Чекисты
НА СТРАЖЕ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ
Предлагаемый вниманию читателей сборник состоит из воспоминаний старых, заслуженных чекистов, рассказывающих о своей работе в органах государственной безопасности, а также из документальных повестей и рассказов ленинградских писателей.
Среди славных боевых традиций чекистов главное место занимают их мужество и самоотверженность в борьбе с врагами нашего государства, их беззаветные подвиги во имя торжества идей коммунизма, во имя счастья народа. Материалы сборника, как нам кажется, отражают эти замечательные особенности характера чекистов в конкретных делах.
Другой традицией органов госбезопасности, источником их силы и действенности всегда были и остаются неразрывная связь с народными массами, единство интересов, единство целей, позволяющие опираться на добровольную помощь трудящихся. И эта традиция нашла, на наш взгляд, достаточное отражение в материалах сборника.
Вся деятельность чекистов естественно и нерасторжимо связана с историей героической борьбы нашей партии за упрочение Советской власти, со строительством коммунизма.
Публикуемые в сборнике произведения помогут читателю составить представление о многообразной и напряженной деятельности ленинградских чекистов в наиболее сложные периоды жизни советского народа, такие, как годы гражданской войны, как героический период Великой Отечественной войны и обороны Ленинграда. Из этих материалов видно, что чекистам приходилось иметь дело с коварными, сильными и умными врагами и что победы над ними нередко давались дорогой ценой, требуя от работников госбезопасности величайшего напряжения всех духовных и физических сил, самоотверженности, мужества, а часто и самой жизни.
Немало замечательных чекистов, верных сынов и дочерей нашей партии, погибло смертью храбрых. Пусть их подвиги будут вдохновляющим примером для всех советских людей и в особенности для нашей молодежи, идущей по следам отцов.
В. Шумилов,
генерал-майор, начальник УКГБ
при Совете Министров СССР
по Ленинградской области
ЮРИЙ ГЕРМАН
ЛЕД И ПЛАМЕНЬ
Я никогда не видел Феликса Эдмундовича Дзержинского, но много лет назад, по рекомендации Максима Горького, разговаривал с людьми, которые работали с Дзержинским на разных этапах его удивительной деятельности. Это были и чекисты, и инженеры, и работники железнодорожного транспорта, и хозяйственники.
Люди разных биографий и разного уровня образования, они все сходились в одном — и это можно было сформулировать, пожалуй, так:
— Да, мне редкостно повезло, я знал Дзержинского, видел его, слышал его. Но как об этом рассказать?
А как мне пересказать все то, что я слышал более тридцати лет назад? Как собрать воедино воспоминания разных людей об этом действительно необыкновенном человеке? Это очень трудно, это почти невозможно.
И вот передо мною книга Софии Сигизмундовны Дзержинской «В годы великих боев». Верная подруга Феликса Эдмундовича, она сообщила о нем много такого, чего мы не знали и что еще более восхищает нас в этом грандиозном характере. Читая ее воспоминания, я захотел вновь вернуться к образу Феликса Дзержинского, который занимает в моей литературной биографии важное место.
Он был очень красив. У него были мягкие, темно-золотистые волосы и удивительные глаза — серо-зеленые, всегда внимательно вглядывающиеся в собеседника, доброжелательные и веселые. Никто никогда не замечал в его взгляде выражения безразличия. Иногда в глазах Дзержинского вспыхивали гневные огни. Большей частью происходило это тогда, когда сталкивался он с равнодушием, которое очень точно окрестил «душевным бюрократизмом».
Ф. Э. Дзержинский
(редкая фотография, 1911 г.)
Про него говорили: «Лед и пламень». Когда он спорил и даже сердился в среде своих, в той среде, где был до конца откровенен, — это был пламень. Но когда он имел дело с врагами Советского государства, — это был лед. Здесь он был спокоен, иногда чуть-чуть ироничен, изысканно вежлив. Даже на допросах в ЧК его никогда не покидало абсолютно ледяное спокойствие.
После разговора с одним из крупных заговорщиков, в конце двадцатых годов, Феликс Эдмундович сказал своему помощнику Беленькому:
— В нем смешно то, что он не понимает, как он смешон — исторически. С пафосом нужно обращаться осторожно, а этот — не понимает...
Дзержинский был красив и в детстве, и в юности, и до конца своей жизни. Одиннадцать лет ссылки, тюрем и каторги пощадили Дзержинского, он остался красивым.
Скульптор Шеридан, приезжавшая из Англии в Россию, написала в своих воспоминаниях, что никогда ей не доводилось лепить более прекрасную голову, чем голова Дзержинского.
«А руки его, — это руки великого пианиста или гениального мыслителя. Во всяком случае, увидев его, я больше никогда не поверю ни одному слову из того, что пишут у нас о г-не Дзержинском».
Но прежде всего он был поразительно красив нравственной стороной своей личности.
27 мая 1918 года Дзержинский писал жене:
«Я нахожусь в самом огне борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать наш дом, некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше. Все мое время — это одно непрерывное действие».
Эти слова могут быть отнесены ко всей сознательной жизни Дзержинского.
Нельзя с точностью определить, когда именно Дзержинский начал жизнь солдата революции. Еще мальчиком он невыносимо страдал от всяких проявлений тирании, шовинизма, душевного хамства, унижения человеческой личности, социального и национального неравенства, — всего того, что было сутью царской России.
И страдал не созерцательно, а действовал — активно, пламенно, не считаясь ни с какими, могущими воспоследствовать, печальными для него результатами.
Еще в гимназические годы Дзержинский стал революционером-профессионалом. И он совершенно сознательно выбирал для себя самое трудное, самое опасное.
...Провал варшавской межрайонной партийной конференции в Дембах Вельских. Полиция окружает участников конференции. И все слышат спокойный голос Дзержинского: «Товарищи! Быстро давайте сюда всё нелегальное, что есть у вас. Мне в случае ареста терять нечего».
Во время расстрела демонстрации в Варшаве, когда граф Пшездецкий сорванным голосом командовал: «Огонь, еще огонь! По мятежникам огонь!» — нелегал Дзержинский спасал на месте расстрела раненых, скрывая их от солдат и полицейских в подъездах и дворах домов, помог поместить в больницы наиболее тяжко пострадавших.
Освобожденный под залог из тюрьмы, Феликс Эдмундович уже на другой день пришел в комнату свиданий этой же самой тюрьмы, долго разговаривал через решетку со своими товарищами по заключению, с их женами, матерями, детьми.
Всегда, всю жизнь он находился в «огне борьбы». Сосланный осенью 1909 года на вечное поселение в Сибирь и лишенный всех прав состояния, Дзержинский через неделю убегает из села Тасеевки Канского уезда Енисейской губернии. Ему 27 лет, он уже пять раз побывал в тюрьме и на каторге, здоровье его до крайности подорвано. Подчинившись требованиям товарищей, он перебирается на Капри, где и происходит его знакомство с Максимом Горьким.
Горький пишет:
«Впервые я его видел в 1909—1910 годах, и уже тогда, сразу же, он вызвал у меня незабываемое впечатление душевной чистоты и твердости».
Дзержинский и на Капри не знает отдыха. Здесь начинается его становление как будущего руководителя ВЧК. 4 февраля 1910 года, исследуя материал о провокации в подпольных организациях, Феликс Эдмундович пишет:
«Ясно вижу, что в теперешних условиях подполия, до тех пор, пока не удастся все же обнаружить, изолировать провокаторов, надо обязательно организовать что-то вроде следственного отдела...»
