— Шоком. Да, это был шок. Мне не следовало давать ему ключ. Сам не знаю, почему я это сделал. Это трудно объяснить. — Его голос, неожиданно низкий, с приятной хрипотцой, позволял предположить, что в этом хрупком теле больше силы, чем можно подумать; не то чтобы его речь свидетельствовала о высокой образованности, но какое-никакое образование дисциплинировало ее, хотя и не лишило окончательно легкого провинциального акцента — скорее всего уроженца Восточной Англии. Он повернулся наконец к Дэлглишу лицом и продолжил: — Они сочтут меня ответственным. Я не должен был давать ему ключ. Это моя вина.
— Вы не несете никакой ответственности, — возразил Дэлглиш. — И прекрасно это знаете — так же как и они. — Ох уж это вездесущее, пугающее, судящее «они». Он подумал, но не сказал вслух, что убийство само по себе вызывает возбуждение даже у тех, кто не был напрямую связан с жертвой и не имеет оснований скорбеть, и что людям свойственна снисходительность по отношению к тем, кто так или иначе поспособствовал занимательному зрелищу. Отец Барнс будет удивлен — приятно или неприятно — тем, насколько увеличится аудитория прихожан на следующем воскресном собрании. — Давайте с самого начала, — предложил Дэлглиш. — Когда вы познакомились с сэром Полом Бероуном?
— В прошлый понедельник, чуть больше недели назад. Он зашел ко мне домой около половины третьего и спросил, нельзя ли ему осмотреть церковь. Конечно, сначала он направился прямо туда, но увидел, что церковь закрыта. Мы бы охотно никогда ее не закрывали, но вы же знаете, какие нынче времена. Вандалы, грабители, взламывающие ящики для пожертвований, ворующие свечи… На северных дверях висит записка, в которой сказано, что ключ находится дома у священника.
— Полагаю, он не рассказывал вам, что делал в Паддингтоне?
— Нет, рассказал. У него друг лежит в больнице Святой Марии, и он приехал навестить его. Но больному как раз делали какую-то процедуру, посетителей к нему не пускали, у баронета образовался час свободного времени, и он вспомнил, что давно хотел осмотреть церковь Святого Матфея.
Значит, вот с чего все началось. Жизнь Бероуна, как и любого занятого человека, полностью зависела от часов. Он освободил немного времени, чтобы навестить старого друга, а это время неожиданно оказалось в его личном распоряжении. Известно, что он интересовался викторианской архитектурой. Каким бы фантастическим ни оказался лабиринт, в который завело его сугубо частное побуждение, по крайней мере его первый визит в церковь Святого Матфея нес на себе печать здравого смысла и «нормальности».
— Вы предложили сопроводить его? — спросил Дэлглиш.
— Да, предложил, но он сказал, чтобы я не беспокоился, я и не стал настаивать — подумал, что ему хочется побыть одному.
Значит, отец Барнс не лишен чуткости, отметил про себя Дэлглиш и продолжил:
— Итак, вы дали ему ключ. Какой ключ?
— Общий. От южного входа есть только три ключа. Один — у мисс Уортон, у меня в доме хранятся два остальных. На каждом кольце — два ключа: один от южного входа, другой, поменьше, — от врат запрестольной ограды. Если мистеру Кэпстику или мистеру Пулу — это наши церковные старосты — требуется ключ, они приходят ко мне. Я живу тут рядом. От главного, северного, входа существует только один ключ, я всегда держу его у себя в кабинете и никогда никому не даю, чтобы он не потерялся. Впрочем, он слишком тяжелый, чтобы носить его с собой. Я сказал сэру Полу, что внутри он найдет буклет с описанием церкви. Его составил еще отец Коллинз, и мы все никак не соберемся его обновить. Буклеты лежат вон там, на столе у северного входа и стоят всего три пенса. — Он с трудом, как человек, страдающий артритом, повернул голову назад, словно приглашая Дэлглиша купить экземпляр. Жест был жалким и трогательным. — Думаю, он взял один, потому что два дня спустя я нашел в ящике для пожертвований пятифунтовую банкноту. Большинство посетителей оставляют лишь положенные три пенса.
— Он представился?
— Он сказал, что его зовут Пол Бероун. Боюсь, в то время это имя ничего мне не говорило. Он не уточнил, что является членом парламента и баронетом, — ничего такого. Разумеется, когда он подал в отставку, я узнал, кто он. Об этом сообщалось в газетах и по телевидению.
Наступила пауза. Дэлглиш ждал. Несколько минут спустя голос священника зазвучал снова — теперь он окреп и стал более решительным.
— Полагаю, он отсутствовал около часа, может, чуть меньше. Потом пришел, вернул ключ и сказал, что хотел бы переночевать в тот день в малой ризнице. Конечно, он не знал, что она у нас так называется, просто сказал: «В маленькой комнате с кроватью». Кровать стоит там со времен отца Коллинза, то есть с войны. Он, бывало, оставался в церкви во время воздушных налетов, чтобы тушить зажигалки на крыше. А мы не стали ее убирать. Она оказывается кстати, если кто-то неважно почувствует себя во время службы или если я захочу отдохнуть перед полуночной мессой. Места она занимает немного, это всего лишь узкая складная кровать. Да вы же ее видели.
— Видел. Он как-нибудь объяснил свое желание?
— Нет. Оно прозвучало как обыденная просьба, а мне не хотелось расспрашивать. Он был не из тех людей, которых придет в голову подвергнуть допросу. Я только спросил насчет простыней и наволочки, но он ответил, что все необходимое принесет с собой.
Он принес одну двуспальную простыню и спал, завернувшись в нее. Вниз постелил сложенное армейское одеяло, а укрывался пестрым вязаным пледом. Наволочка, надетая на то, что скорее всего было подушкой с сиденья стула, тоже предположительно принадлежала ему.
— Он сразу унес ключ с собой или приходил еще раз? — спросил Дэлглиш.
— Он зашел за ним вечером. Часов в восемь, может, чуть раньше. В руках у него была дорожная сумка. Не думаю, что он приехал на машине; во всяком случае, никакой машины видно не было. Я дал ему ключ и до утра его больше не видел.
— Расскажите мне о следующем утре.
— Я вошел, как обычно, через южную дверь. Она была заперта. Дверь в малую ризницу стояла открытой, и я увидел, что его там нет. Кровать была очень аккуратно застелена. Вообще везде царил идеальный порядок. Поверх покрывала лежали сложенные простыня и наволочка. Я выглянул через решетку. Свет не горел, но я его увидел: он сидел в этом ряду, чуть подальше. Я отправился в ризницу и облачился к мессе, потом через царские врата вышел в церковь. Увидев, что я собираюсь служить в часовне Девы Марии, он перешел в задний ряд и сел там. Он ничего не говорил. Больше в церкви никого не было. Для мисс Уортон день был неприсутственный, а мистер Кэпстик, который обычно посещает мессу в девять тридцать, заболел гриппом. Мы были только вдвоем. Обернувшись после первой молитвы, я увидел, что он стоит на коленях. Он принял причастие, потом мы вместе пошли в малую ризницу. Он вернул мне ключ, поблагодарил, взял свою сумку и ушел.
— В тот первый раз больше ничего не было?
Отец Барнс повернулся и посмотрел на Дэлглиша. В полумраке церкви его лицо казалось безжизненным. Дэлглиш видел в его взгляде смесь мольбы, решимости и боли. Было что-то, о чем он и страшился, и испытывал потребность рассказать. Дэлглиш его не торопил. Работа научила его ждать. Наконец Барнс заговорил:
— Нет, кое-что было. Когда он протянул ладони и я вложил в них облатку, мне показалось… — Он помолчал, потом продолжил: — Что у него на руках были метки, раны. Я подумал, что вижу стигматы.
Взгляд Дэлглиша был сосредоточен на кафедре. Оттуда, с картины безвестного прерафаэлита, на него равнодушно, безо всякого любопытства взирал ангел с лилией в руке; его белокурые волосы были аккуратно уложены под широким нимбом.
— На его ладонях? — переспросил Дэлглиш.
— Нет, на запястьях. На нем были рубашка и пуловер, рукава оказались чуть свободными и поднялись, когда он протягивал руки, вот тогда-то я и увидел.
— Вы кому-нибудь об этом рассказывали?
— Нет, только вам.
Не меньше минуты оба молчали. За всю сыщицкую карьеру Дэлглишу не доводилось получать от свидетеля информацию столь нежелательную — другого слова он подобрать не мог — и столь шокирующую. В голове завертелись мысли: как отразится подобная новость на расследовании, если просочится в печать? Газетные заголовки, циничные спекуляции не без злорадства, толпы зевак, суеверных, легковерных и истинно верующих, осаждающих церковь в ожидании… чего? Захватывающих ощущений? Нового культа? Надежды? Доказательств? Однако неудовольствие его было глубже, чем просто раздражение из-за непрошеного осложнения в расследовании, вызванного вторжением иррационального фактора в столь прочно укорененную на этой земле работу, как поиск документально подтвержденных доказательств, способных выдержать испытание в суде. Он был потрясен, почти физически, чувством куда более сильным, которого он почти стыдился; оно представлялось ему одновременно и низким, и едва ли более рациональным, чем само событие. То, что он испытывал, можно было назвать отвращением, доходящим почти до ярости.
— Думаю, вам следует и впредь хранить молчание, — сказал он. — Это не имеет отношения к смерти сэра Пола. Об этом даже не обязательно упоминать в ваших показаниях. Если же вы испытываете потребность кому-то довериться, поговорите со своим епископом.
