Спору нет, так тоже бывает. Раз в год. Или реже. А гораздо чаще, все остальное время: набитая свежими окурками пепельница, закипает третий кофейник, рассветный сизый холодок за окном, на столе и под столом — куча скомканных листов, варианты, гипотезы, схемы, и свинцовая тяжесть в висках, и попытка связать между собой, соединить в единое целое горсточку коротких сообщений, фактов, отчетов, они противоречат друг другу, порой упрямо отрицают, взаимно зачеркивают друг друга, но ты знаешь, что все они относятся к одному делу, однако никак не можешь вывести стройную версию, а каждая минута промедления — преступление с твоей стороны, потому что ее использует враг, и становится ясно, что ты бездарь и тебя нужно немедленно гнать, невзирая на прошлые заслуги, лишив погон и орденов, а потом медленно синеет небо, и на востоке розовая ниточка восхода, светлая утренняя тишина похожа на юную невесту в белом платье, и чашки оставляют на разбросанных бумагах коричневые кольца, а сигареты кончились, разгадка перед глазами и непонятно, как ты раньше не додумался до таких простых вещей, и можно ехать в Управление. Контрразведка. А потом все сначала.
Вопрос номер один: вурдалаки — творение природы или нет? Нет. Людоедство существовало на низшей ступени развития человечества и всегда исчезало, едва человек переступал на несколько ступенек выше. Рецидивы, вроде кампучийского, остаются вспышками дикого атавизма. Кровососущий человек для биологии то же самое, что вечный двигатель для физики — абсолютный нонсенс. Его не должно быть; если же он есть — или болезнь, или нечто наносное, и случай с Джулианой великолепно это подтверждает.
Вопрос номер два: как возник этот мир?
Предположим, что он параллельный, то есть находится в каком-то другом пространстве, незримо существующем бок о бок и соприкоснувшимся с нашим в результате катаклизма или чьего-то эксперимента. Вполне естественно, что этот сопряженный мир имеет другую историю, другой образ жизни, другие обычаи.
Но в том-то и соль, что нет ни истории, ни уклада! Есть только бессмысленное переплетение несовместимых эпизодов.
По современному городу не может разъезжать граалящий рыцарь. Самолеты не могут появиться в мире, где понятия не имеют об авиации. Джипы, пи-щепроводы, рыцари короля Артура, убийство Кеннеди, истребители второй мировой войны, язык, на котором здесь говорят, — каждый отдельный кусочек принадлежит своему отрезку времени и пространства, и никакими ссылками на иную историю, иной уклад нельзя оправдать наличие в одной точке всего сразу. Из десяти книг вырвано по страничке и собрано под один переплет с огромной надписью: «НЕЛЕПИЦА». Кто же компилятор?
Естественный катаклизм мог бы уничтожить вертолет Руди Бауэра, беспилотники и даже спутник, но никакой катаклизм не смог бы усадить чистенького и невредимого Бауэра рядом с растерзанным «Орланом». Не «что-то», а «кто-то». И не важно, десятирук он или шестиног, в каких лучах он видит, похож он на нас или нет. Это не важно. Главное — он есть, и он действует.
Не зря при виде Бауэра сам собою всплывает эпитет «опустошенный». Высосанный, выжатый. В это нелегко поверить, но верить придется — этот мир, этот город вовсе не мир и не город, а гигантский стенд, на котором кто-то могущественный изучает человечество, пользуясь информацией, извлеченной из мозга Бауэра — вполне возможно, не высосанного и не вскрытого, а попросту врезавшегося в звездолет пришельцев и погибшего. Не нужно с самого начала думать о НИХ так уж плохо.
Что ж, первая гипотеза не всегда истинна, но и не всегда ошибочна. Можно не попасть в десятку, расстреляв обойму, а можно и влепить в яблочко с первого выстрела. Смотря какой стрелок, смотря какая мишень. Смотря какое оружие — все важно.
Разумеется, есть и неувязки. Непонятно, почему убийство Кеннеди дано через восприятие какого-то скучающего газетера. Непонятно, откуда взялся город белых ночей из моей первой галлюцинации. Непонятно, какую роль играет незнакомец, творивший из воздуха стулья, откуда взялись вурдалаки и охотники на них. Что ж, существование всего этого можно объяснить и так — исследователь комбинирует, работает с материалом, синтезирует, пытаясь добиться… чего? А бог его знает, черт его разберет.
Дверь в кухню тихо отворилась. Передо мной стояла Джулиана.
— Привет, — сказал я. — Чем порадуешь?
— Я ухожу. Ты уходишь тоже, или тебе еще нужно прятаться?
— Не знаю. Не уходи, есть разговор.
Джулиана молча повернулась и пошла к выходу. Напяливая куртку, я побежал следом, догнал ее уже на лестнице, схватил за локоть:
— Подожди.
— Ну что еще?
— Мне нужно попасть в лес, к… к вашим.
— Зачем?
— Нужно, если прошу.
— Думаешь, что если ты меня не убил, то можешь распоряжаться? И напрасно ты меня не убил. Я не хочу жить.
— Глупости. Ты должна хотеть жить. Ты человек.
— Я не человек.
— Ерунда. Все вы здесь люди, только вас заставили играть в какую-то нелепую игру…
— Иди ты к черту, Алехин, — сказала Джулиана устало. — Обратись к Штенгеру, если тебе так приспичило, а меня оставь в покое. Я уже ничего не хочу, понимаешь? Я не хочу оставаться вурдалаком и не верю, что смогу превратиться в человека. Я сгорела, как многие, поздно. И что меня больше всего угнетает. — не могу убить себя сама. Сил не хватает. Может быть, повезет, выследят… Все. Не ходи за мной, не хочу.
Поздно, подумал я, ведь и правда поздно, ай-ай… Я тоже вышел на улицу. Там было тихо и пусто, стояло ведро, лужи высохли, и ведь кто-то сейчас надевал кольчужный ошейник и защелкивал патроны в обойму. Всякая война страшна, но страшнее всего — глупая война, бессмысленная. И высшая несправедливость войны в том, что на ней убивают…
Джулиана шла к своей шикарной машине, а я смотрел ей вслед и думал про то, что никогда еще не видел таких красивых.