Дзержинский отдыхать не умел. Не умел он и лечиться. Эмиграция была для него мучительной, в буквальном смысле этого слова. Не выносивший патетики, он писал:
«Я не могу наладить связь... вижу, что другого выхода нет, — придется самому ехать туда, иначе постоянная, непрерывная мука. Мы совершенно оторваны. Я так работать не могу — лучше даже провал...»
И он возвращается, несмотря на опасность провала, в самый огонь борьбы. Руководит комиссией, которая ведет следствие по делу лиц, подозреваемых в провокациях. И охранка знает об этой его деятельности. Дзержинский в подполье, Дзержинский, бежавший с царской каторги, страшен царской охранке.
Опытнейший конспиратор, он заботится о безопасности своих товарищей-подпольщиков. Придирчиво следит, чтобы в случае расконспирирования какого-либо партийного работника тот как можно скорее изменил свою внешность, завел новые документы.
Вспоминая впоследствии эту сторону деятельности Феликса Эдмундовича, один из его друзей с улыбкой сказал:
— Ему хватало времени еще и на то, чтобы быть нашей охраной труда в те нелегкие годы...
Разумеется, Феликс Эдмундович занимался в те годы не только «охраной труда». Он сочетал в себе подлинное бесстрашие с умением вести самое кропотливое, самое неблагодарное дело. Вот он взялся ревизовать партийную кассу. Не зная бухгалтерских тонкостей, он много бессонных ночей провел за подсчетами, установил точную картину финансового положения партийной организации и со свойственной ему пунктуальностью взыскал долги. Работал он в крошечной кухне, даже подушки у него не было. Раз в сутки варил себе кашу на примусе, ежеминутно ожидая налета полиции.
Ему поручили привести в порядок конспиративный партийный архив. И он выполнил это не очень легкое поручение с таким же блеском, с каким провел до этого бухгалтерскую ревизию.
У него был свой уникальный метод составления шифрованных писем. По ночам он шифровал своим бисерным почерком сотни писем. Ни одно из этих писем охранке не удалось прочесть.
Конспиратор он был безупречный, скрупулезный. Никто, даже самый близкий, самый достойный доверия друг, не мог узнать больше того, что непосредственно его касалось.
Дзержинский был абсолютно непримирим к тем, кто нарушал правила конспирации. Необыкновенно добрый, он не прощал даже малейшей ошибки, которая могла нарушить конспирацию и, следовательно, навредить партии.
Больше всего на свете этот совсем еще молодой человек любил детей. Где бы он ни жил, где бы ни скрывался, он всегда собирал вокруг себя ребят.
Софья Сигизмундовна вспоминает, как Дзержинский писал однажды за столом, держа на коленях малыша, что-то сосредоточенно рисующего, а другой малыш, вскарабкавшись сзади на стул и обняв Дзержинского за шею, внимательно следил за тем, как он пишет. Вся комната, набитая детьми, гудела, здесь, оказывается, была железнодорожная станция: Дзержинский с утра собрал детей, понастроил поездов из спичечных коробок, а потом уже занялся своим делом.
Дзержинский умел любить чужих детей. Этот человек, начисто лишенный сентиментальности, писал еще в 1902 году своей сестре Альдоне:
«Не знаю, почему я люблю детей так, как никого другого. Я никогда не сумел бы так полюбить женщину, как их люблю. И я думаю, что собственных я не мог бы любить больше, чем несобственных. В особенно тяжелые минуты я мечтаю о том, что я взял какого-либо ребенка, подкидыша, и ношусь с ним, и нам хорошо...»
Из другого письма:
«Я встречал в жизни детей, маленьких, слабеньких детей, с глазами, речью людей старых — о, это ужасно! Нужда, отсутствие семейной теплоты, отсутствие матери, воспитание на улице, в пивной превращает этих детей в мучеников, ибо несут они в своем молодом маленьком тельце яд жизни — испорченность. Это ужасно!»
Можно представить, каким невыносимым горем было для Дзержинского то, что, находясь либо в эмиграции, либо на каторге, долгие годы он был разлучен со своим сыном Яцеком. И ни одной жалобы за все это время. Ни слова о своих чувствах к сыну. А ведь было и такое, когда тюремщики, чтобы сломить Дзержинского, отобрали у него фотографию сына.
...Жена родила в тюрьме недоношенного ребенка. Мальчик был больной и слабый. Врача почти невозможно допроситься. Уголовницы глумятся над «леворюционеркой». Дзержинский мечется. Нет денег, не на что послать жене передачу. Он не может нигде показаться, охранка на ногах, слежка идет круглые сутки. Это своего рода засада — Дзержинский должен непременно попасться. Такой человек, как Дзержинский, рассуждали в охранке, непременно появится, не сможет не появиться.
Да, Дзержинский любил детей. Он любил своего сына, он любил свою жену, но он не мог поддаться соблазну — даже этому, самому сильному, самому мучительному из соблазнов. И Дзержинский не появился.
Где он — знали только Софья Сигизмундовна и те люди в партии, кому надлежало знать. Дзержинский продолжал работать. Можно представить себе, каково было его душевное состояние.
Царский суд отыгрался на Софье Сигизмундовне. На судебном заседании она была с ребенком, ей некому было отдать сына. Больной Яцек плакал, кричал. Председательствующий непрестанно звонил в колокольчик. Никакие доводы адвоката не помогли. Приговор далее по тем временам был нечеловечески жестоким: кормящую мать отправили этапом в Сибирь. На пожизненное поселение...
Ф. Э. Дзержинский
(редкая фотография, 1914 г.)
Дзержинский был не только борцом с самодержавием, не только одним из вождей партии, но самым опасным, самым умным и храбрым врагом царской полиции. И потому охранка была так изощренно жестока с ним, потому делала решительно все, чтобы уничтожить Дзержинского. Его неизменно присуждали к каторге, ему создавали небывало суровый тюремный режим. Его пытались уничтожить и нравственно, раздавить, заставить капитулировать.
Тюрьмы, побеги, каторга, Орловский каторжный централ, разъедающие язвы на ногах от кандалов. И письмо еще незнакомому сыну:
«Папа не может сам приехать к дорогому Яцеку и поцеловать любимого сыночка и рассказать сказки, которые Яцек так любит...»
Дзержинский в тюрьме... Этот документ — воспоминание одного из товарищей Дзержинского:
«Мы увидели страшно грязную камеру. Грязь залепила окно, свисала со стен, а с пола ее можно было лопатами сгребать. Начались рассуждения о том, что нужно вызвать начальника, что так оставлять нельзя и т. д., как это обычно бывает в тюремных разговорах.
Только Дзержинский не рассуждал о том, что делать: для него вопрос был ясен и предрешен. Прежде всего он снял сапоги, засучил брюки до колен, пошел за водой, принес щетку, через несколько часов в камере все — пол, стены, окно — было чисто вымыто. Дзержинский работал с таким самозабвением, как будто уборка эта была важнейшим партийным делом. Помню, что всех нас удивила не только его энергия, но и простота, с которой он работал за себя и за других».
В следственной тюрьме Павиак, вспоминает этот товарищ, Дзержинский организовал школу, разделенную на несколько групп. Преподавали там всё, начиная с азбуки и кончая марксистской теорией, в зависимости от подготовки каждого заключенного. Этой школой он был занят по пять-шесть часов в день, следил, чтобы ученики и лекторы собирались в определенное время и в определенном месте, чтобы учеба проводилась регулярно. Самого себя он называл школьным инспектором.
Это была очень сложная работа. Школа держалась только благодаря авторитету Дзержинского, его организаторским способностям и энергии.