— Я больше никому не стану рассказывать, — просто ответил отец Барнс. — Полагаю, у меня действительно была потребность с кем-то поделиться. Ну вот я вам и рассказал.
— В церкви было темно, — продолжил Дэлглиш. — Вы сказали, что свет не включали. Вы постились. Вам это могло привидеться. Или оказаться игрой теней. К тому же вы видели эти отметины всего несколько секунд, когда он поднял руки, чтобы принять Тело Христово. Вы могли ошибиться.
«Кого я пытаюсь успокоить, — подумал он, — его или себя?»
А потом сам собой пришел вопрос, который он задал невольно, вопреки здравому смыслу:
— Как он выглядел? Иначе? В нем что-то переменилось?
Священник покачал головой и ответил с глубокой печалью:
— Вы не понимаете. Я не смог бы заметить перемену, даже если бы она в нем произошла. — Потом он словно бы очнулся и добавил решительно: — Чем бы ни было то, что я видел, длилось оно недолго. И это не так уж необычно. Подобные явления встречались и прежде. Разум воздействует на тело странными способами: глубокое потрясение, мощная иллюзия… К тому же, как вы справедливо заметили, в церкви было темно.
Значит, отец Барнс тоже не хочет верить. Пытается себя разубедить. Что ж, это лучше, сухо отметил про себя Дэлглиш, чем заметка в приходском журнале, звонок в редакцию ежедневной газеты или проповедь в следующее воскресенье о феномене стигматов и неисповедимой мудрости Провидения. Он не без удивления обнаружил, что оба они испытывают одинаковые сомнения и, возможно, одинаковое отвращение. Нужно будет как-нибудь позже поразмыслить, почему это так. Но сейчас есть заботы более неотложные. Что бы ни привело Бероуна снова в эту ризницу, рука, занесшая над ним бритву, принадлежала реальному человеку.
— Ну а что насчет прошлого вечера? Когда он попросил у вас разрешения снова прийти?
— Утром. Он позвонил в начале десятого. Я сказал, что после шести все время буду на месте, и он пришел точно в срок.
— Вы уверены, что именно в шесть, святой отец?
— О да, я как раз смотрел шестичасовые «Новости». Они только-только начались, когда в дверь позвонили.
— И опять никаких объяснений?
— Никаких. При нем была та же сумка. Думаю, он приехал на автобусе или на метро, а может, пришел пешком. Машины я не видел. Я вручил ему ключ в дверях, тот же самый. Он поблагодарил и ушел. Вчера вечером я в церковь не ходил, у меня не было там дел. Дальше я ничего не знал до той минуты, когда прибежал мальчик и сказал, что в малой ризнице лежат два трупа. Остальное вы знаете.
— Расскажите мне о Харри Маке, — попросил Дэлглиш.
Перемена темы, очевидно, обрадовала отца Барнса — о Харри Маке он готов был говорить охотно. Бедняга Харри был для церкви Святого Матфея проблемой. По никому не ведомой причине в последние четыре месяца тот пристрастился ночевать на ее южном крыльце. Обычно ложился на расстеленные газеты и укрывался старым одеялом, которое иногда оставлял на крыльце до следующей ночи, а иногда уносил с собой, свернув в скатку и привязав к животу веревкой. Когда отец Барнс находил одеяло на крыльце, он его не трогал. В конце концов, это было единственное, чем Харри мог укрыться. Но вообще-то не слишком удобно, когда церковное крыльцо используют в качестве ночлежки или склада для странных и весьма дурно пахнущих пожитков. Приходский совет даже обсуждал вопрос, не установить ли вокруг церкви ограждение с воротами, но счел, что это может быть превратно истолковано; к тому же имелись более существенные нужды, на которые следовало тратить деньги в первую очередь. У них и так были трудности с получением епархиальной квоты. Все пытались помочь Харри, но он был нелегким человеком. Его хорошо знали на Косуэй-стрит, в приюте Вейфэр, при Сент-Марилебон — прекрасное место, там он обычно получал обед и посильную медицинскую помощь, когда она ему требовалась. Он немного любил выпить и время от времени ввязывался в драки. Наша церковь обращалась в приют по поводу Харри, но там тоже не знали, что посоветовать. Они предлагали ему койку у себя в общежитии, но он не согласился. Он не переносил близости других людей. Он даже не обедал в приютской столовой, а клал то, что там давали, между двух больших ломтей хлеба, уносил с собой и съедал где-нибудь на улице. Здешнее крыльцо было местом как раз в его вкусе: укромное, выходящее на юг и скрытое от людских глаз.
— Значит, он едва ли постучал вчера вечером в дверь и попросил сэра Пола впустить его? — уточнил Дэлглиш.
— Нет, конечно. Харри никогда бы этого не сделал.
Но как-то он все же очутился внутри. Возможно, он уже устроился под своим одеялом, когда пришел Бероун и предложил ему вместо того, чтобы мерзнуть под открытым небом, пройти с ним в церковь и разделить его ужин. Но как ему удалось уговорить Харри? Дэлглиш поинтересовался мнением отца Барнса на этот счет.
— Могло быть и так, наверное, — ответил тот. — Харри, вероятно, уже лежал тут на крыльце — он обычно укладывается рано. И вчера действительно было непривычно холодно для сентября. Но все равно странно. В сэре Поле, должно быть, было нечто, что вызвало его доверие. Ни с кем другим он бы не пошел. Даже надзиратель приюта — уж на что опытный человек, привыкший обращаться с разными городскими чудаками, — ни разу не смог уговорить Харри переночевать там. Но у них, конечно, общежитие. Харри же почему-то не мог именно спать и есть вместе с другими людьми.
А здесь, мысленно продолжил Дэлглиш, в его личном распоряжении была большая ризница. Быть может, заверение в том, что его уединение не будет нарушено, а еще обещание ужина убедило Харри уйти с холода.
— Когда вы в последний раз были здесь, в церкви, святой отец? — спросил Дэлглиш. — Я имею в виду вчерашний день.
— С половины пятого до четверти шестого, служил вечерню в приделе Богородицы.
— А когда запирали дверь, были ли вы уверены, что внутри никого нет? Быть может, там кто-то прятался? Разумеется, вы не обыскивали церковь, с чего бы? Но если бы в ней кто-нибудь прятался, вы бы его заметили?
— Думаю, да. У нас, как вы видите, нет скамей с высокими спинками, только стулья. Схорониться особенно негде.
— Может, под алтарем, за главным престолом, в приделе Богородицы? Или внутри кафедры?
— Под алтарем? Какая ужасная мысль, это же кощунство. Но как он мог проникнуть в саму церковь? Когда я пришел в половине пятого, она была заперта.
— И в течение дня никто не брал ключи, даже старосты?
— Никто.
А мисс Уортон заверила полицию, что ее ключ оставался в сумке, вспомнил Дэлглиш и спросил:
— Мог ли кто-нибудь зайти во время вечерни, пока вы молились? Вы были один в приделе?
— Да. Я вошел через южную дверь, как обычно, и запер за собой и ее, и врата запрестольной ограды. Потом отпер главный вход — через него в церковь может попасть любой желающий присутствовать на службе. Моя паства знает, что я всегда отпираю главную дверь во время вечерни. А она очень тяжелая и ужасно скрипит, мы все не соберемся смазать ее. Не думаю, что я не услышал бы, если бы кто-нибудь вошел.
— Вы кому-нибудь говорили, что сэр Пол собирается ночевать здесь?
— Нет, конечно. Некому было говорить. Да я и не стал бы. Он не просил хранить его визит в тайне, он вообще ни о чем не просил. Но не думаю, что ему хотелось бы сделать это достоянием третьих лиц. О нем никто ничего не знал вплоть до сегодняшнего утра.
Далее Дэлглиш перешел к вопросам о пресс-папье и обгорелой спичке. Отец Барнс сказал, что малой ризницей пользовались в последний раз в понедельник, шестнадцатого, когда там заседал приходский церковный совет, в половине шестого, как всегда, сразу после вечерни. Сам он председательствовал, сидя за письменным столом, но пресс-папье не трогал. Он пишет шариковой ручкой, про свежие отпечатки ничего не знает, но он вообще-то не слишком наблюдателен по части подобных деталей. Что касается спички, то он уверен, что никто из членов приходского совета оставить ее не мог. Курит только Джордж Кэпстик, но курит он трубку и пользуется зажигалкой. К тому же его не было на заседании, потому что он еще не оправился от гриппа. Присутствующие еще отметили, как приятно не тонуть в клубах дыма.
— Это мелкие детали и, возможно, не имеют никакого значения, — сказал Дэлглиш, — но я буду вам весьма признателен, если вы ни с кем не станете их обсуждать. И еще мне хотелось бы, чтобы вы взглянули на промокательную бумагу и постарались вспомнить, как она выглядела в понедельник. Да, еще мы нашли очень грязную эмалированную кружку. Нам важно знать, принадлежала ли она Харри. — Заметив испуг в глазах отца Барнса, он поспешил добавить: — Нет, вам не придется возвращаться в малую ризницу. Когда фотограф закончит свою работу, мы принесем эти предметы сюда. Потом, полагаю, вы будете рады вернуться домой. Нам понадобится записать ваши показания, но это может подождать.