Потом я заметил человека, зачем-то вставшего посреди улицы, я посмотрел на него мельком, вгляделся, узнал длинную серую шинель, прямую, как свеча, фигуру капитана Ламста и не видел ничего, кроме вытянутой руки и большого черного пистолета, слишком тяжелого для тонких длинных пальцев.
Выстрел грохнул, дробя стеклянную тишину, вслед за ним раздались другие, эхо испуганным зайцем металось по улице, отскакивало от стен и не могло найти выхода. На противоположной стороне улицы появился еще один человек с поднятым на уровень глаз пистолетом. Откуда-то длинно строчил автомат.
Не помню, как она падала. Скорее всего, я вообще не видел этого. Я опомнился, стоя возле нее на коленях, руки у меня были в крови, я пытался поднять ее голову, а в ушах надоедливо звучала старая детская считалочка:
— Вышел рыцарь из тумана, вынул ножик из кармана…
Ко мне подошли, и я поднял голову. Надо мной стоял капитан Ламст в своей дурацкой шинели, идеальный перпендикуляр, увенчанный фуражкой, и я поднялся, схватил его за отвороты, притянул к себе, мое лицо, наверное, было страшным, а он смотрел на меня спокойно и устало, глаза у него были красные и запухшие. Меня для него не существовало. Был только рыжий карьер и зеленые броневики, дело и сон урывками. Я не мог его ударить.
— Мать вашу так, — сказал я. — Ну что вы наделали?
— Мы застрелили вурдалака, — сказал Ламст, глядя сквозь меня воспаленными глазами. — Это наша работа, вы понимаете? Мы не можем иначе, кто-то должен, понимаете вы это?
— Вышел рыцарь из тумана… — сказал я. — Ламст, вы когда-нибудь слышали про чудака, дравшегося с ветряными мельницами? Он ведь проиграл не потому, что сломал копье. У него не было врага — как и у вас, Ламст. Вы просто вбили себе в голову, что враг должен быть…
— Но ведь нельзя иначе, — сказал Ламст, и у меня осталось впечатление, что он пропустил мои слова мимо ушей. — Откуда вы взялись? Как это вы ухитряетесь каждый раз оказываться в эпицентре, специально стараетесь, что ли?
— Ну да, — сказал я. — А как же вы думали?
— Я вас арестую. — Он оглянулся. Его люди (их было уже четверо) стояли кучкой в отдалении и смотрели на нас. — Возьму и арестую. Несмотря на то что мне говорила Кати Клер. Несмотря на то что вы явно приплелись откуда-то издалека и не разбираетесь в здешних делах.
— Бросьте вы, — отмахнулся я, — лучше идите выспитесь, на вас же смотреть страшно.
— Некогда. Как же вы все-таки тут оказались?
— А я тут ночевал. Просто ночевал в ее квартире.
— Этого не может быть. Ни один человек не оставался в живых… Я не верю.
— А вы поверьте. И поверьте заодно в то, что занимались не тем.
— И вы сможете повторить это родным моих парней, погибших при исполнении?
— Мне случалось говорить с родными погибших при исполнении, — сказал я. — Ладно. Что было раньше, то было раньше. Мертвые остаются молодыми, вы о живых подумайте, Ламст.
— Вот они, ваши живые. — Он поднял руку, указывая на зашторенные окна. Ни одна занавеска не колыхнулась. — Сидят, и ни одна сволочь носа не высунет, а ведь слышали, не могли не слышать, бараны, шкуры…
Один из его людей вдруг вскинул автомат и застрочил по стеклам. Магазин кончился скоро, он ведь не сменил его после того, как стрелял в Джулиану, затвор клацнул, и автомат захлебнулся. С десяток окон на четвертом этаже зияли дырами в зигзагах трещин, несколько разлетелись вдребезги, и последние осколки еще сыпались на мостовую. Улица осталась пустой и сонной. Все стояли молча, опустив головы.
Я добрел до машины Джулианы, открыл дверцу и сел. Заворчал мотор, из-за поворота показался длинный зеленый броневик.
Я сидел, передо мной покачивалась на пружине желтая плюшевая обезьянка с хитрющей мордочкой. Открылась правая дверца, и капитан Ламст уселся рядом со мной. В овальное зеркальце видно было, как приехавшие затаскивают труп в броневик и посыпают привезенным песком алые пятна на мостовой. Я узнал сухой рыжий песок из карьера. Ламст молча сопел, и мне показалось, что он уснул.
— Ламст, — сказал я. — Тогда, в «Холидее», что это был за взрыв? Вернее, кто его готовил и зачем?
— Это такое течение — бомбисты. Они считают, что бессмысленность нашего существования подсказывает единственный выход: мир нужно уничтожить. Мы их тоже расстрели-ваем.
— Расстрелы, — сказал я. — И еще раз расстрелы. Вышел рыцарь из тумана, вынул шпалер из кармана…
— Вы считаете меня убийцей? — спросил он.
— Я считаю, что карьер заслонил вам все остальное.
— Остальное, — сказал он тихо и горько. — Другие методы. Как вы думаете, почему к вам так терпимы и доверчивы? Вы думаете, мы не пробовали? У меня был друг, вы бы с ним быстро нашли общий язык — он тоже постоянно искал новые пути…
— И?
— Два года назад он отправился в лес. И не вернулся.
Он замолчал и смотрел в зеркальце. Там уже все закончили, уселись в броневик и ждали только Ламста. Я вдруг вспомнил разговор в «Нихил-баре».
— Слушайте, Ламст, — сказал я. — Что бы вы чувствовали, если бы вас начали преследовать только за то, что по ночам вы спите? Устраивать облавы и засады, объявлять вне закона?
— Это было бы противоестественно.
— Вот именно. Теперь поставьте на свое место вурдалака, а на место привычки спать ночью — привычку сосать кровь. Да-да, вот именно. Это их образ жизни, и, когда вы вначале выступили против него, они вас посчитали агрессором. Двойное зеркало, Ламст.