Интересная подробность: никто из товарищей по заключению никогда не видел Феликса Эдмундовича в дурном настроении или подавленным. Он выдумывал всякие затеи, которые могли развеселить заключенных. Ни на минуту не оставляло его чувство ответственности за своих товарищей. У него был особый нюх на «подсадных уток» — завербованных охранкой подонков, которые осуществляли свою подлейшую работу в камерах. Феликс Эдмундович, попавший первый раз в тюрьму из-за провокатора, никогда впоследствии не ошибался насчет «подсадных».
Однако же не следует думать, что в заключении Дзержинскому было хоть в какой-то мере легче, чем его товарищам. Наоборот, ему было тяжелее. Известно, что он никогда не разговаривал с теми, кого именовал царскими палачами. На допросах он просто не отвечал на их вопросы. В заключении для необходимых переговоров с тюремщиками, как правило, находились люди, которые умели разговаривать с ними в элементарно-корректной форме. Они всегда служили как бы переводчиками, когда Дзержинский выставлял какие-либо категорические требования.
В Седлецкой тюрьме Феликс Эдмундович сидел вместе с умирающим от чахотки Антоном Россолом. Получивший в заключении сто розог, чудовищно униженный этим варварским наказанием, погибающий Россол, который уже не поднимался с постели, был одержим неосуществимой мечтой: увидеть небо. Огромными усилиями воли Дзержинскому удалось убедить своего друга в том, что никакой чахотки у него нет, что его избили, и он от этого ослабел. Кровотечение из горла, доказывал Дзержинский, тоже результат побоев.
Однажды после бессонной ночи, когда Россол в полубреду непрестанно повторял, что непременно выйдет на прогулку и увидит небо, Дзержинский обещал Антону выполнить его желание. И выполнил! За все время существования тюрем такого случая не бывало: Дзержинский, взвалив Россола к себе на спину и велев ему крепко держаться за шею, встал вместе с ним в строй перед прогулкой. На сиплый вопль смотрителя Захаркина, потрясенного неслыханной дерзостью, заключенные ответили так, что тюремное начальство в конце концов отступило.
В течение целого лета Дзержинский ежедневно выносил Россола на прогулку. Останавливаться во время прогулки было запрещено. Сорок минут Феликс Эдмундович носил Антона на спине.
К осени сердце у Дзержинского было испорчено вконец. Передают, что кто-то в ту пору сказал так:
«Если бы Дзержинский за всю свою сознательную жизнь не сделал ничего другого, кроме того, что сделал для Россола, то и тогда люди должны бы поставить ему памятник».
В тюрьме Дзержинскому подвернулась книга по истории живописи. Она его увлекла, и он стал выписывать из тюремной библиотеки одну за другой монографии, посвященные живописи и скульптуре. Со страстным, нетерпеливым, счастливым чувством погружался он в мир искусства, с которым до того, скитаясь по тюрьмам, не имел времени познакомиться.
На воле он однажды провел день в знаменитой Дрезденской галерее. С этого вечера он никогда более не говорил о потрясающем все его существо искусстве живописи. Он отрубил от себя то, что влекло его с неодолимой силой. Он не умел делить себя. Не мог себе этого позволить. Когда позднее друзья говорили при нем о великих живописцах, Феликс Эдмундович в такие разговоры не вмешивался, только тень печали ложилась на его лицо.
А одному товарищу, который уже после революции припомнил, как Дзержинский помногу часов читал книги об искусстве, Феликс Эдмундович ответил скороговоркой:
— Да, да... Но только тысячи беспризорных детей умирают от голода и сыпного тифа...
Луначарскому он сказал в те дни:
— Я хочу бросить некоторую часть моих личных сил, а главное сил ВЧК, на борьбу с детской беспризорностью... Я пришел к этому выводу... исходя из двух соображений. Во-первых, это же ужасное бедствие. Ведь когда смотришь на детей, так не можешь не думать — всё для них. Плоды революции — не нам, а им. А между тем, сколько их искалечено борьбой и нуждой? Тут надо прямо-таки броситься на помощь, как если бы мы видели утопающих детей... Я хотел бы стать сам во главе этой комиссии. Я хочу реально включить в работу и аппарат ВЧК. Я думаю, что наш аппарат один из наиболее четко работающих. Его разветвления есть повсюду. С ним считаются, его побаиваются. А между тем даже в таком деле, как спасение и снабжение детей, встречаются и халатность и даже хищничество... Я думаю: отчего не использовать наш боевой аппарат для борьбы с такой бедой, как беспризорность? Тут нужна большая четкость, быстрота и энергия. Нужен контроль, нужно постоянно побуждать, тормошить. Думаю, мы всего этого достигнем.
Знаменитое письмо Дзержинского всем Чрезвычайным Комиссиям кончается удивительными словами:
«Забота о детях есть лучшее средство истребления контрреволюции».
В 1921 году Дзержинский находил время бывать в детских больницах и приютах. И бывал там, разумеется, не как почетный гость, которому показывают казовую сторону, а как Дзержинский.
Вот запись из его блокнота:
«...Вобла, рыба — гнилые. Сливочное масло — испорчено. Жалоб в центр не имеют права подавать».
Вот собственноручные строчки грозного председателя ВЧК:
«120 тысяч кружек, нужно сшить 32 тысячи ватных пальто, нужен материал на 40 тысяч детских платьев и костюмов. Нет кожи для подошв к 10 тысячам пар обуви».
Картины, театры, музыка — это потом, позже. Когда можно будет вздохнуть. А сейчас
«жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать наш дом, некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше».
Никогда о себе.
Всё — товарищам! Он не считал себя вправе потратить буквально ни копейки из партийного своего жалованья на то, что не являлось абсолютной жизненной необходимостью.
В эмиграции он не позволил себе ни разу купить билет в театр, а кафе, куда его однажды затащили товарищи и где подали по чашечке кофе и по пирожному, ввергло молодого Дзержинского в состояние величайшего смущения.
Таким он оставался до последних дней жизни.
Помощник Дзержинского Абрам Яковлевич Беленький, заметив, что нечеловеческая работа совершенно измучила председателя ВЧК, каким-то тайным путем достал для Дзержинского половину вареной курицы. Она пролежала на подоконнике в комнате Беленького, пока не протухла. Феликс Эдмундович продолжительное время был чрезвычайно сух со своим помощником. Блюдечко желтого сахара — мелясы, которое принесли Дзержинскому, он отдал уборщице ВЧК для ее ребенка, а сотрудник ВЧК Герсон, который с трудом достал этот сахар на Сухаревке, выслушал суровый выговор Феликса Эдмундовича.
Широко известна история о том, как московские чекисты обманули председателя ВЧК, накормив его жареной на сале картошкой. В «чекистский заговор» был втянут и Максим Горький, который подтвердил Феликсу Эдмундовичу, что в столовой ВЧК действительно подают не суп из конины, как обычно, а картошку с салом.
В те годы, которые Дзержинский провел за тюремными замками и решетками, у него выработалась еще одна уникальная специальность. Многие из сидевших вместе с ним в тюрьме вспоминают замечательные лекции Феликса Эдмундовича о том, как побеждать тюремщиков. Величайший мастер конспирации на воле, Дзержинский оставался таким же непревзойденным конспиратором и в заключении. Он обучал своих товарищей азбуке перестукивания, учил тайнописи, передавал методы пассивного и активного сопротивления; он даже до тонкостей разработал способы передачи записок из камеры в камеру.
Дзержинский обладал беспримерной силой убеждения. Его волей, его огромной собранностью, его нравственной силой только и можно объяснить небывалую в истории царских тюрем победу заключенных пересыльной тюрьмы при Александровском каторжном централе. Под командованием совсем еще молодого Феликса Эдмундовича заключенные выбросили из Пересылки весь конвой во главе с офицером. Над пересыльной тюрьмой был поднят красный флаг с надписью «Свобода». Дзержинский объявил, что Пересылка отныне и до победы представляет собой республику на территории Российской империи.