С минуту они сидели молча, словно то, что между ними было сказано, каждому требовалось осознать в тишине. Значит, здесь, думал Дэлглиш, кроется секрет донкихотской отставки Бероуна. Это может быть нечто более глубокое и труднообъяснимое, чем разочарование, тревоги среднего возраста, страх грозящего скандала. Но чем бы ни было то, что случилось с ним в ту первую ночь в церкви Святого Матфея, именно оно привело его на следующий день к решению круто изменить свою жизнь. Не оно ли привело его и к смерти?
Они услышали лязг отворяемых врат и встали. Инспектор Мискин шла к ним по центральному проходу. Приблизившись, она сказала:
— Фотограф прибыл, сэр.
7
Леди Урсула Бероун неподвижно сидела в своей гостиной на пятом этаже дома на Камден-Хилл-сквер и неотрывно смотрела на верхние ветви платанов, словно взору ее вдали открывался вид, недоступный другим. Собственный мозг представлялся ей переполненным сосудом, который она одна могла сохранять в равновесии. Стоило лишь чуть-чуть дернуться, повести плечом, потерять контроль над собой — и содержимое его выплеснется наружу, породив такой чудовищный хаос, что исходом его может быть только смерть. Странно, думала она, что физическая реакция на нынешний шок оказалась такой же, как тогда, когда убили Хьюго; ведь свежее горе накладывалось на другое горе, которое все еще оставалось таким же острым, как и в тот миг, когда она впервые услышала, что ее старший сын умер. Тем не менее физические симптомы были теми же: изнуряющая жажда, озноб и ощущение, что тело высохло и сморщилось, а во рту сухо и кисло. Мэтти заваривала ей крепкий черный кофе, она глотала его обжигающе горячим, не замечая, что он переслащен. Спустя некоторое время произнесла:
— Я хочу поесть. Чего-нибудь соленого. Тост с анчоусами. — И подумала при этом: «У меня причуды как у беременной — беременной горем».
Но теперь все кончено. Мэтти хотела укрыть ей плечи, но она стряхнула шаль и велела оставить ее в покое. «За пределами телесной оболочки, за пределами этой боли существует мир, — думала леди Урсула. — Я снова ухвачусь за него. Я выживу. Должна выжить. Семь лет, от силы десять — это все, что мне нужно». А пока она ждала, сберегая силы для приема множества неизбежных посетителей. Но этого, первого, пригласила она сама. Есть кое-что, что необходимо ему сказать, а времени остается немного.
Вскоре после одиннадцати она услышала звонок в дверь, потом урчание лифта и тихий щелчок закрывающейся железной решетки. Дверь в гостиную открылась, и тихо вошел Стивен Лампарт.
Ей казалось важным встретить его стоя. Но она не смогла сдержать гримасу боли, когда артритные суставы приняли на себя вес тела, и отметила, что ему видно, как дрожит ее рука, стискивающая набалдашник трости. Он вмиг очутился подле нее.
— Нет-нет, пожалуйста, не вставайте.
Уверенно подхватив под локоть, он усадил леди Урсулу обратно. Чужое прикосновение было ей неприятно, как свидетельство того, что знакомые и незнакомые, видя ее немощь, считают себя вправе обращаться с ней покровительственно, словно ее тело никому не нужный хлам, который можно перекладывать с места на место. Она хотела было оттолкнуть его властную руку, но сдержалась. Однако мышцы ее непроизвольно сжались от прикосновения, и она знала, что от него не укрылась эта инстинктивная реакция. Деликатно, с профессиональным умением усадив ее, он сам сел в кресло напротив. Их разделял низкий стол. Овал полированного красного дерева усугублял его превосходство: сила против слабости, молодость против старости, врач против зависимого пациента. Впрочем, она его пациенткой не была.
— Насколько я знаю, вы ждете операции по замене тазобедренного сустава? — сказал он.
Разумеется, это Барбара ему доложила, но первым он ее имя упоминать не станет.
— Да, я стою в очереди на госпитализацию в ортопедическую больницу.
— Простите, но почему не лечь в частную клинику? Зачем терпеть лишние муки?
Замечание почти неприлично неуместное для визита соболезнования, отметила про себя леди Урсула. Или он пытается таким образом заслониться от ее горя и стоицизма, переведя разговор на профессиональную почву — единственную, на которой он чувствовал себя уверенно и мог говорить компетентно?
— Предпочитаю лечиться в системе государственной службы здравоохранения, — ответила она. — Я пользуюсь возможностями, которые обеспечивает мне мое положение, но не этой.
Он снисходительно улыбнулся — как детской шутке.
— Немного отдает мазохизмом.
— Может быть. Но я пригласила вас не для того, чтобы выслушать ваш профессиональный совет.
— Какового, будучи акушером, я все равно не смог бы вам дать. Леди Урсула, эта новость, о Поле… Это ужасно, в это невозможно поверить. Вы не вызвали своего доктора? Или кого-нибудь из друзей? Кто-то должен быть рядом с вами. Вам не следует оставаться одной в такой момент.
— Если мне понадобятся обычные успокоительные средства — кофе, алкоголь, тепло, — у меня есть Мэтти. Когда тебе восемьдесят два, те немногие люди, которых хотелось бы видеть, уже мертвы. Я пережила обоих своих сыновей. Это худшее, что может случиться с человеком. Мне придется выдержать и это. Но я не обязана об этом говорить. — Она чуть было не добавила: «А менее всего с вами».
Невысказанные слова, казалось, повисли между ними. Он помолчал, словно осмысляя и признавая их справедливость, потом сказал:
— Я бы, разумеется, и сам зашел позднее, даже если бы вы не позвонили, просто не был уверен, что вам захочется увидеть кого бы то ни было так скоро. Вы получили мое письмо?
Наверное, он написал его, как только Барбара сообщила ему новость по телефону, и послал с одной из своих медсестер, а та, торопясь домой после ночного дежурства, даже не потрудилась вручить его лично — просто сунула по дороге в почтовый ящик. Он, конечно, употребил все положенные прилагательные, ему не требовался словарь, чтобы найти приличествующие событию выражения. Убийство, в конце концов, всегда есть преступление — чудовищное, ужасное, возмутительное, бесчеловечное. Но письму, как слишком поспешно выполненной светской обязанности, недоставало убедительности. К тому же Лампарту следовало знать, что подобные письма не пристало посылать напечатанными на машинке секретарем. «Впрочем, это характерно для него, — подумала леди Урсула. — Соскобли с него трудолюбиво приобретенную патину профессионального успеха, престижа, ортодоксально хороших манер — и вот оно, его истинное обличье: амбициозный, немного вульгарный, отзывчивый только тогда, когда отзывчивость оплачивается. А может быть, отчасти во мне говорит предубежденность? Предубежденность опасна. Я должна следить за собой, чтобы постараться не выдать ее, если разговор пойдет так, как я хочу. Да и едва ли справедливо критиковать письмо. Чтобы диктовать соболезнования матери человека, которому ты наставлял рога в течение последних трех лет, требуется искусство, превосходящее его ограниченный светский лексикон».
Леди Урсула не виделась со Стивеном почти три месяца и снова была поражена тем, как прекрасно он выглядит. Он и в молодости был привлекателен: высокий, обаятельно нескладный, с копной черных волос. Но теперь успех и костюм от хорошего портного сгладили угловатость фигуры, он нес свой вес с непринужденной уверенностью, а взгляд серых глаз, красотой которых он отлично умел пользоваться, постоянно был начеку. Волосы, посеребренные сединой, оставались густыми, их природную непокорность не могла окончательно усмирить даже дорогая стрижка, что добавляло ему привлекательности, намекая на неукротимую индивидуальность, не имеющую ничего общего с унылым общепринятым представлением о мужской красоте.
Перегнувшись через стол, он пристально посмотрел на нее, серые глаза потеплели от сочувствия. Ничего не стоившее ему профессиональное сострадание пробудило в ней неприязнь. Но играл он свою роль отменно. Она чуть ли не ждала, что он сейчас скажет: «Мы сделали все, что могли, все, что в человеческих силах», — потом одернула себя: возможно, его сострадание и искренно. Она с трудом поборола искушение остаться при прежнем мнении о нем как о красивом и опытном соблазнителе из бульварного романа. Нет, каков бы он ни был, он не так прост. Никто не прост настолько. К тому же, следует отдать ему должное, он известен как прекрасный гинеколог, знающий свое дело и работающий на совесть.
Когда Хьюго учился в Бейллиоле,
[8] Стивен Лампарт был его ближайшим другом. В те времена он ей нравился, и отчасти прежняя расположенность помимо ее воли сохранилась и теперь. Леди Урсула даже не очень осознавала ее, просто чувство было неотъемлемо от воспоминаний о прогулках под солнцем в Порт-Медоу, о веселых завтраках в комнате Хьюго, о годах, исполненных надежд и обещаний. Стивен был смышленым, миловидным, честолюбивым мальчиком из мелкобуржуазной семьи, приятным, занятным, умевшим войти в ту компанию, которая ему была нужна, благодаря своему внешнему виду и остроумию, при этом он ловко скрывал даже намек на честолюбие. Хьюго, сын графской дочери и баронета, воин, отмеченный наградами, обладатель громкого имени и наследник того, что осталось от денег Бероунов, несомненно, был в этом дуэте фигурой привилегированной. Леди Урсула только сейчас впервые задумалась: не испытывал ли Стивен неприязни не только к Хьюго, но и ко всей семье и не уходило ли последовавшее предательство корнями в застарелую зависть?