— Вам не кажется, что вы противоречите сами себе? — спросил он после короткого раздумья.
— Вот это-то меня и мучает. Этого-то я и не могу понять. С одной стороны, их кровожадность — образ жизни. С другой стороны, он их тяготит, создается впечатление, что они сами не знают, откуда и зачем это у них…
Я замолчал. Я мог бы и продолжать, развивать свои сомнения, но вспомнил, что мой собеседник сам всего лишь продукт эксперимента.
— Вам нужно ехать со мной.
— Вы все-таки упорно хотите меня арестовать?
— Теперь уже нет, — сказал Ламст. — У меня хватает ума понять, что вы не наш, что пришли неизвестно откуда и ради неизвестных мне целей пытаетесь разобраться в том, что у нас тут происходит.
— Вот именно, — сказал я. — Я не хочу играть с вами в прятки, еще и потому, что вы нужны мне как союзник. Я тоже офицер, Ламст, хотя моя служба во многом отличается от вашей.
— И насколько я понимаю, вы все равно не ответите, если я спрошу, кто вы и откуда?
— Ну разумеется, не отвечу.
— С каких лет вы помните ваше детство?
— Ну, лет с пяти, — сказал я. — А зачем вам?
— Видите ли, каждый из нас помнит только шесть последних лет. Не глубже. Не говоря уже о детстве. Мы знаем, что воспоминания должны быть, у нас же рождаются дети, но среди нас, взрослых, своего детства не помнит никто…
— Значит, вы меня подловили?
— Ну да, — кивнул он. — Видите, как просто вас можно подловить?
— Я не знал, что никто не помнит детства…
— Выходит, за Морем действительно есть другой мир?
— А откуда вы знаете, что он должен быть?
— Тогда, может быть, вы знаете, кто мы? — Он пропустил мимо ушей мой вопрос.
— Вот это я и пытаюсь установить, — сказал я.
— Есть ли у жизни смысл?
— Конечно.
— У вашей есть, — сказал он. — Ну а есть ли, на ваш взгляд, смысл в нашей жизни?
— Пока я его не вижу, — сказал я. — Мы с вами мужчины, военные люди. Мне кажется, что вам нужна прежде всего правда, какой бы она ни была, верно? Пока я не вижу смысла в вашей жизни.
— Почему же тогда мы существуем? Кто мы? — Ну откуда я знаю!
— Значит, и вы не знаете. Но должен же кто-то знать…
Он безнадежно махнул рукой, открыл дверцу и выбрался наружу, неуклюже путаясь в полах шинели. Я ничем не мог ему помочь, он только что сам уничтожил наш с ним шанс, и нужно было начинать все заново. Ну, по крайней мере, теперь я не был на положении загнанного зверя, спасибо и на том…
Броневик укатил, я остался совсем один на пустой улице, залитой ярким бессолнечным светом.
Из дома с разбитыми окнами вышел мужчина, постоял, посвистывая, безмятежно глядя вокруг, потом не спеша подошел ко мне. Он был упитанный и розовый.
— Закурить есть?
— Нету, — сказал я.
— Надо понимать, опять Команда в разгуле? — спросил он, оглядываясь.
— Ага.
— Пора бы их и приструнить, — сказал он мечтательно. — Нет, ну пусть бы возились себе со своими игрушками, но какого черта вот так? Лежу, вдруг хлоп — окно вдребезги. Волю им дали, гадам. Приспичило гонять вурдала-ков — поезжай в лес и гоняй сколько влезет, пока не надоест или из самого душу не вытряхнут. И вообще, неизвестно, есть вурдалаки или их нет. Сколько живу, ни одного не видел. Может, их нарочно выдумали, чтобы пыжиться, героев из себя изображать?
— Горло перегрызу, — сказал я и щелкнул зубами.
Он увидел мои измазанные кровью ладони — я так и не вытер их, забыл, — стал отступать мелкими шажками, попятился, отпрыгнул и понесся прочь, шустро перебирая толстыми ножками.
Все это было мне насквозь знакомо. Таких я встречал не так уж часто, но и не так уж редко, и встретить их можно было на любом меридиане планеты, на любой параллели. «Конечно, это между нами, инспектор, но я, право же, не пойму, почему до сих пор твердят, что это еще нужно планете — МСБ, войска ООН? Я, честно говоря, не видел ни одного живого экстремиста, и мои знакомые тоже не видели. Пакт о разоружении подписан? Подписан. К чему же тогда твердить о какой-то опасности, о рецидивах и пережитках?»
Я оглянулся назад. Посреди мостовой желтел щедро насыпанный песок. В голове сама собой всплыла полузабытая музыка, я не сразу понял, откуда это пришло, потом проступили из молочно-бледной пустоты густые темные вершины логовараккских елей, белые северные звезды, костер, отражавшийся в спокойной воде. Мы на отдыхе. Мы в отпуске. Прогулка в волшебный край жемчужных рек русского севера. И у костра с гитарой — Камагута-Нет-Проблем, второй после Кропачева гитарист и знаток старинных песен о разведке всех времен, стран и народов.
Мы над телом постоим,
посмотрите, мужики:
восемь пуль на одного —
вот и баста.
Если б вовремя коня,
если б вовремя огня,
если б вовремя обнять —
он бы спасся…
Кровь сквозь пальцы протечет и потребует еще.
То по брату нужен плач,
то по сыну.
Если б вовремя плечо,
если б вовремя рука —
нам бы не было врага не под силу…
Всем покойно и весело, мало кто слушает гитариста, в этом месте и в это время гораздо приятнее ухаживать за приглашенными девушками, целоваться, спрятавшись в лохматом переплетении мягких веток. Разбрелись, отовсюду тихий смех, шепотки, костер прогорает, звенит гитара, и никто еще не знает, что через шесть с половиной дней на автостраде Марсель-Берн полетит под откос машина, и найденные в ней документы неопровержимо докажут, что у нас вот уже второй год буквально под носом существует неизвестная и неучтенная организация самого подлого пошиба. Телефоны взвоют, словно остервеневшие мартовские коты, полетят к черту отпуска, шалым метельным вихрем закружится операция «Торнадо», и Камагута-Нет-Проблем не вернется, совсем не вернется, никогда уже, и пока не появится раненый Кропачев, которого тоже, признаться, не чаяли увидеть, никто не будет знать, как все вышло…
Мы над телом постоим,
посмотрите, мужики.