Скандал вышел небывалый. На место происшествия прибыл сам вице-губернатор, который на глазах сотен людей, собравшихся у тюрьмы, признал, правда, шепотом, свое поражение и уступил всем требованиям заключенных.
Дзержинский всегда и во всем был бесстрашен. Известно его удивительное поведение в логове восставших эсеров. Анархиствующий бандит Антонов-Камков, вернувшись в камеру после собеседования с председателем ВЧК, долго повторял одни и те же фразы:
— Вот он сидит, а вот я руку на пресс-папье положил... Пресс-папье тяжеленькое. Мне терять нечего. И хоть бы что. И руку видит, и пресс-папье видит, и улыбается. Это как же понять? Или он не совсем в курсе относительно моей автобиографии?
Нет, Дзержинский был в курсе «автобиографий» тех лиц, с которыми беседовал. Он просто был нравственно сильнее.
Одиннадцатилетняя школа заключения и каторжного режима не прошла даром для этого человека. Когда бывало очень трудно, он без всякой патетики пошучивал:
— Сталь закаляется в огне!
Софья Сигизмундовна рассказывает, что когда Дзержинский осенью 1909 года был сослан в Сибирь, то по пути в Красноярскую тюрьму встретился с ссыльнопоселенцем М. Траценко, незаконно закованным в ножные кандалы. Из кухни Дзержинский унес под полой тюремного халата топор и пытался разрубить им кандальные кольца. Царские кандалы были крепки, кольцо гнулось, а разрубить металл оказалось невозможным. Но Дзержинский боролся с беззаконием тюремщиков до тех пор, пока они не сняли с Траценко кандалы.
В Тасееве, на месте ссылки, Дзержинский узнал, что одному из ссыльных угрожает каторга или даже смертная казнь за то, что он, спасая свою жизнь, убил напавшего на него бандита. Феликс Эдмундович, решивший еще в Варшаве немедленно бежать из ссылки, запасся паспортом на чужое имя и деньгами на проезд, которые умело спрятал в одежду. Но нужно было помочь товарищу. И Дзержинский, не задумываясь, отдал ему свой паспорт и часть своих денег.
Уже после революции близкий товарищ Дзержинского Братман-Брадовский, работавший секретарем советского посольства в Германии, прислал председателю ВЧК шерстяной свитер. У Феликса Эдмундовича был старенький, заштопанный свитер. В тот же день Дзержинский отдал подарок одному из своих помощников, а сам продолжал ходить в выношенном, негреющем свитере.
До конца своих дней он сам чистил себе обувь и стелил постель, запрещая это делать другим.
— Я — сам! — говорил он.
Узнав, что туркестанские товарищи назвали его именем Семиреченскую железную дорогу, Дзержинский послал телеграмму с возражением и написал в Совнарком записку, требуя отменить это решение.
Один ответственный работник железнодорожного транспорта, желая угодить Дзержинскому, который был тогда наркомом путей сообщения, перевел его сестру Ядвигу Эдмундовну на значительно лучше оплачиваемую работу, для выполнения которой у нее не было квалификации. Дзержинский возмутился и приказал не принимать его сестру на эту ответственную работу, а подхалима снял с занимаемой должности.
Л. А. Фотиева рассказывала: как-то на заседании Совнаркома при обсуждении вопроса, поставленного Феликсом Эдмундовичем, выяснилось, что нет необходимых материалов. Дзержинский вспылил и упрекнул Фотиеву в том, что материалы из ВЧК отправлены, а секретарь Совнаркома их затеряла. Убедившись затем, что материалы из ВЧК не были доставлены, Дзержинский попросил на заседании внеочередное слово и извинился перед Фотиевой.
На Украине, вспоминает Феликс Кон, был приговорен к расстрелу коммунист Сидоренко. Ему удалось бежать. Но он не стал скрываться, а явился в Москву к Дзержинскому с просьбой о пересмотре дела. Уверенный в своей невиновности, а, главное, в том, что Дзержинский не допустит несправедливости, осужденный не побоялся прийти к председателю ВЧК.
«В период работы Феликса Эдмундовича в ВЧК был арестован эсер, — рассказывает Е. П. Пешкова. — Этого эсера Дзержинский хорошо знал по вятской ссылке как честного, прямого, искреннего человека, хотя и идущего по ложному пути.
Узнав об его аресте, Феликс Эдмундович через Беленького пригласил эсера к себе в кабинет. Но тот сказал:
— Если на допрос, то пойду, а если для разговора, то не пойду.
Когда эти слова были переданы Дзержинскому, он рассмеялся и велел допросить эсера, добавив, что, судя по ответу, он остался таким же, каким был, и поэтому, если он заявит, что не виновен в том, в чем его обвиняют, то надо ему верить. В результате допроса он был освобожден».
В это же время грозный председатель ВЧК писал своей сестре:
«...Я остался таким же, каким и был, хотя для многих нет имени страшнее моего. И сегодня, помимо идей, помимо стремления к справедливости, ничто не определяет моих действий».
Уже после эсеровского восстания в Москве, когда Дзержинского не убили лишь благодаря его невероятной личной отваге, был арестован один из членов ЦК правых эсеров. Жена арестованного через Е. П. Пешкову пожаловалась Дзержинскому на то, что в связи с арестом мужа ее лишили работы, а детей не принимают в школу. После разговора с Дзержинским, который сразу все уладил, жена арестованного, встретив Екатерину Павловну Пешкову, разрыдалась, а впоследствии называла Феликса Эдмундовича «нашим замечательным другом».
Кто, когда, где первым сказал про Дзержинского: «карающий меч революции»?
Старый друг и соратник Дзержинского написал после его смерти:
«И не удивительно, что именно этот бесстрашный и благороднейший рыцарь пролетарской революции, в котором никогда не было ни тени позы, у которого каждое слово, каждое движение, каждый жест выражал лишь правдивость и чистоту души, призван был стать во главе ВЧК, стать спасающим мечом революции и грозой буржуазии».
Спасающий меч — это одно, а карающий — совсем другое.
Имеем ли мы право так обеднять эту удивительную личность?
«Если бы я мог писать о том, чем живу, то писал бы не о тифе, не о капусте, не о вшах, а о нашей мечте, представляющей сегодня для нас отвлеченную идею, но являющуюся на деле нашим насущным хлебом».
Это написано в те дни, когда политические заключенные Орловской каторжной тюрьмы под предводительством Дзержинского объявили голодовку.
И это написано тогда же:
«Когда я думаю о том, что теперь творится (шел 1916 год. — Ю. Г.), о повсеместном якобы крушении всяких надежд, я прихожу к твердому для себя убеждению, что жизнь зацветет тем скорей и сильнее, чем сильнее сейчас это крушение. И поэтому я стараюсь не думать о сегодняшней бойне, о ее военных результатах, а смотрю дальше и вижу то, о чем сегодня никто не говорит».
Вот речь Дзержинского, произнесенная в полутемной, холодной, мозглой тюремной камере:
«Мы должны бороться и в тюрьме. Царизм в этой войне потеряет корону, рухнет кровавый царь. Победа будет за нами, с нами пролетариат всего мира, и мы тут, в тюремных казематах, объединимся с его революционной борьбой, не уступим в этой борьбе и начнем голодовку...»
Это была тяжелейшая, «сухая», голодовка: заключенные отказались и от воды.