— Мы должны безотлагательно обсудить две вещи, — сказала она, — потому что потом может не оказаться ни времени, ни возможности. Наверное, мне с самого начала следует сказать, что я пригласила вас вовсе не для того, чтобы уличать свою сноху в супружеской неверности. Не мне критиковать чью бы то ни было интимную жизнь.
Серые глаза насторожились.
— Как мудро с вашей стороны, — заметил он. — Не многие из нас способны на такое.
— Но мой сын убит, — продолжала она, — и полиции скоро все станет известно, если уже не стало. Мне-то известно.
— Простите, но вы уверены? Единственное, что Барбара сообщила мне, позвонив сегодня утром, — это что полиция нашла тела Пола и этого бродяги… — он сделал паузу, — с ранами на шеях.
— Их шеи были перерезаны. И у того, и у другого. И несмотря на тактичную осторожность, с какой мне эта новость была преподнесена, я догадываюсь, что орудие убийства — одна из бритв Пола. Полагаю, Пол был способен убить себя. Большинство из нас способны, если обстоятельства станут невыносимыми. Но чего он точно не смог бы сделать, так это убить того бродягу. Мой сын убит, и это означает, что существуют некие факты, которые полиция постарается раскопать.
— Какие факты, леди Урсула? — спокойно спросил Стивен.
— Например, тот факт, что вы с Барбарой любовники.
Ладони, свободно покоившиеся на коленях, сжались, потом снова расслабились, но он не отвел взгляд.
— Понимаю. Кто вам сообщил, Пол или Барбара?
— Никто. Я живу со снохой под одной крышей четыре года. И я женщина. Я могу быть инвалидом, но глаза и сообразительность мне пока не отказали.
— Как она, леди Урсула?
— Не знаю. Но советую вам самому выяснить это перед уходом. Получив известие, я видела свою сноху не более трех минут. Очевидно, она слишком расстроена, чтобы разговаривать с посетителями. А меня она, судя по всему, зачисляет в этот разряд.
— Может быть, вы не совсем справедливы? Порой чужое горе труднее вынести, чем собственное.
— Особенно если собственное не так уж глубоко.
Он наклонился вперед и тихо произнес:
— Не думаю, что мы вправе судить об этом. Возможно, чувства Барбары и не так уж глубоки, но Пол был ее мужем. Она его любила, вероятно, сильнее, чем мы с вами можем понять. Это ужасный удар для нее, как и для всех нас. Послушайте, нам обязательно говорить сейчас? Мы оба в шоке.
— Нам обязательно говорить сейчас, и времени у нас мало. Коммандер Адам Дэлглиш приедет ко мне, как только они покончат с тем, чем занимаются сейчас там, в церкви. Предположительно он захочет побеседовать и с Барбарой. Рано или поздно они доберутся и до вас. Я должна знать, что вы собираетесь им сказать.
— Этот Адам Дэлглиш, он не поэт? Странное хобби для полицейского.
— Если он такой же хороший полицейский, как поэт, то он опасный человек. Не нужно недооценивать полицию, основываясь на том, что пишут в великосветских журналах.
— Я не недооцениваю полицию, но у меня нет причин ее бояться. Я знаю, что полицейские сочетают в себе страсть настоящего мужчины к избирательному насилию с твердой приверженностью морали среднего класса, но вы же не предполагаете, что они заподозрят меня в том, что я перерезал Полу горло, потому что сплю с его женой? Они, может, и оторваны от реальности, но не настолько же.
«Вот это уже ближе к делу, вот такой ты настоящий», — подумала она, но сказала спокойно:
— Я не говорю, что они вас заподозрят. Не сомневаюсь, что вы сможете представить удовлетворительное алиби на вчерашний вечер. Однако будет меньше неприятностей, если ни вы, ни она не станете скрывать своих отношений. Я бы тоже предпочла не лгать по этому поводу. Разумеется, я не стану говорить на эту тему по собственному почину. Но не исключено, что меня спросят.
— Но почему, леди Урсула?
— Потому что коммандер Дэлглиш свяжется со специальной службой.
[9] Мой сын был министром короны, хоть и недолго. Неужели вы думаете, что есть хоть что-то в частной жизни министра, особенно министра такого департамента, что было бы неизвестно людям, чья работа в том и состоит, чтобы выискивать и заносить в досье все касающееся потенциальных скандалов? Вы отдаете себе отчет, в каком мире мы живем?
Стивен встал и начал медленно расхаживать перед леди Урсулой.
— Наверное, мне следовало об этом подумать. Да, надо было подумать, учитывая ситуацию. Смерть Пола оказалась таким чудовищным шоком. Видимо, я все еще медленно соображаю.
— Тогда призываю вас начать соображать поскорее. Вы с Барбарой должны согласовать свою версию. А еще лучше — условиться говорить правду. Насколько я понимаю, вы с ней были любовниками уже тогда, когда познакомили ее с Хьюго, и продолжали поддерживать отношения после того, как Хьюго убили и она вышла замуж за Пола.
Он остановился и повернулся к ней:
— Поверьте, леди Урсула, в этом не было умысла, просто так получилось.
— Вы хотите сказать, что благородно решили воздерживаться от сексуальной связи по крайней мере на период медового месяца?
Он подошел, встал напротив и посмотрел на нее сверху вниз.
— Думаю, мне следует кое-что сказать, но, боюсь, это прозвучит не по-джентльменски.
«Теперь это слово стало бессмысленным, — подумала леди Урсула. — А в твоем случае, возможно, и всегда было. До 1914 года можно было сказать нечто подобное, и это не прозвучало бы ни смешно, ни фальшиво, но не теперь. Это слово и мир, коему оно принадлежало, исчезли навсегда, втоптаны в грязь Фландрии». Но вслух она сказала:
— Моему сыну перерезали горло. Не думаю, что в свете этой жестокости нам стоит заботиться об учтивости, ложной или истинной. Это, разумеется, касается Барбары?
— Конечно. Есть кое-что, что вам нужно понять, если вы еще не поняли. Да, мы с ней любовники, но она меня не любит. И ни в коем случае не хочет выйти за меня замуж. Я удовлетворяю ее настолько, насколько может удовлетворять женщину мужчина. Она со мной лишь потому, что я понимаю ее нужды и не имею никаких претензий. Почти не имею. Какие-то претензии есть у всех. И конечно, я люблю ее, настолько, насколько вообще способен любить кого бы то ни было. Это ей необходимо. Со мной она чувствует себя защищенной. Но она не стала бы избавляться от идеального мужа и титула, чтобы выйти за меня. Ни через развод, ни, тем более, организовав убийство. Вам придется в это поверить, если вы собираетесь продолжать жить вместе.
— По крайней мере откровенно, — заметила леди Урсула. — Вы, похоже, хорошо друг другу подходите.
Он стерпел легкое оскорбление, скрывавшееся за ее иронией, и печально согласился:
— О да, мы друг другу подходим. Подозреваю, что она и вины-то за собой никакой не чувствует. Как ни странно, даже меньше, чем я. Трудно принимать всерьез адюльтер, если не получаешь от него большого удовольствия.
— У вас очень тяжелая роль, не приносящая к тому же удовлетворения. Восхищаюсь вашим самопожертвованием.
На его лице появилась вызванная каким-то одному ему ведомым воспоминанием улыбка.
— Она такая красивая. Идеально красивая, не правда ли? Ее красота даже не зависит от того, здорова ли она, счастлива или нет, устала ли и что на ней надето. Красота всегда при ней. Вы не можете меня винить.
— Могу, — твердо возразила леди Урсула. — И виню.
Но в душе она понимала, что не совсем честна. Всю жизнь ее околдовывала красота, мужская и женская. Она ею жила. Когда в 1918 году, после гибели брата и жениха, она, дочь графа, поступила на сцену, бросив вызов традициям, что еще могла она предложить? Большого актерского таланта, с безжалостной честностью мысленно призналась она, у нее не было. От любовников ей подсознательно требовалась лишь физическая красота, а к красоте подруг она относилась сверхтерпимо, без всякой ревности. Тем более они удивились, когда в тридцать два года она вышла замуж за сэра Генри Бероуна, оценив, должно быть, его менее очевидные достоинства, и родила ему двоих сыновей. Ей не раз доводилось наблюдать, как ее сноха неподвижно стоит перед зеркалом в вестибюле. Барбара вообще не могла пройти мимо зеркала, нарциссически не задержавшись перед ним и не окинув себя спокойным задумчивым взглядом. Что она там разглядывала? Первые морщинки в уголках глаз? Их постепенно блекнущую синеву? Сухую складку на коже? Начинающую морщиться шею? Все, что свидетельствует о том, насколько преходяще это переоцениваемое людьми совершенство.
Стивен между тем продолжал мерить шагами комнату и говорил без умолку.
— Барбара любит чувствовать, что она объект внимания, особого и безраздельного. Это приходится учитывать в интимных сношениях. Она нуждается в том, чтобы мужчина желал ее. Ей даже не особенно нужно, чтобы он к ней прикасался. Если бы она заподозрила, что я приложил руку к убийству Пола, она бы меня не поблагодарила. Думаю, она бы мне этого никогда не простила. И уж точно не стала бы защищать. Извините. Я был слишком откровенен. Но думаю, это нужно было сказать.
— Да, нужно. А кого бы она стала защищать?
— Своего брата, вероятно, но только если бы это не представляло риска для нее самой. Они никогда не были особо близки.
— От нее не потребуется никакой родственной лояльности, — сухо заметила леди Урсула. — Доминик Суэйн провел весь вчерашний вечер здесь, в этом доме, с Мэтти.