А потом уйдете вы на задание.
Если б вовремя понять,
не пришлось бы нам пенять,
не пришлось бы обвинять опоздания…
Так вот, с Камагутой случилось то же самое, что происходит сейчас со мной. Он сделал достаточно и мог вернуться, но пошел дальше, чтобы выяснить как можно больше.
Мне пора возвращаться. Панта специально подчеркивал. Все правильно, сказал бы он. Осмотрелся — и отступай. Отступать вовсе не позорно, если отступление входило в круг поставленных перед тобой задач.
Свое я сделал. Мой отчет будет выглядеть примерно так:
«В результате осмотра места происшествия мною, инспектором МСБ капитаном Алехиным, установлено путем личного наблюдения и анализом поступившей информации следующее:
а) На месте острова возник континуум иных временно-пространственных характеристик.
б) Личные наблюдения (подробно).
в) Резюмируя вышеизложенное, пришел к выводу: полученные данные позволяют говорить о присутствии в данной точке представителя (или представителей) иного разума, проводящего (проводящих) эксперименты по материализации живых существ, в том числе людей, на основе информации, извлеченной неизвестным путем из мозга Р. Бауэра. Считаю допустимым предположение, что целью экспериментаторов является установление контакта с цивилизацией Земли».
Примерно так я и написал бы. Прелестный бюрократический жаргон, но что поделать, если именно так положено писать рапорты. Все эмоционально-эмпирическое тоже заинтересует компетентных лиц и будет ими выслушано позже, а рапорт придется писать, пользуясь стандартными формулировками — канцелярскими атавизмами. Может быть, так даже лучше. В конце концов, ни на бумаге, ни в устном рассказе нельзя передать мои впечатления от карьера, смертный ужас, испытанный этой ночью, тоску и злую жалость, охватившие меня, когда Джулиана, увидев направленные на нее стволы, улыбнулась с усталым облегчением…
Все эти люди никогда не существовали, сказал я себе. Успокойся, и поменьше эмоций. Они — нежить, гомункулусы, продукт опыта, вытяжки из мозга Бауэра. Муравейник под стеклянным колпаком. Прошлого у них нет, нет родителей, нет смысла жизни, идеалов… Нет?
Капитан Ламст и его люди занимаются своим делом не по воле экспериментаторов, я убежден в этом. Они сами, руководствуясь стремлением защитить, предупредить, уберечь, не получая за это каких-либо благ, третируемые притаившимся за шторами сытеньким большинством, рискуют каждый день жизнью ради этого самого большинства. И я, сволочь этакая, отказываю им в праве называться людьми? Именно потому, что Джулиана была человеком, она вышла из навязанной ей роли, подтвердив своим поведением мою догадку о том, что эта роль ей навязана, что этот мир создан искусственно. Они люди, и человеческое прорывается, не может не прорваться, сквозь наспех сляпанную бумажную маску все явственнее проглядывает человеческое лицо. Это может означать и такое: неведомые экспериментаторы лишь вдохнули жизнь в свои создания, а дальше от них ровным счетом ничего не зависело. Ждали они чего-то подобного или нет? Понимали ли, разбирались ли в том, что создали?
Я медлил. Нужно было что-то решать.
В любой отрасли кроме писаных законов есть неписаные, и лучший работник — тот, кто в равной мере руководствуется и теми и другими. В нашей работе это проявляется особенно остро. Сделать то, чего от тебя требует параграф, несложно, загвоздка в другом — исполнив предписанное, сделай то, чего от тебя требует неписаный закон. И вместе с тем не забывай, что есть границы, которые нельзя переходить, — границы между необходимой долей инициативы и вседозволенностью, между риском и ненужной бравадой.
Я сделал больше, чем от меня ждали. Они там предполагали все, что угодно, но Неизвестное, как это всегда бывает, оказалось совсем непохожим на то, что о нем напридумали. На то оно и Неизвестное.
Долг службы властно направлял меня назад, на берег. Я хорошо помнил дорогу, у меня была мощная машина, и никто не стал бы меня задерживать, вздумай я покинуть город. Но вопреки мыслям об уставах и параграфах, тревожному ожиданию слетевшихся светил науки, вопреки всему прежнему перед глазами вставали то моросящий дождь и перестук пулемета в карьере, то лицо умиравшей на мостовой Джулианы, то воспаленные глаза изнуренного страшной бессонницей Ламста. Были только континуум и я.
Я упустил момент, когда можно было уйти без колебаний. Знал, что никогда не прощу себе, если уйду, знал, что и мне не простят — пусть в глубине души, но не простят. Так что я оставался.
В подъезде что-то загремело, бухнула дверь, на улицу вылетел растрепанный долговязый юнец и припустил что есть мочи. На бегу он потирал спину и ниже и оглядывался. Следом выскочил толстяк в пижамных штанах и майке, махая широким ремнем, заорал вслед:
— Я тебе покажу Команду, сопляк! На порог не пущу! — возмущенно плюнул, стянул ремнем пузо и ушел.
Я тронул машину. Будь у меня лошадь, я поднял бы ее в намет. Это было бегство — от уставов, параграфов и инструкций, от себя прежнего, от всего, что я уважал и соблюдал, пока не оказалось, что этого мало.
Глава шестая
У ближайшего телефона я затормозил, вылез и набрал номер, который мне дала Кати. Откликнулся мужской голос и стал подозрительно допрашивать, кто я такой, откуда знаю этот номер и зачем мне, собственно, нужна Кати Клер. Я разозлился и рявкнул, что я — Алехин, он же объект номер пять особо опасный, так ей и передайте или лучше сначала справьтесь у Ламста. Мой собеседник сразу подобрел и передал трубку.
