстве осознал, что как бы мудро и славно ни подыгрывало его новое окружение давним мечтам, сам он, вернее — наиболее драгоценное в нем, обречен оставаться, как и прежде, в безнадежном одиночестве. Одиночество было лейтмотивом жизни Себастьяна, и чем внимательнее судьба пеклась о его душевном уюте, дивно имитируя исполнение его надуманных желаний, тем острее он сознавал свою неспособность вписаться в картину — в какую бы то ни было. Когда же Себастьян понял это окончательно и принялся угрюмо культивировать собственную застенчивость, словно редкостный дар или страсть, он даже стал находить отраду в самом ее чудовищном разрастании и перестал страдать — правда, уже много позже — из-за своей неуклюжей чужеродности. Поначалу он безумно боялся, что не исполняет всего, что требуется, а еще пуще — что делает это неизящно. Кто-то ему сказал, что твердую, с углами, часть академического клобука полагается сломать либо совсем удалить жесткий квадрат, оставив обвисшую черную ткань. Едва он проделал это, как обнаружил, что впал в худший вид вульгарности — вульгарность новичка, и что безупречный вкус требует от облаченного в мантию и шапочку полного к ним пренебрежения, тем самым безошибочно их низводя до уровня вещей малосущественных, которые иначе осмелились бы претендовать на какое-то значение. Опять-таки, какова бы ни была погода, шляпы и зонты исключались, и Себастьян благочестиво мок и простужался, пока ему не встретился некто Д. У. Горджет, ленивый, беспечный, обаятельный повеса, знаменитый своим буйством, элегантностью и острословием. И этот Горджет хладнокровно расхаживал в обычной шляпе и с зонтиком. Когда пятнадцать лет спустя я посетил Кембридж и услышал все это от ближайшего друга Себастьяна по колледжу (ныне видного филолога), я заметил ему, что буквально у каждого в руках…
– Хочешь рисковать – рискуй сам, я за это платить не стану, – раздражался Гуччио. – Если надо, иди в банк и спроси, будут ли они ради тебя подставляться! Может, ты и прав. В конце концов, я уже старый человек, – говорил он, когда смягчался. – Я старомоден, поэтому считаю, что лучшие плоды растут в своем саду.
— Верно, — сказал он, — зонтик Горджета дал потомство.
И Альдо его отлично понял. По-своему, но Гуччио дал добро на его затею. Альдо отправился в Нью-Йорк – перелет тогда занимал почти двадцать часов с пересадками в Риме, Париже, Шанноне и Бостоне. Альдо встретился с юристом Фрэнком Дуганом и поделился своими планами, чтобы заручиться его помощью. Затем он приехал в город уже с братьями, Родольфо и Васко, и прошел с ними от начала до конца всю Пятую авеню, восторженно указывая на роскошные магазины.
— А скажите мне, — спросил я, — как насчет спорта? Себастьян как-то выделялся по этой части?
– Представьте себе – имя Гуччи огромными буквами на этой шикарной улице! – говорил он. Братья остановились на небольшом магазине на 58-й Восточной улице, в доме 7. На саму улицу выходили две витрины. С помощью Дугана была учреждена первая компания Гуччи в Америке: Gucci Shops Inc., со стартовым капиталом в 6000 долларов. Новая компания получила право использовать торговую марку «Гуччи» на рынке США – это был единственный случай, когда такое разрешение было дано магазину за пределами Италии. В дальнейшем все отделения «Гуччи» за рубежом работали по расширенному договору франшизы.
Мой собеседник улыбнулся.
Альдо послал телеграмму Гуччио во Флоренцию, чтобы сообщить, что они назначили его почетным президентом новой компании.
— Боюсь, — сказал он, — что оба мы едва ли преуспели на данном поприще. Не будем считать нашего с ним щадящего тенниса на сыром, как губка, корте, где в совсем уж безнадежных местах попросту росли маргаритки. Ракета у него, помнится, была самая дорогая, и фланелевый костюм очень ему шел — вид у него вообще всегда был очень ухоженный, зато его подача — это был дамский шлепок, и за мячом он много бегал впустую, а поскольку я и сам от него недалеко ушел, наша игра сводилась главным образом к тому, что мы бегали за своими улетевшими мячами, зелеными и мокрыми, да еще кидали обратно чужие игрокам с соседних кортов. И все это под моросящим дождем. Нет, тут он не преуспел.
Гуччио пришел в ярость.
— Это его огорчало?
«Немедленно возвращайтесь домой, бестолковые мальчишки!» – написал он в ответ, обвинил сыновей в глупости и безответственности, напомнил им, что он еще жив, и пригрозил лишить наследства, если они не откажутся от своей безумной затеи. Альдо лишь отмахнулся от угроз и оскорблений отца. Он даже сумел зазвать старика Гуччи в последние дни его жизни в Нью-Йорк – посмотреть на новый магазин. Гуччио так воодушевился, точно идея с открытием в Нью-Йорке была его собственной, – он даже сказал друзьям, что так и было!
— В каком-то смысле — да. Первый семестр был для него, по сути, отравлен мыслью о своей спортивной неполноценности. Когда он познакомился с Горджетом — а это было у меня, — бедняга Себастьян столько говорил на теннисные темы, что Горджет спросил наконец, верно ли, что в упомянутую игру играют тростью. Это слегка утешило Себастьяна — он догадался, что Горджет, который сразу ему понравился, тоже не мастак по этой части.
– Ого, Commendatore
[15], – говорили ему друзья, обращаясь к нему в традициях старой итальянской монархии. – Вы невероятно проницательный человек!
— А на самом деле?
– Он успел своими глазами увидеть, что идеи Альдо были не такими уж безумными, – вспоминала Гримальда.
У Гуччио, которому тогда было за семьдесят, были все поводы радоваться. Его дело на всех парах двигалось вперед. Имя Гуччи так же хорошо приняли в далекой Америке, как и в родной Италии. Трое его сыновей усердно работали и дарили ему внуков, которые однажды могли занять свои места в семейной компании. В семье рассказывают, что Гуччио всегда говорил, когда у него рождался внук: «Дайте ему понюхать кусочек кожи. Так будет пахнуть его будущее».
— Ну, он играл в кембриджской команде регби, — может, к теннису у него просто душа не лежала. Так или иначе, Себастьян скоро изжил свой теннисный комплекс. И, в общих чертах…
Гуччио отправил Джорджо, Роберто и Паоло работать в магазине: заворачивать и разносить заказы, как когда-то его сыновья. Он был твердо убежден, что научиться делу можно, только поднявшись с самого низа. В то время сын Родольфо, Маурицио, был совсем ребенком – он жил в Милане и к семейной школе Гуччи еще не приобщился.