— Это он или она утверждает?
— Вы обвиняете его в причастности к убийству моего сына?
— Разумеется, нет. Было бы смешно. И если Мэтти говорит, что он был с ней, не сомневаюсь, что так оно и есть. Всем известно: Мэтти — образец честности. Просто вы спросили меня, есть ли человек, которого Барбара стала бы защищать, так вот: я никого другого не вижу. — Он прекратил расхаживать взад-вперед, снова уселся напротив нее и добавил: — Насчет того, зачем вы меня вызвали. Вы сказали, что нам нужно обсудить две вещи.
— Да. Я должна быть уверена, что ребенок, которого носит Барбара, мой внук или внучка, а не ваш внебрачный.
Его плечи напряглись. Какой-то миг, не более секунды, он сидел неподвижно, уставившись на свои сцепленные руки. В мертвой тишине было слышно, как тикают настольные часы. Потом он поднял голову. Стивен был совершенно спокоен, но леди Урсула заметила, что он побледнел.
— О, в этом можете не сомневаться. Ни минуты. Три года назад я прошел стерилизацию. Для отцовства я непригоден, и у меня нет ни малейшего желания выставлять себя на посмешище, подвергаясь тестам на ДНК. Могу дать вам координаты своего хирурга, если хотите удостовериться. Это проще, чем полагаться на анализ крови после его рождения.
— Его?
— Да, это мальчик. Барбара сделала амниографию. Ваш сын хотел наследника, он его получит. А вы не знали?
Она помолчала, потом спросила:
— А это не рискованно для плода, особенно на такой ранней стадии беременности?
— С современной аппаратурой и при умелых руках — нет. А я позаботился, чтобы она попала в хорошие руки. Нет, не в мои. Я не так глуп.
— Пол успел узнать о ребенке?
— Барбара ему не сказала. Думаю, не успел. Ведь она сама только что узнала.
— О том, что беременна? Не может быть.
— Нет, о поле ребенка. Я позвонил и сообщил ей результат вчера утром. Но Пол мог догадываться, что она носит дитя. В конце концов, он, похоже, и в церковь-то эту вернулся, чтобы испросить у своего Бога дальнейших указаний.
Ее охватил гнев — настолько сильный, что несколько секунд она не могла говорить. А когда дар речи вернулся к ней, голос дрожал, как у немощной старухи. Тем не менее ее слова жалили:
— Вы никогда, даже в юности, не могли устоять против искушения смешивать вульгарность с тем, что вам казалось остроумием. Что бы ни делал мой сын в той церкви — а я не хочу притворяться, будто понимаю, что именно там случилось, — в итоге это привело его к смерти. Когда вам в следующий раз захочется продемонстрировать свое дешевое остроумие, вспомните об этом.
Он ответил тихим ледяным голосом:
— Простите. Я с самого начала считал, что было ошибкой затевать этот разговор. Мы оба слишком потрясены, чтобы рассуждать здраво. А теперь, если позволите, я спущусь к Барбаре, прежде чем на нее обрушится полиция. Барбара сейчас одна, я правильно понял?
— Насколько мне известно, да. Энтони Фаррелл скоро прибудет. Я послала за ним, как только получила известие, но он едет из Уинчестера.
— Семейный адвокат? Не сочтет ли полиция подозрительным его присутствие? Слишком похоже на необходимую предосторожность.
— Он не только семейный адвокат, но и друг семьи. Естественно, что мы обе захотели его видеть в такой момент. Но я рада, что вы повидаетесь с ней прежде, чем он приедет. Скажите ей, чтобы отвечала на вопросы Дэлглиша, но по собственной инициативе не делилась с ним информацией. Никакой информацией. У меня нет оснований полагать, что полиция излишне драматично воспримет то, что, в конце концов, является всего лишь заурядным адюльтером, но едва ли они ожидают, что она сама станет откровенничать с ними на эту тему, даже если это для них уже не секрет. Избыток откровенности выглядит не менее подозрительно, чем ее недостаток.
— Вы были вместе, когда полиция сообщила ей эту новость?
— Полиция не сообщала ей эту новость. Это сделала я. В сложившихся обстоятельствах мне показалось, что так будет лучше. Весьма компетентная женщина — офицер полиции — известила меня, потом я одна пошла к Барбаре. Она вела себя безупречно. Барбара всегда знала, когда какие чувства следует испытывать. И она недурная актриса. Могла бы ею стать. У нее была масса возможностей практиковаться. Да, еще одно! Скажите ей, чтобы не упоминала о ребенке. Это важно.
— Если вы хотите, если считаете, что так будет правильнее… Но быть может, было бы уместно упомянуть о беременности — тогда они будут с ней особенно деликатны.
— Они и так будут деликатны. Дураков в таких случаях не посылают.
Они разговаривали как союзники, ненадежно связанные участием в заговоре, в чем ни один из них, однако, ни за что бы не признался. Леди Урсула почувствовала ледяное отвращение, почти такое же физически ощутимое, как тошнота, и вместе с ним ее охватила слабость, от которой по телу прошла дрожь. Он снова моментально оказался рядом, и его рука деликатно, но решительно сжала ее запястье. Она понимала, что ей это должно быть неприятно, но в данный момент его прикосновение успокаивало. Она откинулась на спинку кресла, закрыла глаза, и ее пульс под его пальцами начал биться ровнее.
— Леди Урсула, — сказал он, — вам в самом деле нужно было бы позвать своего доктора. Вас ведь пользует Малкольм Хэнкок, если не ошибаюсь? Позвольте мне ему позвонить.
Она тряхнула головой.
— Со мной все в порядке. Я сейчас не в состоянии выдержать встречу еще с одним человеком. Пока не приехала полиция, мне надо побыть одной. — Это было признанием собственной слабости, которого она сама от себя не ожидала, — во всяком случае, не перед ним и не в такой момент. Лампарт направился к двери. Когда его ладонь уже легла на дверную ручку, леди Урсула произнесла: — Еще один вопрос. Что вы знаете о Терезе Нолан?
— То же, что и вы, полагаю, если не меньше. В Пембрук-Лодж она проработала всего один месяц, я и видел-то ее лишь мельком. А в вашем доме, ухаживая за вами, она провела более полутора. И когда пришла ко мне, уже была беременна.
— А о Дайане Траверс?
— Ничего, кроме того, что она по глупости после сытного ужина и нешуточных возлияний полезла купаться в Темзу. Как вам, должно быть, известно, мы с Барбарой покинули «Черный лебедь» до того, как Дайана утонула. — Он помолчал немного, потом мрачно добавил: — Я понимаю, о чем вы думаете — о той нелепой статье в «Патерностер ревю». Леди Урсула, вы позволите дать вам совет? Убийство Пола, если это действительно убийство, очень простое преступление. Он кого-то впустил в церковь — то ли вора, то ли какого-то другого отщепенца, то ли психопата — и этот кто-то убил его. Не усложняйте обстоятельств его смерти — которые, видит Бог, и без того чудовищны, — связывая их со старыми, не имеющими к ней никакого отношения трагедиями. Полиции и так будет чем поживиться.
— Обе не имеют к ней никакого отношения?
Вместо того чтобы ответить, он спросил:
— Саре уже сообщили?
— Еще нет. Я звонила ей домой сегодня утром, но никто не ответил. Вероятно, она вышла за газетой. Попробую еще, как только вы уйдете.
— Хотите, я съезжу к ней? В конце концов, она дочь Пола. Для нее это будет страшным ударом. Негоже, если она узнает о его смерти от полиции или из теленовостей.
— Не узнает. Если нужно, я съезжу сама.
— Но кто вас к ней отвезет? Разве в среду у Холлиуэлла не выходной?
— Существует такси.
Ей было неприятно, что он проявляет назойливость, втираясь в ее семью так же, как сделал это когда-то в Оксфорде. Но она снова упрекнула себя в несправедливости. По-своему он всегда был добр.
— Ей надо бы дать время подготовиться, прежде чем на нее навалится полиция, — заметил Лампарт.
Интересно, подготовиться к чему? Вежливо притвориться, что ей это небезразлично? — подумала леди Урсула, но ничего не ответила. Ей вдруг так нестерпимо захотелось избавиться от него, что она едва сдержалась, чтобы не сказать ему: «Убирайтесь», — но вместо этого протянула руку. Склонившись, он взял ее в ладони и поднес к губам. Этот жест, театральный и нелепо неуместный, смутил ее, но не вызвал отвращения. После того как он ушел, она долго смотрела на свои тонкие, унизанные перстнями пальцы, на искалеченные старостью суставы, к которым — едва-едва — прикоснулись его губы. Был ли его порыв данью восхищения старухой, встретившей последнюю в своей жизни трагедию с достоинством и мужеством? Или в нем было нечто более тонкое — знак того, что, несмотря ни на что, они союзники, он понимает ее приоритеты и тоже будет их придерживаться?