— Что? — быстро спросила Кати. — Опять осложнения?
— Теперь никаких, — сказал я. — Никто за мной не гоняется, скучно даже с непривычки.
— Где ты?
Я описал ей ближайшие дома и воздвигнутую посреди треугольного газона абстрактную скульптуру сомнительного достоинства, похожую на захмелевшего удава, защемившего хвост в мясорубке и теперь старавшегося высвободиться. Этакий Лаокоон навыворот.
— Порядок, — сказала она. — Это близко, я до тебя пешком добегу. Никуда только не уходи.
Я пообещал не уходить, вернулся в машину и стал ждать. Буквально через минуту она, запыхавшись, вылетела из-за угла в сопровождении скакавшего впереди Пирата, одетая точно так, как в день нашего романтического знакомства, то есть вчера. Я посигналил, потому что она стала растерянно озираться, и открыл им дверцы. Псина привычно, по-хозяйски влезла на заднее сиденье, дружелюбно ткнула меня мордой в затылок и улеглась, свесив переднюю лапу. Кати села рядом со мной и сразу же углядела, глазастая, распухшую нижнюю губу и пораненные руки:
— Опять ухитрился во что-то влипнуть?
— Да вроде того.
— А где машину взял?
— Досталась в наследство…
Не сводя глаз с бедолаги удава, я рассказал ей все, что произошло с той минуты, когда мы вчера днем расстались. Она слушала, положив подбородок на сплетенные пальчики, любопытство в глазах сменялось страхом, страх недоверчивым раздумьем.
— Но этого не может быть.
— Ну да, — сказал я. — «Еще ни один человек не оставался в живых…» Капитан Ламст, цитата две тысячи триста. А разве кто-нибудь пробовал? Привыкли вы, черти, к сложившимся порядкам, не приходит вам в голову, что это не порядки, а затянувшееся недоразумение…
— Исследовательская работа велась и ведется.
— Значит, не с того конца подходили.
— Почему? Собственно говоря, ничего нового ты не открыл. Мы знаем, что вурдалака можно привести в шоковое состояние именно так, как это сделал ты. Это обнаружили довольно давно.
Дальше они и не могли пойти, сообразил я. Это я знал, что в настоящем большом мире никогда не было вурдалаков, а им, не ведающим своего происхождения, замкнутым в заколдованном месте, над которым и солнца-то нет, не понять, что вурдалаки — противоестественная нелепица. Самим им не справиться, им просто необходим человек, знающий, что мир не ограничивается всякими там Мохнатыми Хребтами и Ревущими Холмами, а человечество — ими самими. Так что прости меня, Панта, я им нужен. Думай обо мне как о нарушителе, я уже не на задании, я сам от себя… впрочем, разве только от себя? Я еще и от них, от тех, про кого мы сегодня не помним даже, как их звали, используем собирательные образы…
— Ты знакома со Штенгером? — спросил я.
— Лично — нет, но знаю вообще-то.
— Адрес знаешь?
— Знаю.
— Пистолет с собой?
— Ага.
— Вот и отлично, — сказал я.
Пульсирующий вой сирен. Мимо нас промчалась стая длинных легковых машин, варварски разрисованных от руки какими-то спиралями, постными ликами с огромными глазами, оскаленными черепами и цветными кляксами. За машинами волочились гремящие связки пустых жестянок. Завывающий, гремящий кортеж исчез за поворотом.
— Эт-то еще что такое? — осведомился я.
— Так… — Она смотрела вслед зло и брезгливо. — Очередное извращение, Штенгер навыворот.
— Антискотство?
— В некотором роде.
— Посмотрим? Очень мне хочется взглянуть, что это такое — Штенгер навыворот.
— Ничего интересного.
— Все равно. Работа у меня такая — смотреть и слушать.
— Хорошо. Только я сяду за руль, ты дороги не знаешь.
Мы поменялись местами и вскоре прибыли на окраину города. На краю котловины, поросшей нежной зеленой травкой, выстроилось не меньше сотни машин, а их хозяева столпились внизу, где стоял накрытый зеленым стол и что-то ослепительно поблескивало. На круглой высокой кафедре ораторствовал человек в черном.
Мы не без труда протолкались в первый ряд. Большинство здесь составляли пересмеивающиеся и перемигивающиеся зеваки, но ближе, у самого стола, выстроились полукругом мрачные люди, десятка два, в белых холщовых рубахах до пят, простоволосые. Глаза у них были загнанно-пустые, сами они напоминали фанатиков зари христианства, какими я их себе представлял. На оратора они смотрели, как на живого бога. Сверкающий предмет оказался жбаном, надраенным до жара. Из него торчала длинная ручка блестящего черпака.
Оратор снова заговорил, и я навострил уши. Был он высокий, здоровенный, откормленный, с ухоженной бородищей и расчесанными патлами ниже плеч, в шуршащей черной мантии с массивным медальоном на груди. Медальон изображал череп. Кафедру окружали крепкие парни, бросавшие по сторонам цепкие подозрительные взгляды. Куртки у них знакомо оттопыривались. Как я подметил, они больше смотрели на склоны котловины, чем на толпу.
— Все хаос, — зычно и уверенно вещал проповедник. — Какого-либо организующего разумного начала в нашем мире нет. Поисками порядка, закономерности, хотя бы ничтожного здравого смысла занимались лучшие умы. Они ничего не достигли, и вы все это знаете. Вам всем известно, что наш мир представляет собой сгусток хаоса, созданный неизвестно кем неизвестно как неизвестно ради чего. Ваша жизнь бесцельна, вы — манекены, живущие по инерции, подстрекаемые лишь примитивными инстинктами размножения и утоления потребностей желудка. Вы знаете, что я прав, вы сами пришли к тому же выводу…
Он говорил долго и убедительно. Надо отдать ему должное — он всесторонне исследовал жизнь континуума и совершенно справедливо считал, что этот мир — досадная нелепость, необъяснимая ошибка. Талант исследователя у него был, и витийствовать он умел.