Чтобы сломить волю политических, их бросили в карцер, отняли даже соломенные тюфяки. Каждый день в карцер приносили хлеб и кипяток, но хлеб выбрасывался в коридор, а вода выливалась. На четвертые сутки несколько заключенных умерло, но остальные продолжали голодовку. Чтобы лишить голодающих источника их нравственной силы, Дзержинского заперли в одиночку. Но именно по дороге в эту одиночку Дзержинскому удалось дать знать о голодовке политзаключенным всей тюрьмы, и в знак солидарности с теми, кто уже выбивался из сил, вспыхнула всеобщая голодовка. Губернскому прокурору пришлось явиться в тюрьму и принять требования голодающих.
В ту пору Дзержинский писал сыну Яцеку, чтобы он, когда вырастет, непременно был
Пушкин Александр Сергеевич
«ясным лучом — умел бы сам любить и быть любимым».
Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года
14 марта 1917 года Дзержинский встретил в Москве в Бутырках. В этот день революционные рабочие разбили ворота тюрьмы и, освободив, в числе других политкаторжан, Феликса Эдмундовича Дзержинского, вынесли его на руках на улицу.
Предисловие
Состояние здоровья Дзержинского было ужасающим. 1 июня 1917 года он принужден был уехать на месяц в Оренбургскую губернию, надеясь, что лечение кумысом принесет хоть какую-либо пользу. Софье Сигизмундовне, которая была в то время в Цюрихе, он написал (чтобы не слишком испугать ее при встрече), что увидит она не его самого, а лишь его тень. Софья Сигизмундовна переживала трудные дни. Связи ни с Петроградом, ни с Москвой почти не было. О том, чтобы выехать в Россию к мужу, не могло быть и речи: болел Янек.
Недавно попалась мне в руки книга, напечатанная в Париже в прошлом 1834 году под названием: Voyages en Orient entrepris par ordre du Gouvernement Francais
[1]. Автор, по-своему описывая поход 1829 года, оканчивает свои рассуждения следующими словами:
В июле 1918 года швейцарские газеты сообщили об убийстве левыми эсерами германского посла Мирбаха. Еще газеты писали, что эсеры арестовали Дзержинского, который после убийства Мирбаха отправился в логово врага, чтобы самому арестовать убийц.
Un poete distingue par son imagination a trouve dans tant de hauts faits dont il a ete temoin non le sujet d\'un poeme, mais celui d\'une satyre
[2].
Какова же была радость Софьи Сигизмундовны, когда в Цюрихе, поздним вечером, она услышала под окном такты из «Фауста» Гуно. Это был старый условный сигнал, которым Дзержинский давал знать о себе.
Из поэтов, бывших в турецком походе, знал я только об А. С. Хомякове и об А. Н. Муравьеве. Оба находились в армии графа Дибича. Первый написал в то время несколько прекрасных лирических стихотворений, второй обдумывал свое путешествие к святым местам, произведшее столь сильное впечатление. Но я не читал никакой сатиры на Арзрумский поход.
Несколько дней отдыха...
Никак бы я не мог подумать, что дело здесь идет обо мне, если бы в той самой книге не нашел я своего имени между именами генералов отдельного Кавказского корпуса. Parmi les chefs qui la commandaient (l\'armee du Prince Paskewitch) on distinguait le General Mouravief… le Prince Georgien Tsitsevaze… le Prince Armenien Beboutof… le Prince Potemkine, le General Raiewsky, et enfin — M-r Pouchkine… qui avait quitte la capitale pour chanter les exploits de ses compatriotes
[3].
Председатель ВЧК приехал в Швейцарию инкогнито — под именем Феликса Даманского. Здесь он впервые увидел сына. А Яцек отца не знал. Феликс Эдмундович на фотографии, которая всегда стояла на столе у матери, был с бородкой, с усами. Сейчас перед Яцеком стоял гладко выбритый человек....
И еще один человек не узнал Дзержинского. На пристани в Лугано он лицом к лицу столкнулся со шпионом-дипломатом, организатором контрреволюционных заговоров против Советской власти Брюсом Локкартом. Они встречались в Москве — Феликс Эдмундович лично руководил следствием. Локкарта, как дипломата, выслали тогда за пределы Советского государства...
Признаюсь: эти строки французского путешественника, несмотря на лестные эпитеты, были мне гораздо досаднее, нежели брань русских журналов. Искать вдохновения всегда казалось мне смешной и нелепой причудою: вдохновения не сыщешь; оно само должно найти поэта. Приехать на войну с тем, чтобы воспевать будущие подвиги, было бы для меня с одной стороны слишком самолюбиво, а с другой слишком непристойно. Я не вмешиваюсь в военные суждения. Это не мое дело. Может быть, смелый переход через Саган-Лу, движение, коим граф Паскевич отрезал сераскира от Осман-паши, поражение двух неприятельских корпусов в течение одних суток, быстрый поход к Арзруму, все это, увенчанное полным успехом, может быть и чрезвычайно достойно посмеяния в глазах военных людей (каковы, например, г. купеческий консул Фонтанье, автор путешествия на Восток); но я устыдился бы писать сатиры на прославленного полководца, ласково принявшего меня под сень своего шатра и находившего время посреди своих великих забот оказывать мне лестное внимание. Человек, не имеющий нужды в покровительстве сильных, дорожит их радушием и гостеприимством, ибо иного от них не может и требовать. Обвинение в неблагодарности не должно быть оставлено без возражения, как ничтожная критика или литературная брань. Вот почему решился я напечатать это предисловие и выдать свои путевые записки, как все, что мною было написано о походе 1829 года.
А. Пушкин.
И вдруг встреча в Лугано. Локкарт прошел мимо, равнодушно скользнув взглядом по незнакомому лицу встречного мужчины. Феликс Эдмундович рассказал жене об этой «приятной встрече» много позже. И вспомнил, кстати, начало своих упражнений в конспирации. Еще гимназистом влюбился он в одну гимназистку. Они обменивались записками. Письмоносцем служил, совершенно не подозревая об этом, ксендз, который преподавал закон божий в обеих гимназиях, — Дзержинский засовывал записки в калоши ксендза...
Глава первая
Степи. Калмыцкая кибитка. Кавказские воды. Военная Грузинская дорога. Владикавказ. Осетинские похороны. Терек. Дариальское ущелие. Переезд через снеговые горы. Первый взгляд на Грузию. Водопроводы. Хозрев-Мирза. Душетский городничий.
Поражают своей мягкостью первые защитительные меры Военно-революционного комитета. В ноябре 1917 года контрреволюционная организация «Русское собрание», возглавляемая Пуришкевичем, была разгромлена, а сам Пуришкевич приговорен к четырем годам лишения свободы с освобождением условно через год. По приказу ВРК под честное слово из Петропавловской крепости были освобождены министры-социалисты Временного правительства.
Чиновникам-саботажникам платили жалованье за три месяца вперед, хотя они ничего не делали. К марту 1918 года удалось саботаж ликвидировать. Но погромы винных складов, наркомания, пьянство, хулиганство, бандитизм, хищения музейных и дворцовых ценностей, спекуляции — продолжали усиливаться.
20 декабря 1917 года была создана ВЧК, в которой кроме Феликса Эдмундовича работали Орджоникидзе, Ксенофонтов, Петерс, Лацис, Менжинский, Кедров, Уншлихт, Уралов, Мессинг, Манцев и другие.
Первый смертный приговор был вынесен контрреволюционеру, авантюристу и бандиту князю Эболи, выдававшему себя за работника ВЧК. Обзаведясь подложными бланками и печатями, князь-бандит производил обыски и присваивал себе огромные ценности. Цель была двойная: дискредитировать ВЧК в глазах населения и заодно обогатиться.
…Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел, и сделал таким образом 200 верст лишних; зато увидел Ермолова
[4]. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого, набожного старика, что он не принимает одних только городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностию. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом
[5]. Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие. Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче и всегда язвительно; говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл графа Эриванского графом Ерихонским. \"Пускай нападет он, — говорил Ермолов, — на пашу не умного, не искусного, но только упрямого, например на пашу, начальствовавшего в Шумле, — и Паскевич пропал\". Я передал Ермолову слова гр. Толстого
[6], что Паскевич так хорошо действовал в персидскую кампанию, что умному человеку осталось бы только действовать похуже, чтоб отличиться от него. Ермолов засмеялся, но не согласился. \"Можно было бы сберечь людей и издержки\", — сказал он. Думаю, что он пишет или хочет писать свои записки. Он недоволен Историей Карамзина; он желал бы, чтобы пламенное перо изобразило переход русского народа из ничтожества к славе и могуществу. О записках кн. Курбского говорил он con amore
[7]. Немцам досталось. \"Лет через пятьдесят, — сказал он, — подумают, что в нынешнем походе была вспомогательная прусская или австрийская армия, предводительствованная такими-то немецкими генералами\". Я пробыл у него часа два. Ему было досадно, что не помнил моего полного имени. Он извинялся комплиментами. Разговор несколько раз касался литературы. О стихах Грибоедова говорит он, что от их чтения — скулы болят. О правительстве и политике не было ни слова.
Началась битва за революцию. И невозможно перечислить заслуги Феликса Эдмундовича в этой грандиозной битве. Трудно назвать деятельность Дзержинского работой. Все то, что он делал, было его жизнью. Л. А. Фотиева вспоминает, что, вырвавшись из левоэсеровского плена и придя в Кремль, Дзержинский встретил Свердлова. Потрясенный вероломством заговорщиков, Дзержинский вдруг спросил у Якова Михайловича:
Мне предстоял путь через Курск и Харьков; но я своротил на прямую тифлисскую дорогу, жертвуя хорошим обедом в курском трактире (что не безделица в наших путешествиях) и не любопытствуя посетить Харьковский университет, который не стоит курской ресторации.
— Почему они меня не расстреляли?
До Ельца дороги ужасны. Несколько раз коляска моя вязла в грязи, достойной грязи одесской. Мне случалось в сутки проехать не более пятидесяти верст. Наконец увидел я воронежские степи и свободно покатился по зеленой равнине. В Новочеркасске нашел я графа Пушкина
[8], ехавшего также в Тифлис, и мы согласились путешествовать вместе.
Переход от Европы к Азии делается час от часу чувствительнее: леса исчезают, холмы сглаживаются, трава густеет и являет большую силу растительности; показываются птицы, неведомые в наших лесах; орлы сидят на кочках, означающих большую дорогу, как будто на страже, и гордо смотрят на путешественников; по тучным пастбищам
И добавил:
— Жалко, что не расстреляли, это было бы полезно для революции.
Кобылиц неукротимых[9]
Гордо бродят табуны.
«Этими словами, — пишет Софья Сигизмундовна, — я полагаю, Феликс хотел сказать, что гибель его от рук левых эсеров была бы для германского правительства доказательством того, что убийство Мирбаха не было делом Советской власти, а делом ее врагов, и это могло бы предотвратить войну с Германией, которую хотели спровоцировать левые эсеры».
Калмыки располагаются около станционных хат. У кибиток их пасутся их уродливые, косматые кони, знакомые вам по прекрасным рисункам Орловского.
Свердлов обнял Дзержинского за плечи и с нежностью сказал ему:
На днях посетил я калмыцкую кибитку (клетчатый плетень, обтянутый белым войлоком). Все семейство собиралось завтракать. Котел варился посредине, и дым выходил в отверстие, сделанное в верху кибитки. Молодая калмычка, собою очень недурная, шила, куря табак. Я сел подле нее. \"Как тебя зовут?\" — \"***\". — \"Сколько тебе лет?\" — \"Десять и восемь\". — \"Что ты шьешь?\" — \"Портка\". — \"Кому?\" — \"Себя\". — Она подала мне свою трубку и стала завтракать. В котле варился чай с бараньим жиром и солью. Она предложила мне свой ковшик. Я не хотел отказаться и хлебнул, стараясь не перевести духа. Не думаю, чтобы другая народная кухня могла произвести что-нибудь гаже. Я попросил чем-нибудь это заесть. Мне дали кусочек сушеной кобылятины; я был и тому рад. Калмыцкое кокетство испугало меня; я поскорее выбрался из кибитки и поехал от степной Цирцеи.
— Нет, дорогой Феликс, хорошо, очень хорошо, что они тебя не расстреляли. Ты еще немало поработаешь на пользу революции.
В Ставрополе увидел я на краю неба облака, поразившие мне взоры ровно за девять лет. Они были всё те же, всё на том же месте. Это — снежные вершины Кавказской цепи.
На V съезде Советов, докладывая о левоэсеровском мятеже, Дзержинский, ненавидящий всякую позу, и тем более никогда не распространявшийся о себе и о своей деятельности, назвал мятеж «петушиным восстанием».
Из Георгиевска я заехал на Горячие воды. Здесь нашел я большую перемену: в мое время ванны находились в лачужках, наскоро построенных. Источники, большею частию в первобытном своем виде, били, дымились и стекали с гор по разным направлениям, оставляя по себе белые и красноватые следы. Мы черпали кипучую воду ковшиком из коры или дном разбитой бутылки. Нынче выстроены великолепные ванны и дома. Бульвар, обсаженный липками, проведен по склонению Машука. Везде чистенькие дорожки, зеленые лавочки, правильные цветники, мостики, павильоны. Ключи обделаны, выложены камнем; на стенах ванн прибиты предписания от полиции; везде порядок, чистота, красивость…
Глава ВЧК в самые тяжкие дни борьбы с контрреволюцией сказал жене:
— Когда все это кончится, мне бы очень хотелось, чтобы Центральный Комитет поручил мне работу в Народном комиссариате просвещения.
Признаюсь: Кавказские воды представляют ныне более удобностей; но мне было жаль их прежнего дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок, кустарников и неогороженных пропастей, над которыми, бывало, я карабкался. С грустью оставил я воды и отправился обратно в Георгиевск. Скоро настала ночь. Чистое небо усеялось миллионами звезд. Я ехал берегом Подкумка. Здесь, бывало, сиживал со мною А. Раевский, прислушиваясь к мелодии вод. Величавый Бешту чернее и чернее рисовался в отдалении, окруженный горами, своими вассалами, и наконец исчез во мраке…
На другой день мы отправились далее и прибыли в Екатериноград, бывший некогда наместническим городом.
15 января 1920 года, еще до окончания сражений гражданской войны, было напечатано постановление ВЧК за подписью Дзержинского об отмене смертной казни по приговорам ВЧК и ее местных органов.
— Когда один из работников ВЧК ударил арестованного контрреволюционера, Дзержинский приказал судить этого работника и лично выступил против него обвинителем, — вспоминает бывшая сотрудница ВЧК М. М. Брослова.
С Екатеринограда начинается военная Грузинская дорога; почтовый тракт прекращается. Нанимают лошадей до Владикавказа. Дается конвой казачий и пехотный и одна пушка. Почта отправляется два раза в неделю, и проезжие к ней присоединяются: это называется оказией. Мы дожидались недолго. Почта пришла на другой день, и на третье утро в девять часов мы были готовы отправиться в путь. На сборном месте соединился весь караван, состоявший из пятисот человек или около. Пробили в барабан. Мы тронулись. Впереди поехала пушка, окруженная пехотными солдатами. За нею потянулись коляски, брички, кибитки солдаток, переезжающих из одной крепости в другую; за ними заскрыпел обоз двуколесных ароб. По сторонам бежали конские табуны и стада волов. Около них скакали нагайские проводники в бурках и с арканами. Все это сначала мне очень нравилось, но скоро надоело. Пушка ехала шагом, фитиль курился, и солдаты раскуривали им свои трубки. Медленность нашего похода (в первый день мы прошли только пятнадцать верст), несносная жара, недостаток припасов, беспокойные ночлеги, наконец беспрерывный скрып нагайских ароб выводили меня из терпения. Татаре тщеславятся этим скрыпом, говоря, что они разъезжают как честные люди, не имеющие нужды укрываться. На сей раз приятнее было бы мне путешествовать не в столь почтенном обществе. Дорога довольно однообразная: равнина; по сторонам холмы. На краю неба вершины Кавказа, каждый день являющиеся выше и выше. Крепости, достаточные для здешнего края, со рвом, который каждый из нас перепрыгнул бы в старину не разбегаясь, с заржавыми пушками, не стрелявшими со времен графа Гудовича, с обрушенным валом, по которому бродит гарнизон куриц и гусей. В крепостях несколько лачужек, где с трудом можно достать десяток яиц и кислого молока.
Выступая в Большом театре на собрании, посвященном пятилетию ВЧК — ОГПУ, Феликс Эдмундович Дзержинский, обращаясь к чекистам, сказал:
Первое замечательное место есть крепость Минарет. Приближаясь к ней, наш караван ехал по прелестной долине между курганами, обросшими липой и чинаром. Это могилы нескольких тысяч умерших чумою. Пестрелись цветы, порожденные зараженным пеплом. Справа сиял снежный Кавказ; впереди возвышалась огромная, лесистая гора; за нею находилась крепость. Кругом ее видны следы разоренного аула, называвшегося Татартубом и бывшего некогда главным в Большой Кабарде. Легкий, одинокий минарет свидетельствует о бытии исчезнувшего селения. Он стройно возвышается между грудами камней, на берегу иссохшего потока. Внутренняя лестница еще не обрушилась. Я взобрался по ней на площадку, с которой уже не раздается голос муллы. Там нашел я несколько неизвестных имен, нацарапанных на кирпичах славолюбивыми путешественниками.
— Кто из вас очерствел, чье сердце уже не может чутко и внимательно относиться к терпящим бедствие, те уходите из этого учреждения. Тут больше чем где бы то ни было надо иметь доброе и чуткое к страданиям других сердце.
Дорога наша сделалась живописна. Горы тянулись над нами. На их вершинах ползали чуть видные стада и казались насекомыми. Мы различили и пастуха, быть может русского, некогда взятого в плен и состаревшегося в неволе. Мы встретили еще курганы, еще развалины. Два-три надгробных памятника стояло на краю дороги. Там, по обычаю черкесов, похоронены их наездники. Татарская надпись, изображение шашки, танга, иссеченные на камне, оставлены хищным внукам в память хищного предка.
14 апреля 1921 года Президиум ВЦИК, по предложению Владимира Ильича Ленина, назначил Дзержинского народным комиссаром путей сообщения с оставлением его на посту руководителя ВЧК.
Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги. Дружба мирных черкесов ненадежна: они всегда готовы помочь буйным своим единоплеменникам. Дух дикого их рыцарства заметно упал. Они редко нападают в равном числе на казаков, никогда на пехоту и бегут, завидя пушку. Зато никогда не пропустят случая напасть на слабый отряд или на беззащитного. Здешняя сторона полна молвой о их злодействах. Почти нет никакого способа их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили крымских татар, что чрезвычайно трудно исполнить, по причине господствующих между ими наследственных распрей и мщения крови. Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, нежели лепетать. У них убийство — простое телодвижение. Пленников они сохраняют в надежде на выкуп, но обходятся с ними с ужасным бесчеловечием, заставляют работать сверх сил, кормят сырым тестом, бьют, когда вздумается, и приставляют к ним для стражи своих мальчишек, которые за одно слово вправе их изрубить своими детскими шашками. Недавно поймали мирного черкеса, выстрелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружье его слишком долго было заряжено. Что делать с таковым народом? Должно, однако ж, надеяться, что приобретение восточного края Черного моря, отрезав черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением. Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия. Черкесы очень недавно приняли магометанскую веру. Они были увлечены деятельным фанатизмом апостолов Корана, между коими отличался Мансур, человек необыкновенный, долго возмущавший Кавказ противу русского владычества, наконец схваченный нами и умерший в Соловецком монастыре. Кавказ ожидает христианских миссионеров. Но легче для нашей лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты.
И этот седой, очень усталый человек начал учиться. Он читал и выяснял неясные для себя вопросы, беседуя с крупнейшими специалистами-транспортниками. Ночью его можно было видеть и на железнодорожной станции, и в депо, и в мастерской. Он разговаривал с машинистами, со стрелочниками, стоял в очереди у железнодорожных касс, проверяя порядок продажи билетов, выявлял злоупотребления. Удивительно умея выслушивать людей, не отмахиваясь от неприятного и трудного, он в короткий срок объединил вокруг себя крупнейших специалистов.
Мы достигли Владикавказа, прежнего Капкая, преддверия гор. Он окружен осетинскими аулами. Я посетил один из них и попал на похороны. Около сакли толпился народ. На дворе стояла арба, запряженная двумя волами. Родственники и друзья умершего съезжались со всех сторон и с громким плачем шли в саклю, ударяя себя кулаками в лоб. Женщины стояли смирно. Мертвеца вынесли на бурке…
О. О. Дрейзер нашел поразительно точные слова для определения стиля работы Дзержинского на совершенно новом и чрезвычайно ответственном посту:
«Умный и твердый начальник, он вернул нам веру в наши силы и любовь к родному делу».
…like a warrior taking his rest
With his martial cloak around him;[10]
Голод в Поволжье был чрезвычайно трудным экзаменом для едва поднимающегося из руин транспорта.
положили его на арбу. Один из гостей взял ружье покойника, сдул с полки порох и положил его подле тела. Волы тронулись. Гости поехали следом. Тело должно было быть похоронено в горах, верстах в тридцати от аула. К сожалению, никто не мог объяснить мне сих обрядов.
В эти дни Феликс Эдмундович написал жене из Омска почти трагические строчки:
Осетинцы самое бедное племя из народов, обитающих на Кавказе; женщины их прекрасны и, как слышно, очень благосклонны к путешественникам. У ворот крепости встретил я жену и дочь заключенного осетинца. Они несли ему обед. Обе казались спокойны и смелы; однако ж при моем приближении обе потупили голову и закрылись своими изодранными чадрами. В крепости видел я черкесских аманатов, резвых и красивых мальчиков. Они поминутно проказят и бегают из крепости. Их держат в жалком положении. Они ходят в лохмотьях, полунагие и в отвратительной нечистоте. На иных видел я деревянные колодки. Вероятно, что аманаты, выпущенные на волю, не жалеют о своем пребывании во Владикавказе.
Пушка оставила нас. Мы отправились с пехотой и казаками. Кавказ нас принял в свое святилище. Мы услышали глухой шум и увидели Терек, разливающийся по разным направлениям. Мы поехали по его левому берегу. Шумные волны его приводят в движение колеса низеньких осетинских мельниц, похожих на собачьи конуры. Чем далее углублялись мы в горы, тем уже становилось ущелие. Стесненный Терек с ревом бросает свои мутные волны чрез утесы, преграждающие ему путь. Ущелие извивается вдоль его течения. Каменные подошвы гор обточены его волнами. Я шел пешком и поминутно останавливался, пораженный мрачною прелестию природы. Погода была пасмурная; облака тяжело тянулись около черных вершин. Граф Пушкин и Шернваль
[11], смотря на Терек, воспоминали Иматру и отдавали преимущество реке на Севере гремящей
[12]. Но я ни с чем не мог сравнить мне предстоявшего зрелища.