8
Дэлглиш вспомнил, как некий хирург однажды сказал ему, что Майлс Кинастон обещал стать выдающимся диагностом, но отказался от общей медицины в пользу патанатомии на стадии ординатуры, потому что не мог выносить людских страданий. В голосе этого хирурга Дэлглишу послышалась тогда нотка снисходительности, словно он бесстрастно выдавал секрет слабости своего коллеги, которую более предусмотрительный человек должен был бы распознать в себе прежде, чем выбирать карьеру врача, или, уж во всяком случае, на первом курсе обучения. Вероятно, тот хирург был прав, подумал Дэлглиш. Кинастон не обманул ожиданий, но теперь его талант диагноста служит безропотным мертвецам, чьи глаза не молят о надежде, из чьей груди не вырываются стоны. Несомненно, у него есть пристрастие к смерти и он знает, что она такое. Ничто в ней не обескураживает его — ни грязь, ни запах, ни самые причудливые ее атрибуты. В отличие от большинства врачей он видел в ней не неумолимого врага, а увлекательную загадку. Каждый труп, на который он смотрел тем же пристальным взглядом, каким некогда, должно быть, смотрел на живых пациентов, являл собой очередное наглядное свидетельство, которое, будучи правильно истолковано, способно еще немного приблизить к постижению главной тайны.
Дэлглиш уважал Кинастона как ни одного другого патологоанатома, с которым ему доводилось работать. Тот приезжал немедленно, стоило только позвонить, и так же незамедлительно представлял заключение о вскрытии. Он не позволял себе грубых «трупных» шуток, которыми щеголяют некоторые из его коллег, чтобы поддерживать самооценку; с ним собравшиеся за обеденным столом могут не волноваться: они не услышат бестактных анекдотов о «ножах для разделки мяса» или куда-то запропастившихся почках. А кроме того, Кинастон всегда очень хорошо выступал в суде, некоторые даже полагали, что слишком хорошо. Дэлглиш помнил язвительное замечание адвоката подсудимого после вынесения тому обвинительного вердикта: «Кинастон становится опасно непогрешимым для присяжных. Нам не нужен еще один Спилсбери».
[10]
Кинастон никогда не терял времени даром. Даже сейчас, здороваясь с Дэлглишем, он одновременно снимал пиджак и натягивал тонкие латексные перчатки на искореженные ревматизмом руки, которые выглядели неестественно белыми, почти бескровными. Его длинная аморфная фигура, да еще при шаркающей походке, казалась нескладной, даже нелепой, пока он не приступал к работе и не оказывался в своей стихии; тогда он подтягивался, становился упругим, даже грациозным, и двигался вокруг мертвого тела с кошачьей легкостью. Лицо у него было мясистое, с редеющими над высоким веснушчатым лбом темными волосами, с длинной и тонкой верхней губой, а блестящие карие глаза под тяжело нависающими набухшими веками придавали ему сардоническое выражение умного человека, одаренного чувством юмора. Сейчас он в жабьей позе присел на корточки возле трупа Бероуна, свободно свесив вперед бледные, как будто бесплотные, руки и с чрезвычайной пристальностью вглядывался в раны на его горле, не делая попытки прикоснуться к телу, — только легким движением ласково провел по затылку.
— Кто они? — спросил он.
— Первый — сэр Пол Бероун, бывший член парламента и младший министр, второй — бродяга Харри Мак.
— Выглядит как убийство с последующим самоубийством. Надрезы — как в учебнике: два поверхностных слева направо, потом один резкий, глубокий, перерезавший артерию. И бритва тут как тут, под рукой. Повторяю, на первый взгляд все очевидно. Чуточку слишком очевидно, не так ли?
— Согласен, — ответил Дэлглиш.
Кинастон осторожно, стараясь, как неопытный танцор, ступать лишь на пальцы, проследовал по ковру к Харри.
— Один разрез. Вполне достаточный. И снова слева направо. Это означает, что Бероун, если это был он, стоял у него за спиной.
— Тогда почему правый рукав Бероуна не пропитался кровью насквозь? Ладно, он существенно запачкан его собственной кровью, или кровью Харри, или кровью их обоих, но если бы он убил Харри, разве крови на рукаве не должно было быть гораздо больше?
— Если только он предварительно не закатал его и не подкрался к жертве сзади.
— И опустил его снова, перед тем как перерезать собственное горло? Малоправдоподобно.
— В лаборатории определят, чья кровь на рукаве — Харри, или Бероуна, или обоих. А между телами кровавых пятен не видно.
— Судмедэксперт просканировал ковер с помощью волоконно-оптической лампы. Возможно, что-нибудь найдут. Но есть одно различимое смазанное пятно на ковре под откинутой полой пиджака Харри и такой же зеркально расположенный след, на первый взгляд кровавый, на самом пиджаке. — Дэлглиш приподнял край полы, и оба некоторое время молча всматривались в пятно на ковре, потом Дэлглиш продолжил: — То, что пятно расположено под пиджаком, означает, что появилось оно там прежде, чем Харри упал. Коль скоро окажется, что это кровь Бероуна, значит, он умер первым, если, конечно, не ковылял через комнату к Харри уже после того, как сделал один или оба поверхностных надреза на собственной шее. Теоретически возможно, но было бы чудовищно нелепо. Если он наносил себе рану в этот самый момент, как мог Харри остановить его? А если нет, зачем было его убивать? Но с медицинской точки зрения это вероятно?
Кинастон ответил не сразу, оба понимали важность вопроса.
— После первого пореза, полагаю, да, — сказал он наконец.
— Но хватило ли бы ему сил убить Харри?
— После того как он уже надрезал себе шею? Опять же после первой поверхностной раны, думаю, этого нельзя исключить. Не забывайте, что он находился в сверхвозбужденном состоянии. Удивительно, откуда у человека в такой момент берутся силы. В конце концов, мы ведь предполагаем, что Харри пытался ему помешать покончить с собой. Едва ли в такой момент человек способен мыслить здраво. Но уверенности у меня нет. И ни у кого не может быть. Ты требуешь невозможного, Адам.
— Этого я и боялся. Но все как-то уж больно аккуратно сходится.
— Или тебе хочется верить, что сходится слишком аккуратно. Из чего ты исходишь?
— Судя по положению тела, он скорее всего сидел на краю кровати. Допустим, его убили, допустим, что убийца прошел на кухню; тогда он мог оттуда незаметно прокрасться обратно и напасть на Бероуна сзади: удар по голове, шнур на шею. Или он схватил его за волосы, оттянул голову назад и сделал глубокий разрез. А остальные два, которые должны были выглядеть как «пробные», нанес потом. Значит, нам необходимо искать какие-либо отметины под разрезами или шишку на затылке.
— Шишка есть, — сообщил Кинастон, — но она маленькая и может быть следствием удара об пол при падении. Точно мы это узнаем после вскрытия.
— Другая версия состоит в том, что убийца сначала сбил его с ног, отключил, потом пошел в кухню, разделся и вернулся, чтобы покончить с Бероуном раньше, чем тот успеет прийти в себя. Но эта версия вызывает очевидные возражения. Убийце пришлось бы очень тщательно рассчитать силу удара, и в любом случае такой удар оставил бы шишку покрупнее.
— Однако эта версия вызывает меньше возражений, чем предыдущая: если бы убийца с самого начала вошел полуголым и с бритвой в руке, Бероун оказал бы сопротивление, а следов борьбы не видно.
— Он мог не прореагировать сразу от неожиданности, — возразил Дэлглиш. — Мог ожидать возвращения посетителя из кухни именно в таком виде. Наконец, тот мог прокрасться на цыпочках по внешнему проходу и войти через основную дверь. Кстати, судя по положению тела, это предположение весьма правдоподобно.
— Значит, ты предполагаешь умысел? По-твоему, убийца знал, что под рукой у него окажется бритва?
— О да. Если Бероуна убили, то убийство было преднамеренным. Но я всего лишь теоретизирую, не имея пока фактов, — непростительный грех для профессионала. И тем не менее есть во всем этом какая-то натяжка, Майлс. Все слишком уж очевидно, слишком подогнано.
— Я сделаю предварительный осмотр, и тела можно будет увозить. Обычно первое, что я делаю на следующее утро, это составляю отчеты о вскрытии, но в больнице моего возвращения ждут не раньше понедельника, и секционная до половины четвертого будет занята. Твою команду это устроит?
— Для нас чем скорее, тем лучше.
Что-то в голосе Дэлглиша насторожило Кинастона.
— Ты его знал? — спросил он.
Это будет возникать постоянно, подумал Дэлглиш: «Ты его знал… ты эмоционально пристрастен… ты не хочешь, чтобы он оказался безумцем, самоубийцей, убийцей».
— Да, я его знал, — произнес он вслух.
— Что он тут делал?
— Ранее здесь, в этой комнате, он пережил некий религиозный квазимистический опыт. Возможно, надеялся повторить его и попросил у приходского священника разрешения провести тут ночь. Никаких объяснений не дал.
— А Харри?
— Похоже, Бероун впустил его. Может, нашел спящим на крыльце. Говорят, Харри терпеть не мог находиться в помещении вместе с другими людьми. Есть свидетельство, что он собирался спать в другой комнате — в главной ризнице.
Кинастон кивнул и вернулся к привычной рутине. Дэлглиш не стал ему мешать и вышел. Пока Кинастон не закончит, ему здесь делать нечего. Наблюдая за бесцеремонным обращением с ранами на трупе, за приготовлениями к последующей хладнокровной научной жестокости, он чувствовал себя неловко, как соглядатай. Его всегда интересовало, почему этот процесс казался ему более оскорбительным и мерзким, чем само вскрытие. Может быть, потому, что слишком мало времени проходило после наступления смерти, иногда тело еще не успевало остыть. Человек суеверный мог страшиться, что дух, испущенный столь недавно, все еще витает поблизости и может разгневаться из-за надругательства над разделенной с ним, но пока еще уязвимой плотью. Дэлглиша удивило, что он чувствовал себя утомленным. Ожидалось, что усталость придет позднее, когда он будет работать по шестнадцать часов в день, и эта рано навалившаяся тяжесть, чувство истощенности физических и интеллектуальных сил оказались для него внове. Интересно, возраст начинает сказываться или это лишнее доказательство того, что дело обещает быть необычным?