— Будьте настоящими людьми! — загремел он, орлиным взором озирая паству. — Наберитесь смелости оборвать ваше бессмысленное существование жвачных животных. Победите страх. Решительно, как подобает мужчинам, уйдите, хлопнув дверью. Обманите рок. Натяните нос тому, кто обрек вас на жалкое прозябание!
Он взмахнул руками, сошел с кафедры, взялся за ручку черпака и выжидательно посмотрел на толпу. Толпа безмолвствовала. Кое-кто стал пробираться подальше от стола.
— Сам и глотай! — крикнули у меня за спиной.
— Делать ему нечего! Жратвы навалом, вот и бесятся!
— Острые ощущения ему подавай!
— В ухо бы ему, да куда там, вон как вызверились, мордовороты…
Тем временем кто-то в холщовом подошел к столу, схватил обеими руками торопливо протянутый проповедником черпак, глотнул, захлебываясь, заливая рубаху на груди густой зеленой жидкостью. Короткая судорога скрючила его тело, он осел на землю и больше не шевелился. Движение в толпе усилилось, она таяла, как воск на солнце, люди торопились к автомобилям. Холщовые вереницей тянулись к столу, один за другим припадали к ковшу, один за другим падали на мягкую траву, солнца в небе не было, смотреть на это не хватало сил, они шли и шли, пили, падали…
— Разбегайся! — заорал кто-то.
По склону прямо к столу неслась, размахивая дрекольем и воинственно вопя, кучка людей. В переднем я сразу узнал Штенгера. Телохранители чернорясного торопливо вытаскивали из-под курток дубинки и кастеты, смыкались вокруг своего вождя. Зеваки мгновенно рассыпались.
И грянул бой. Били в песи, крушили в хузары. Силы были примерно равны, обе группы явно знали толк в рукопашной — вряд ли это была первая стычка. Стол перевернули сразу же, зеленая отрава полилась на мертвых, замелькали палки и кулаки, сплелись в клубок апостолы Абсолютного Скотства и пророки эвтаназии. Кто-то уже лежал, кто-то, согнувшись, выбирался из свалки, у проповедника рвали с шеи крест, Штенгер размахивал колом…
Рядом хлопнул выстрел, второй, третий.
— Команда! Мотаем! — завопил кто-то.
Дерущиеся кинулись в разные стороны — видимо, и это было им не впервой. Потоптанные вскакивали и резво бежали следом. Кати перезаряжала пистолет.
— Я же тебе говорила, — сказала она. — Ничего хорошего. Поехали?
— Поехали, — сказал я. — К Штенгеру. Побеседуем.
— Значит, так, — наставлял я, когда мы поднимались по лестнице. — Жди здесь. Если он выскочит, продемонстрируй ему пистолет и загони обратно.
— Что ты затеял?
Не ответив, я позвонил.
Дверь открыл сам Штенгер, заработавший в битве великолепный синяк под левый глаз. На его лице медленно гасла слащавая улыбочка, предназначенная для кого-то другого. Он был по пояс гол, взъерошен, в руке держал коробочку с пудрой — приводил себя в порядок. Апостол Штенгер. Мессия.
— Чем обязан? — недоуменно спросил он, пряча пудру за спину. — Я, право…
Я протиснулся мимо него и пошел прямиком в комнату. Он тащился следом, бормоча, что ему некогда, что к нему должна прийти дама и он при всем желании не может уделить мне времени. В комнате пахло духами и хорошим коньяком, повсюду валялись четвертушки сиреневой бумаги, исписанные бисерным старушечьим почерком. Я поднял одну с кресла.
На крыльях не подняться
нам до Луны,
совсем другим приснятся
цветные сны…
— Вы еще и поэт? — сказал я.
— Все-таки, чем могу… — начал он, останавливаясь передо мной.
— Молчать, — сказал я, смахнул с кресла бумаги и сел. Достал пистолет, снял его с предохранителя и положил на стол. Демонстративно посмотрел на часы. Штенгер молча разевал рот.
— Это — для того, чтобы вы поняли, что дело серьезное, — кивнул я на пистолет. — Вы расскажете мне все, что вам известно о вурдалаках.
— Но, Алехин…
— У меня мало времени, — сказал я.
Рассыпав пудру, Штенгер с бегемотьей грацией прянул к двери, распахнул ее. Я не видел Кати, но там все было в порядке — пиит захлопнул дверь и задом пятился в комнату, нещадно топча свои сиреневые вирши.
— Даю вам минуту, — сказал я. Жалости у меня к нему не было — слишком многое приходилось вспомнить. — Вы расскажете мне все, что вам известно о вурдалаках.
Довольно долго мы смотрели друг другу в глаза. И наконец он отвел взгляд.
— Хорошо, — сказал он. — Можно, я оденусь? И выпить бы…
— Валяйте, — разрешил я. — Только без фокусов.
Он ушел в другую комнату, захлопал там дверцами шкафа. Я вышел на площадку и поманил Кати:
— Иди, садись, только не вмешивайся.
К нам вышел Штенгер с большой буквы — вальяжный, приодетый и причесанный.
— Вот, — сказал он, бросив передо мной свёрнутый в трубку лоскут ткани. — Больше у меня ничего нет.
И глотнул прямо из горлышка, обливая крахмальный пластрон. Я развернул лист. Это была карта континуума и в то же время карта острова — его очертания повторялись и здесь, но если верить проставленному в милях масштабу, созданный пришельцами мирок был больше острова раз в тридцать. Этакая чечевичка сто двадцать миль на девяносто. Прекрасная карта с дорогами, четкими надписями: «Город», «Ревущие Холмы», «Мохнатый Хребет», «Вурдалачьи Леса», указаны даже мало-мальски крупные лесные тропы, родники и форпосты Команды. Кати заглянула мне через плечо и восхищенно ахнула.
Лондон Джек
— Иди в машину, я скоро, — сказал я ей. Она вышла, прижимая карту к груди.
Алоха ОЭ
— Откуда у вас это, Штенгер? — спросил я. — Украли небось?
— Джулиана дала, — сумрачно ответил он, допивая остатки коньяка. — А к ней, по-моему, карта попала от Мефистофеля, я точно не знаю и не собираюсь выяснять…
Джек ЛОНДОН
— От кого?