«Я должен с отчаянной энергией работать здесь, чтобы наладить дело, за которое я был и остаюсь ответственен. Адский, сизифов труд. Я должен сосредоточить всю свою силу воли, чтобы не отступить, чтобы устоять и не обмануть ожидания Республики. Сибирский хлеб и семена для весеннего сева — это наше спасенье.
Сегодня Герсон в большой тайне от меня, по поручению Ленина, спрашивал Беленького о состоянии моего здоровья, смогу ли я еще оставаться здесь, в Сибири, без ущерба для моего здоровья. Несомненно, что моя работа здесь не благоприятствует здоровью. В зеркало вижу злое, нахмуренное, постаревшее лицо с опухшими глазами. Но если бы меня отозвали раньше, чем я сам мог бы сказать себе, что моя миссия в значительной степени выполнена, — я думаю, что мое здоровье ухудшилось бы. Меня должны отозвать лишь в том случае, если оценивают мое пребывание здесь как отрицательное или бесполезное, если хотят меня осудить как наркомпути, который является ответственным за то, что не знал, в каком состоянии находится его хозяйство.
И если удастся в результате адской работы наладить дело, вывезти все продовольствие, то я буду рад, так как и я и Республика воспользуемся уроком, и мы упростим наши аппараты, устраним централизацию, которая убивает живое дело, устраним излишний и вредный аппарат комиссаров на транспорте и обратим больше внимания на места, на культурную работу, перебросим своих работников из московских кабинетов на живую работу».
Еще одна черта в характере Феликса Эдмундовича — полное отсутствие самодовольства. Не показная скромность, а искреннее чувство неудовлетворенности самим собой. Весьма характерны в этом смысле такие строчки:
Не доходя до Ларса, я отстал от конвоя, засмотревшись на огромные скалы, между коими хлещет Терек с яростию неизъяснимой. Вдруг бежит ко мне солдат, крича мне издали: \"Не останавливайтесь, ваше благородие, убьют!\" Это предостережение с непривычки показалось мне чрезвычайно странным. Дело в том, что осетинские разбойники, безопасные в этом узком месте, стреляют через Терек в путешественников. Накануне нашего перехода они напали таким образом на генерала Бековича, проскакавшего сквозь их выстрелы. На скале видны развалины какого-то замка: они облеплены саклями мирных осетинцев, как будто гнездами ласточек.
«Я вижу, что для того чтобы быть комиссаром путей сообщения, недостаточно хороших намерений. Лишь сейчас, зимой, я ясно понимаю, что летом нужно было готовиться к зиме. А летом я был еще желторотым, а мои помощники не умели предвидеть».
В Ларсе остановились мы ночевать. Тут нашли мы путешественника француза, который напугал нас предстоящею дорогой. Он советовал нам бросить экипажи в Коби и ехать верхом. С ним выпили мы в первый раз кахетинского вина из вонючего бурдюка, воспоминая пирования Илиады:
Это пишет о себе народный комиссар путей сообщения и председатель ВЧК, пишет на пороге осуществления грандиозной и небывалой по тем временам реформы — перехода транспорта на хозрасчет.
И в козиих мехах вино, отраду нашу![13]
Владимир Ильич в затруднительных случаях говорил:
Здесь нашел я измаранный список \"Кавказского пленника\" и, признаюсь, перечел его с большим удовольствием. Все это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено верно.
На другой день поутру отправились мы далее. Турецкие пленники разработывали дорогу. Они жаловались на пищу, им выдаваемую. Они никак не могли привыкнуть к русскому черному хлебу. Это напомнило мне слова моего приятеля Шереметева по возвращении его из Парижа: \"Худо, брат, жить в Париже: есть нечего; черного хлеба не допросишься!\"
— Ну, надо, значит, поручить Дзержинскому — он сделает.
И не было дела, которое Дзержинский бы не выполнил с тем характерным для него блеском, с той энергией, умной стремительностью и талантливостью, которыми любовались все его друзья.
В семи верстах от Ларса находится Дариальский пост. Ущелье носит то же имя. Скалы с обеих сторон стоят параллельными стенами. Здесь так узко, так узко, пишет один путешественник, что не только видишь, но, кажется, чувствуешь тесноту. Клочок неба как лента синеет над вашей головою. Ручьи, падающие с горной высоты мелкими и разбрызганными струями, напоминали мне похищение Ганимеда, странную картину Рембрандта. К тому же и ущелье освещено совершенно в его вкусе. В иных местах Терек подмывает самую подошву скал, и на дороге, в виде плотины, навалены каменья. Недалеко от поста мостик смело переброшен через реку. На нем стоишь как на мельнице. Мостик весь так и трясется, а Терек шумит, как колеса, движущие жернов. Против Дариала на крутой скале видны развалины крепости. Предание гласит, что в ней скрывалась какая-то царица Дария, давшая имя свое ущелию: сказка. Дариал на древнем персидском языке значит ворота. По свидетельству Плиния, Кавказские врата, ошибочно называемые Каспийскими, находились здесь. Ущелье замкнуто было настоящими воротами, деревянными, окованными железом. Под ними, пишет Плиний, течет река Дириодорис. Тут была воздвигнута и крепость для удержания набегов диких племен; и проч. Смотрите путешествие графа И. Потоцкого
[14], коего ученые изыскания столь же занимательны, как и испанские романы.
За несколько часов до смерти, на пленуме Центрального Комитета партии Дзержинский сказал:
Из Дариала отправились мы к Казбеку. Мы увидели Троицкие ворота (арка, образованная в скале взрывом пороха) — под ними шла некогда дорога, а ныне протекает Терек, часто меняющий свое русло.
«...Вы знаете отлично, моя сила заключается в чем? Я не щажу себя никогда. И поэтому вы здесь все меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю своей душой...»
Недалеко от селения Казбек переехали мы через Бешеную балку, овраг, во время сильных дождей превращающийся в яростный поток. В это время он был совершенно сух и громок одним своим именем.
Он действительно не щадил себя никогда, и ему, разумеется, верили. Ф. Г. Матросов, создатель знаменитого тормоза, воплотил в жизнь свое изобретение благодаря Дзержинскому, равно как и создатели тепловоза профессора Шелест и Гаккель. В эти же дни Дзержинский занимался организацией школ для детей железнодорожников, устанавливал пустяковые, буквально копеечные, надбавки на железнодорожные билеты с тем, чтобы дети железнодорожников безотлагательно получили сносные условия для учения.
Деревня Казбек находится у подошвы горы Казбек и принадлежит князю Казбеку. Князь, мужчина лет сорока пяти, ростом выше преображенского флигельмана. Мы нашли его в духане (так называются грузинские харчевни, которые гораздо беднее и не чище русских). В дверях лежал пузастый бурдюк (воловий мех), растопыря свои четыре ноги. Великан тянул из него чихирь и сделал мне несколько вопросов, на которые отвечал я с почтением, подобаемым его званию и росту. Мы расстались большими приятелями.
В траурные дни, последовавшие за кончиной Ленина, партия поставила Дзержинского на труднейший пост Председателя Высшего Совета Народного Хозяйства. В то же время Дзержинский продолжал возглавлять коллегию ОГПУ. Это было чрезвычайно тяжелое время. Многие фабрики и заводы стояли, на других оборудование было крайне изношено и требовало либо замены новым, либо капитального ремонта. Многие квалифицированные рабочие погибли на фронтах. На их место пришли из деревень десятки тысяч новичков, не привыкших ни к машинам, ни к дисциплине. Не хватало сырья, не хватало топлива. Только начала осуществляться ленинская денежная реформа.