Он прошел в церковь и сел на стул напротив статуи Богородицы. Гигантский неф опустел. Отец Барнс ушел домой в сопровождении полицейского констебля, предварительно с готовностью опознав кружку: Харри часто приносил ее с собой, когда ночевал на церковном крыльце. Священник искренне хотел помочь и с промокашкой — чуть ли не до рези в глазах вглядывался в нее и в конце концов сказал, что черных отпечатков, кажется, действительно не было, когда он видел ее в понедельник, но он не уверен.
Дэлглиш наслаждался выпавшими ему минутами спокойного размышления. Запах ладана сгустился, но Дэлглишу казалось, что к нему примешивается другой, тошнотворно-зловещий. И тишина не была абсолютной. За спиной у него раздавались то шаги, то голоса, спокойные, уверенные и неторопливые — это работали профессионалы. Звуки казались очень отдаленными и в то же время были различимы, как мышиная возня за плинтусом, словно какое-то тайное темное дело творилось там. Он знал, что скоро два тела будут аккуратно упакованы в пластиковые мешки, ковер тщательно свернут, чтобы сохранить улики, особенно то важное пятно высохшей крови. Вещественные доказательства, найденные на месте преступления — бритву, хлебные и сырные крошки из большой ризницы, волокна ткани с одежды Харри и ту единственную обгоревшую спичку, — разложенные по пакетам и снабженные бирками, перенесут в полицейскую машину. Ежедневник он пока оставит у себя — тот понадобится ему, когда он поедет на Камден-Хилл-сквер.
У ног Богородицы с младенцем стоял кованый железный канделябр с тремя рядами залитых воском гнезд для свечей, из которых торчали лишь черные фитили. Дэлглиш инстинктивно нащупал в кармане десятипенсовую монету и опустил в ящик для пожертвований. Она звякнула неестественно громко. Он почти ожидал, что вот-вот рядом возникнут Кейт или Массингем, молча, но с любопытством наблюдающие за нетипичным проявлением сентиментального чудачества своего шефа. К канделябру цепочкой был приделан держатель для спичек, похожий на тот, что имелся в кухне. Дэлглиш взял маленькую свечку и, чиркнув спичкой, поднес огонь к фитильку. Казалось, тот разгорался необычайно долго. Наконец язычок пламени стал ровным и прозрачным. Адам воткнул свечку в гнездо, снова сел и уставился на огонек, который, медленно гипнотизируя, погружал его в мир воспоминаний.
9
Это случилось чуть больше года назад, но казалось, что гораздо раньше. Они оба участвовали в семинаре по судебным приговорам в одном из университетов на севере страны — Бероун официально открывал его краткой речью, Дэлглиш представлял интересы полиции — и ехали туда на поезде в одном купе первого класса. В течение часа в начале пути Бероун со своим личным секретарем работал над документами, Дэлглиш же, тщательно изучив повестку дня, принялся перечитывать «Как мы теперь живем» Троллопа. Когда последняя папка заняла свое место в кейсе, Бероун посмотрел на него, и по его взгляду стало ясно, что ему хочется поговорить. Молодой чиновник с тактом, несомненно, сулящим ему высокий карьерный взлет, испросив у господина министра разрешения пообедать, если он ему в данный момент не нужен, исчез. И у Бероуна образовалось два свободных часа для вольной беседы.
Вспоминая о ней, Дэлглиш не переставал удивляться тогдашней откровенности своего спутника. Словно само по себе путешествие по железной дороге в старомодном уединенном купе, исключавшее опасность телефонной тирании и вторжения посетителей, когда время зримо проплывало за окном и не нужно было считать минуты, освободило обоих от осторожности, ставшей уже частью их жизни, тяжесть которой будто бы временно свалилась с их плеч. Оба они были людьми весьма замкнутыми, не нуждающимися ни в клубном мужском товариществе, ни в братстве по гольфу, ни в пабах, ни в тетеревиной охоте, — всех тех занятиях, которые большинство их коллег находят необходимыми для облегчения и поддержания своих перегруженных делами жизней.
Поначалу Бероун говорил взвинченно, потом все спокойнее и наконец — очень доверительно. От обычных светских тем — книги, последние спектакли, общие знакомые — он перешел к себе. Они сидели близко друг против друга, свободно сложив руки на коленях. Случайный пассажир, заглянув в купе, мог принять их за двух кающихся грешников в частной исповедальне, отпускающих грехи друг другу, подумал Дэлглиш. Казалось, Бероун не ждал ответной доверительности, не требовал, чтобы ему платили откровенностью за откровенность. Он говорил — Дэлглиш слушал, зная, что ни один политик не станет говорить так свободно, не будь он абсолютно уверен в скромности собеседника. Дэлглиш не мог не почувствовать себя польщенным. Он всегда уважал Бероуна, а теперь проникся к нему теплым чувством, полностью отдавая себе отчет в том, почему тот стал рассказывать о своей родне.
— Мы семья не знатная, просто старая. Мой прапрадед потерял состояние, потому что увлекся делом, к которому не имел никаких способностей, — финансами. Кто-то надоумил его, что деньги можно делать, покупая акции, когда они дешевеют, и продавая — когда дорожают. Весьма незамысловатое правило, которое потрясло его не слишком развитый ум с силой божественного откровения. С первой частью инструкции у него не возникло никаких трудностей. Проблема состояла в том, что ему ни разу не удалось выполнить вторую ее часть. У него был настоящий талант неудачника. Как и у его отца. В его случае провал был сокрушительным. Тем не менее я благодарен прапрадеду. Прежде чем потерять деньги, ему хватило ума нанять Джона Соуна для проектирования дома на Камден-Хилл-сквер. Вы ведь интересуетесь архитектурой, не так ли? Я хотел бы, чтобы вы осмотрели этот дом, когда выдастся пара свободных часов. Это минимум, который требуется. На мой взгляд, он даже интереснее, чем Музей Соуна в Линкольнз-Инн-Филдз, — думаю, этот стиль можно назвать извращенным неоклассицизмом. Мне дом весьма нравится, по крайней мере с точки зрения архитектуры. Однако не рискну оспаривать мнение, что создан он скорее для того, чтобы им восхищаться, а не жить в нем.
Дэлглиш подумал: интересно, откуда Бероуну известно о его увлечении архитектурой? Неужели он читал его стихи? Поэт может искренне не любить разговоры о своей поэзии, но мысль о том, что кто-то действительно читал его, никогда не будет ему неприятна.
И сейчас, сидя с вытянутыми ногами на стуле, слишком низком для мужчины ростом шесть футов два дюйма, вперив взгляд в язычок пламени, не колеблющийся в насыщенном запахом ладана неподвижном воздухе, он словно наяву слышал голос, звеневший от отвращения, когда Бероун объяснял ему, почему отказался от карьеры юриста.
— На редкость странные вещи оказывают влияние на то, почему и когда человек принимает подобные решения. Думаю, я убедил себя, что посылать людей в тюрьму — не то, чем бы мне хотелось заниматься до конца жизни. А всегда выступать на стороне защиты казалось слишком легким выбором. Мне никогда не удавалось притворяться, будто я действительно верю в невиновность своего клиента потому лишь, что я или мой помощник тщательно позаботились внушить ему, чтобы он ни в коем случае не признавал свою вину. Когда в третий раз видишь, как твоего подзащитного-насильника освобождают, потому что ты оказался ловчее обвинителя, теряешь вкус к подобного рода победам. Но это, пожалуй, самое простое объяснение. Думаю, ничего такого не произошло бы, не проиграй я одно важное дело, во всяком случае, для меня важное. Вы, наверное, его не помните — это дело Перси Мэтлока. Он убил любовника своей жены. Дело не было особо трудным, и мы не сомневались, что удастся переквалифицировать его в непредумышленное убийство, а это открывало массу возможностей для смягчения приговора. Но я не потрудился как следует подготовиться. Мне казалось, что в этом нет необходимости. В те времена я был весьма самонадеян. Однако дело не только в этом. В тот период я был без памяти влюблен той влюбленностью, которая представляется самым важным событием в жизни, пока она длится, зато потом оставляет в душе недоуменный вопрос: а не было ли это в некотором роде болезнью? Так или иначе, я не уделил делу должного внимания. Мэтлока признали виновным в предумышленном убийстве, и он умер в тюрьме. У него был ребенок, дочь. Приговор, вынесенный ее отцу, подорвал ту ненадежную душевную стабильность, которую ей худо-бедно удавалось поддерживать. После выхода из психиатрической клиники она связалась со мной, и я взял ее на работу. Она до сих пор служит домохозяйкой у моей матери. Не думаю, что она могла бы работать где-нибудь еще, бедная девочка. Таким образом, я живу рядом с постоянным и неотступным напоминанием о собственном безрассудстве и несостоятельности, что, поверьте, не украшает мою жизнь. Тот факт, что она искренне благодарна мне — предана, как принято говорить, — не облегчает дела.
Потом он стал рассказывать о своем брате, убитом за пять лет до того в Северной Ирландии:
— После его смерти титул перешел ко мне. Большая часть того, что я, как ожидалось, должен был ценить в жизни, досталась мне вследствие чьей-нибудь смерти.
Не «того, что я ценю», отметил про себя Дэлглиш, а «того, что я, как ожидалось, должен был ценить».