\"АЛОХА ОЭ\"
Выслушав его довольно долгий рассказ, я удивился не на шутку. Оказалось, что наряду с вурдалаками, драконами и таинственными обитателями отдаленных окраин, о которых рассказывают то ли глупые, то ли страшные небылицы, существует еще некий Мефистофель. Живет он неизвестно где, появляется когда каждый день, когда раз в год, обладает способностями, которых нет и не может быть у обыкновенных людей, все знает, всех видит насквозь, задает непонятные вопросы, и, хотя никому вроде бы не причинил вреда, бытует стойкое мнение, что лучше от него держаться подальше. Сам Штенгер лицом к лицу встречался с ним всего раз, месяц назад, чисто случайно, и улизнул переулками под первым пришедшим в голову благовидным предлогом.
Нигде уходящим в море судам не устраивают таких проводов, как в гавани Гонолулу. Большой пароход стоял под парами, готовый к отплытию. Не менее тысячи человек толпилось на его палубах, пять тысяч стояло на пристани. По высоким сходням вверх и вниз проходили туземные принцы и принцессы, сахарные короли, видные чиновники Гавайев. А за толпой, собравшейся на берегу, длинными рядами выстроились под охраной туземной полиции экипажи и автомобили местной аристократии.
Окончательно добило меня то, что по всем приметам этот их Мефистофель как две капли воды походил на таинственного незнакомца, беседовавшего со мной у обломков «Орлана», и это навело на мысль, от которой стало жарко: неужели я в первые же часы пребывания здесь встретил одного из пришельцев, сыгравшего со мной шутку? Его способности, превышающие человеческие, его осведомленность в географии… Остается надеяться, что это не последняя наша с ним встреча.
На набережной гавайский королевский оркестр играл \"Алоха Оэ\", а когда он смолк ту же рыдающую мелодию подхватил струнный оркестр туземцев на пароходе, и высокий голос певицы птицей взлетел над звуками инструментов, над многоголосым гамом вокруг. Словно звонкие переливы серебряной свирели, своеобразные и неповторимые, влились вдруг в многозвучную симфонию прощания.
— Мефистофель вам сам сказал, что его так зовут, или это прозвище?
— Так его у нас называют.
На нижней палубе вдоль поручней стояли в шесть рядов молодые люди в хаки; их бронзовые лица говорили о трех годах военной службы, проведенных под знойным солнцем тропиков. Однако это не их провожали сегодня так торжественно, и не капитана в белом кителе, стоявшего на мостике и безучастно, как далекие звезды, взиравшего с высоты на суматоху внизу, и не молодых офицеров на корме, возвращавшихся на родину с Филиппинских островов вместе со своими измученными тропической жарой, бледными женами. На верхней палубе, у самого трапа, стояла группа сенаторов Соединенных Штатов - человек двадцать - с женами и дочерьми. Они приезжали сюда развлечься. И целый месяц их угощали обедами и поили вином, пичкали статистикой, таскали по горам и долам, на вершины вулканов и в залитые лавой долины, чтобы показать все красоты и природные богатства Гавайев.
— Логично, — сказал я. — И метко. Прощайте, Штенгер.
За этой-то веселящейся компанией и прибыл в гавань большой пароход, и с нею прощался сегодня Гонолулу.
На лестнице я подумал, что и Штенгер, и проповедник, в сущности, глубоко несчастные люди. Можно и должно их презирать, но трудно ненавидеть. Два несомненно умных человека познали свой мир и сломались, не выдержали, показалось, что жить не для чего. То, что у них есть последователи, не удивительно. Удивительно, что их терпят. На месте Ламста я давно перепорол бы недоумков в холщовом, а Штенгеру с проповедником сунул в руки по лопате и заставил заняться делом. Яму, что ли, копать. А потом закапывать. Жизнь от этого не стала бы прекраснее и благолепнее, но смертей, разбитых судеб и глупостей поубавилось бы…
Сенаторы были увешаны гирляндами, они просто утопали в цветах. На бычьей шее и мощной груди сенатора Джереми Сэмбрука красовалась добрая дюжина венков и гирлянд. Из этой массы цветов выглядывало его потное лицо, покрытое свежим загаром. Цветы раздражали сенатора невыносимо, а на толпу, кишевшую на пристани, он смотрел оком человека, для которого существуют только цифры, человека, слепого к красоте. Он видел в этих людях лишь рабочую силу, а за ней - фабрики, железные дороги, плантации, все то, что она создавала и что олицетворяла собой для него. Он видел богатства этой страны, думал о том, как их использовать, и, занятый этими размышлениями о материальных благах и могуществе, не обращал никакого внимания на дочь, которая стояла подле него, разговаривая с молодым человеком в изящном летнем костюме и соломенной шляпе. Юноша не отрывал жадных глаз от ее лица и, казалось, видел только ее одну. Если бы сенатор Джереми внимательно присмотрелся к дочери, он понял бы, что пятнадцатилетняя девочка, которую он привез с собой на Гавайские острова, за этот месяц превратилась в женщину.
Кати сидела, развернув карту. Глаза у нее сияли. Она неохотно отложила лоскут и включила мотор.
— Насколько я понимаю, ты везешь меня к вам? — спросил я.
В климате Гавайев все зреет быстро, а созреванию Дороти Сэмбрук к тому же особенно благоприятствовали окружающие условия. Тоненькой бледной девочкой с голубыми глазами, немного утомленной вечным сидением за книгами и попытками хоть что-нибудь понять в загадках жизни, - такой приехала сюда Дороти месяц назад. А сейчас в газах ее был жаркий свет, щеки позолочены солнцем, в линиях тела уже чувствовалась легкая, едва намечавшаяся округлость. За этот месяц Дороти совсем забросила книги, ибо читать книгу жизни было куда интереснее. Она ездила верхом, взбиралась на вулканы, училась плавать на волнах прибоя. Тропики проникли ей в кровь, она упивалась ярким солнцем, теплом, пышными красками. И весь этот месяц она провела в обществе Стивена Найта, настоящего мужчины, спортсмена, отважного пловца, бронзового морского бога, который укрощал бешеные волны и на их хребтах мчался к берегу.
— Ага.
Дороти Сэмбрук не замечала перемены, которая произошла в ней. Она оставалась наивной молоденькой девушкой, и ее удивляло и смущало поведение Стива в этот час расставания.
— В Команду?
До сих пор она видела в нем просто доброго товарища, и весь месяц он и был ей только товарищем, но сейчас прощаясь с ней, вел себя как-то странно. Говорил взволнованно, бессвязно, вдруг умолкал, начинал снова. По временам он словно не слышал, что говорит она, или отвечал не так, как обычно. А взгляд его приводил Дороти в смятение. Она раньше и не замечала, что у него такие горящие глаза; она не смела смотреть в них и то и дело опускала ресницы. Но выражение их и пугало и в то же время притягивало ее, и она снова и снова заглядывала в эти глаза, чтобы увидеть то пламенное, властное, тоскующее, чего она еще не видела никогда ни в чьих глазах. Она и сама испытывала какое-то странное волнение и тревогу.
— В Отдел Исследований.
На пароходе оглушительно завыл гудок, и увенчанная цветами толпа хлынула ближе. Дороти Сэмбрук сделала недовольную гримасу и заткнула пальцами уши, чтобы не слышать пронзительного воя, - и в этот миг она снова перехватила жадный и требовательный взгляд Стива. Он смотрел на ее уши, нежно розовеющие и прозрачные в косых лучах закатного солнца.
— А в чем между ними разница?
Удивленная и словно завороженная странным выражением его глаз, Дороти смотрела на него не отрываясь. И Стив понял, что выдал себя; он густо покраснел и что-то невнятно пробормотал. Он был явно смущен, и Дороти была смущена не меньше его. Вокруг них суетилась пароходная прислуга, торопя провожающих сойти на берег. Стив протянул руку. И в тот миг, когда Дороти ощутила пожатие его пальцев, тысячу раз сжимавших ее руку, когда они вдвоем карабкались по крутым склонам или неслись на доске по волнам, - она услышала и по-новому поняла слова песни, которая, подобно рыданию, рвалась из серебряного горла гавайской певицы:
— Команда воюет, а Отдел занимается исследованиями.
Ka halia ko aloha Kai hiki mai,
— И много вас?
Ke hone ae nei i Ku\'u manawa,
— Со мной — трое.
O oe no Ka\'u aloha
— Могучая кучка… — сказал я с сомнением.
A loko e hana nei.
Этой песне учил ее Стив, она знала и мелодию и слова и до сих пор думала, что понимает их. Но только сейчас, когда в последний раз пальцы Стива крепко сжали ее руку и она ощутила теплоту его ладони, ей открылся истинный смысл этих слов. Она едва заметила, как ушел Стив, и не могла отыскать его в толпе на сходнях, потому что в эти минуты она уже блуждала в лабиринтах памяти, вновь переживая минувшие четыре недели - все события этих дней, представшие перед ней сейчас в новом свете.
Когда месяц назад компания сенаторов прибыла в Гонолулу, их встретили члены комиссии, которой было поручено развлекать гостей, и среди них был и Стив. Он первый показал им в Ваикики-Бич, как плавают по бурным волнам во время прибоя. Выплыв в море верхом но узкой доске, с веслом в руках, он помчался так быстро, что скоро только пятнышком замелькал и исчез вдали. Потом неожиданно возник снова, встав из бурлящей белой пены, как морской бог, - сначала показались плечи и грудь, а потом бедра, руки; и вот он уже стоял во весь рост на пенистом гребне могучего вала длиной с милю, и только ноги его были зарыты в летящую пену. Он мчался со скоростью экспресса и спокойно вышел на берег на глазах у пораженных зрителей. Таким Дороти впервые увидела Стива. Он был самый молодой член комиссии двадцатилетний юноша. Он не выступал с речами, не блистал на торжественных приемах. В увеселительную программу для гостей он вносил свою долю, плавая на бурных волнах в Ваикики, гоняя диких быков по склонам Мауна Кеа, объезжая лошадей на ранчо Халеакала.
Глава седьмая
Дороти не интересовали бесконечные статистические обзоры и ораторские выступления остальных членов комиссии, на Стива они тоже нагоняли тоску, и оба потихоньку удирали вдвоем. Так они сбежали и с пикника в Хамакуа и от Эба Луиссона, кофейного плантатора который в течение двух убийственно скучных часов занимал гостей разговором о кофе, о кофе и только о кофе. И как раз в тот день, когда они ехали верхом среди древовидных папоротников, Стив перевел ей слова песни \"Алоха Оэ\", которой провожали гостей-сенаторов в каждой деревне, на каждом ранчо, на каждой плантации.
На двери скромного трехэтажного здания в шесть окон по фасаду висела рукописная выцветшая табличка: «Отдел Исследований». По-моему, весь Отдел размещался на первом этаже, а остальные были пусты и необитаемы со дня сотворения этого мира. Даже решеток на окнах не имелось.
Они со Стивом с первого же дня очень много времени проводили вместе. Он был ее неизменным спутником на всех прогулках. Она совсем завладела им, пока ее отец собирал нужные ему сведения о Гавайских островах. Дороти была кротка и не тиранила своего нового приятеля, но он был у нее в полном подчинении, и лишь во время катания на лодке, или поездок верхом, или плавания в прибой власть переходила к нему, а ей оставалось слушаться.
Кати открыла дверь, и мы вошли. Стояла тишина, пахло сургучом и пылью, и по коридору прохаживалась толстая рыжая кошка. Пират вопреки канонам был с ней в самых теплых отношениях — они радостно устремились друг к другу, обнюхались и пошли рядышком в глубь коридора, кошка с собакой.
И вот теперь, когда уже был поднят якорь и громадный пароход стал медленно отваливать от пристани, Дороти, слушая прощальную мелодию \"Алоха Оэ\", поняла, что Стив для нее был не только веселым товарищем.