К заглушающему все остальные запахи аромату ладана начала примешиваться едкая вонь свечной гари. Поднявшись со стула, Дэлглиш оставил свечу догорать — ее бледный язычок уже чадил — и, проследовав через неф, углубился в запрестольную часть церкви.
В звоннице Феррис установил свой специальный металлический столик и аккуратно разложил на нем «трофеи», снабженные ярлычками и упакованные в пластиковые пакеты. Отступив на несколько шагов, он осматривал их с чуть озабоченным видом лоточника на церковном базаре, проверяющего, представил ли он свой товар наиболее выигрышным образом. И ведь в самом деле, горделиво выставленные напоказ и задокументированные, эти заурядные вещи обрели почти ритуальную значимость. Туфли, одна из которых с клинышком грязи, налипшим между каблуком и подошвой; замызганная кружка; промокашка с налезающими друг на друга мертвыми значками, оставленными мертвой рукой; ежедневник; остатки последней трапезы Харри Мака; закрытый бритвенный футляр и занимающая, как изюминка коллекции, центральную часть стола открытая опасная бритва с клейкими от свернувшейся крови лезвием и костяной ручкой.
— Нашли что-нибудь интересное? — спросил Дэлглиш.
— Ежедневник, сэр. — Феррис сделал движение, словно хотел достать что-то из кармана.
— Не нужно, — перебил его Дэлглиш. — Просто расскажите.
— Дело в последней странице. Похоже, он вырвал записи, касающиеся последних двух месяцев, и сжег эти странички отдельно, а потом просто бросил ежедневник сверху. Обложка лишь слегка подкоптилась. На последней странице — сводный календарь на этот и следующий годы. Она нисколько не опалена, но верхней половины недостает. Кто-то оторвал ее. Думаю, он мог использовать ее как жгут, чтобы перенести огонь от фитиля газовой колонки.
Дэлглиш поднял пакет с туфлями.
— Возможно, — согласился он, но мысленно добавил: «Хотя и маловероятно. Для убийцы, который спешит — а этот убийца спешил, — слишком ненадежный и медленный способ добыть огонь. Если он не имел при себе ни зажигалки, ни спичек, ему, разумеется, удобнее всего было взять коробок из держателя, прицепленного к колонке». Дэлглиш повертел в руках туфли и сказал: — Ручная работа. Есть причуды, от которых трудно избавиться. Мысы начищены, бока и каблуки потускнели и немного запачканы. Похоже, их пытались оттереть. Но следы грязи сохранились вот здесь по бокам и под левым каблуком. В лаборатории, возможно, обнаружат царапины.
Едва ли так выглядят туфли человека, проведшего день в Лондоне, если, конечно, он не ходил по паркам или по тропе вдоль канала. Но Бероун вряд ли мог прийти в церковь Святого Матфея по этой тропе; к тому же в церкви нигде нет следов того, что он чистил здесь обувь. Но это опять-таки теоретизирование в обгон фактов. Надо надеяться, что удастся выяснить, где провел Бероун свой последний день на этой земле.
В дверях появилась Кейт Мискин.
— Док Кинастон закончил свою работу, сэр, — сказала она. — Все готово, чтобы увезти тела.
10
Массингем ожидал, что Даррен живет в одном из многоэтажных жилых зданий, принадлежащих местному муниципалитету. Вместо этого, когда удалось-таки вытянуть из мальчика его настоящий адрес, оказалось, что его дом расположен на короткой и узкой Эдгвайр-роуд в окружении дешевых неопрятных кафе, которые держали преимущественно греки и выходцы из Гоа. Когда машина свернула на нее, Массингем вспомнил, что бывал здесь прежде. Именно тут они со стариной Джорджем Персивалем, когда еще оба служили «на земле» сержантами, купили как-то два отличных вегетарианских обеда навынос. Даже имена владельцев того кафе, экзотические и давно забытые, вспомнились теперь: Алу Гоби и Саг Бхаджи. С тех пор здесь мало что изменилось; это по-прежнему была улица владельцев мелких ресторанных заведений, кормивших таких же, как они сами, небогатых людей вкусно и дешево. Хотя было утро, самое тихое время суток, в воздухе уже витали ароматы карри и специй, напомнившие Массингему, что после завтрака прошло несколько часов, а пообедать в ближайшее время особой надежды нет.
На улице имелся только один паб, располагавшийся в высоком и узком викторианском здании, зажатом между китайской домовой кухней и индийским кафе в стиле тандури, — мрачно-непривлекательный, с приклеенным на окне небрежно нацарапанным меню, извещавшим на ломаном английском: «Сасиски с пурэ», «Сасиски и жаркое из капусты и кортошки с мясой», «Мяса печеная в тесте». Между пабом и кафе имелась маленькая дверь с единственным звонком и табличкой, на которой значилось только имя: «Арлин». Даррен наклонился, достал ключ, как оказалось, спрятанный у него в кроссовке, встал на цыпочки и сунул его в замочную скважину. Массингем последовал за ним по узкой голой лестнице. Когда они добрались до верха, он спросил:
— Где твоя мама?
Все так же молча мальчик указал на дверь слева. Массингем деликатно постучал и, не получив ответа, открыл ее.
Шторы были задернуты, но сквозь тонкую ткань проникал тусклый свет, и Массингем увидел, что в комнате царит впечатляющий беспорядок. На кровати лежала женщина. Он подошел и, пошарив рукой, нащупал выключатель ночника. Когда выключатель щелкнул, женщина недовольно заворчала, но не шелохнулась. Она лежала на спине, на ней не было ничего, кроме короткого запахивающегося пеньюара, из которого выпросталась покрытая сетью синих прожилок грудь, расплющившаяся поверх розового шелка как медуза. Тонкая полоска помады очерчивала открытый слюнявый рот, из которого при дыхании выдувался и опадал пузырь. Женщина тихо всхрапывала, и у нее булькало в горле, словно его перегораживала пленка. Брови были выщипаны по моде тридцатых годов: тонкие нарисованные дуги изгибались высоко над линией натуральных. Они придавали лицу, даже спящему, клоунски удивленный вид; впечатление усугубляли круглые пятна румян на обеих щеках. На стуле возле кровати стояла большая открытая банка вазелина, к кромке которой прилипла муха. Спинка стула и весь пол были усеяны разбросанной одеждой, а крышка комода, который, судя по установленному на нем овальному зеркалу, служил и туалетным столиком, сплошь покрыта бутылками, грязными стаканами, баночками с гримом и пакетами бумажных салфеток. Посреди всего этого бедлама нелепо выглядела консервная банка с веточкой фрезии, обвязанной аптечной резинкой. Нежный аромат цветка заглушался запахом виски и греха.
— Это твоя мама? — спросил Массингем.
Он едва удержался, чтобы не продолжить: «И часто она бывает в таком виде?», — но вместо этого вытолкал мальчишку из комнаты и закрыл дверь. Он очень не любил расспрашивать детей об их родителях и не собирался делать это теперь. Налицо была довольно заурядная драма, но это работа комиссии по делам несовершеннолетних, не его, и чем скорее кто-нибудь из ее служащих приедет сюда, тем лучше. Его точила мысль о том, что Кейт сейчас уже наверняка вернулась на место преступления, и он испытал прилив неприязни к Дэлглишу, который вовлек его в эту неприятную историю, не имевшую отношения к делу.
— Даррен, а ты где спишь? — спросил он.
Мальчик указал на другую дверь, и Массингем легонько подтолкнул его туда.
Это была крохотная, чуть больше коробки, комната с единственным высоко прорезанным окном. Под ним стояла узкая кровать, застеленная коричневым армейским одеялом, а рядом — стул, на котором была аккуратно разложена коллекция разнообразных предметов: модель пожарной машины; стеклянный купол, в котором, стоило его потрясти, поднималась миниатюрная снежная метель; две модели гоночных автомобилей; три больших стеклянных шарика с прожилками; еще одна консервная банка, на сей раз с букетом роз — их головки на длинных стеблях без шипов уже начали никнуть. Старенький комод — единственный, помимо кровати и стула, предмет мебели — был завален неуместными в этой комнате предметами: аккуратными стопками мужских рубашек в нераспечатанных прозрачных конвертах, женским бельем, шелковыми шарфами, банками консервированного лосося, бобов, супов; было здесь по вакуумной упаковке ветчины и языка, три конструктора для сборки моделей кораблей, пара тюбиков помады, коробка игрушечных солдатиков и три флакона дешевых духов.
Массингем слишком долго прослужил в полиции, чтобы предаваться сантиментам. Некоторые правонарушения — жестокое обращение с детьми или животными, насилие над немощным стариком — могли вызвать впечатляющую вспышку его знаменитого фамильного темперамента, который не одного его предка довел до дуэли или трибунала. Но даже такие вспышки он со временем научился контролировать. Однако теперь, сердито оглядывая эту детскую комнату с ее убогим уютом и порядком, свидетельствующим о потугах на ребячью самостоятельность, видя эту жалкую банку с цветами, которые, как догадался Массингем, мальчик поставил сам, он испытал прилив бессильной ярости против пьяной шлюхи, дрыхнущей в соседней комнате.
— Ты украл все эти вещи, Даррен? — спросил он.
Даррен не ответил, лишь молча кивнул.
— Да, приятель, похоже, у тебя неприятности.
Мальчик присел на край кровати. Две слезинки скатились по его щекам, он захлюпал носом, хилая грудь судорожно задергалась. И вдруг он закричал: