Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пикар побледнел. Черные глаза его забегали быстро-быстро.

— Ну, может и говорит… тебе он на что?

— Надо подвести к нему кого-нибудь из твоих парней. Аккуратно. Так, чтобы мог в любой момент входить в дом и выходить из него.

Сутенер покачал головой. Показал бармену на опустевший бокал — повторить. Развернулся на своем табурете к Жерому, перегородив широкими плечами почти весь обзор.

— Не выйдет, приятель. Мерод мне не по зубам. Лафон по сравнению с ним — щенок.

— А ты постарайся, — сказал Жером, вытаскивая из кармана плаща толстый конверт. — Мне нужны две вещи: во-первых, свой человек в доме Мерода, во-вторых, контакт, через который он общается со Стариком.

Когда Голиаф обращался к политикам (так называемым «государственным мужам»), они повиновались — или… умирали. Он диктовал мировые реформы, разгонял непослушные парламенты, а денежные тузы и короли промышленности, пытавшиеся устраивать заговоры, погибали от руки его агентов.

— А содержимое ночного горшка Старика тебе, случаем, не пригодится? — хмыкнул Пикар, но конверт взял. Помял его в толстых пальцах, пожевал губами. — Ладно, попробую что-нибудь сделать… Это все?

«Прошло время для глупостей, — говорил он. — Вы — анахронизм. Вы стоите на пути человечества. Отправляйтесь в мусорный ящик!»

— Нет.

Тем, кто протестовал, — а таких было много, — он говорил:

«Теперь не время для болтовни. Вас не переслушаешь и за сто лет. Вы болтали в прошлом. А у меня нет для этого времени. Прочь с дороги!»

К маленькой цветочнице подошел высокий господин, одетый совершенно по-летнему — свободные белые брюки, мягкие мокасины, рубашка-апаш. Начал придирчиво выбирать букет, внимательно рассматривая каждый цветок. Жером скосил глаза — монтер, сидевший на столбе, уже спустился вниз, теперь они с товарищем стояли на тротуаре, изучая какой-то чертеж на большом куске миллиметровки.

Жером почувствовал легкий укол беспокойства — уже не первый за сегодняшний вечер. Первый был, когда Пикар явился вовремя. Второй — когда агент, словно бы случайно, повернулся так, чтобы закрыть от него окно. Третий укольчик каким-то образом был связан с высоким господином, выбирающим цветы. Что-то в нем было неправильное. Вот только что?

За исключением прекращения войн и составления в общих чертах плана дальнейших работ, Голиаф ничего не сделал. Запугав страхом смерти всех тех, кто занимал высокие посты и мешал прогрессу, Голиаф дал возможность освобожденному разуму лучших общественных мыслителей проявить себя во всей полноте. Голиаф предоставил этим мыслителям всю громадную работу по переустройству общества. Он хотел, чтобы они доказали, что в состоянии это сделать, и они доказали. Только благодаря их усилиям и их работе навсегда было покончено с сифилисом. Благодаря им и несмотря на многочисленные протесты со стороны чувствительных людей, все те, у кого оказались в опасной форме врожденные духовные или физические недостатки, были изолированы от остального общества, и им не разрешалось вступать в брак.

«Я его где-то видел?» — спросил себя Жером. Нет, непохоже. Господин стоял спиной, но у него была довольно характерная фигура — долговязая, с широкими плечами и длинными руками. Жером бы такую запомнил. Одежда висит на нем, как на пугале? Стоп, вот это уже ближе к истине. Ну-ка, ну-ка… а если взять этого господина, мысленно раздеть, а потом снова одеть… например, в военную форму… а на голову ему надеть фуражку… волосы у него, кстати, по-военному коротко стрижены… вот тогда он будет смотреться естественно. А так — пугало и пугало, ряженый. Есть люди, которые в штатском выглядят полными идиотами, любитель фиалок, похоже, как раз из них…

— Так что еще? — нетерпеливо спросил Пикар.

Голиаф совершенно не был причастен к учреждению института изобретений. Эта мысль родилась почти одновременно в умах многих тысяч мыслителей. Время уже созрело для осуществления этой идеи, и везде появились замечательные институты изобретений. Впервые изобретательность человеческого ума была направлена к тому, чтобы упростить и облегчить жизнь, а не к тому, чтобы побольше получить денег. Такие работы, как содержание в чистоте дома, мытье окон и посуды, удаление пыли, стирка белья, благодаря различным техническим изобретениям были упрощены, а затем стали легко и быстро выполняться машинами. Теперь мы даже не можем себе представить ту грязную и рабскую обстановку, в которой жили люди до того времени.

Мысль о едином международном правительстве была другой мыслью, одновременно родившейся в умах многих тысяч людей. Осуществление этой идеи для многих явилось неожиданностью, но еще большей неожиданностью для разных кротких протестантов-социологов и биологов было то, что неопровержимые факты опрокинули учение Мальтусаnote 3. Несмотря на то, что у людей было много досуга, что их пища, одежда и жилище были во много раз лучше, чем раньше, что они обладали огромными возможностями для развития своего тела и духа, — несмотря на все это, рождаемость пала, и пала поразительно. Люди перестали плодиться, как животные. И еще важнее было то, что рождающиеся были крепче и красивее, чем раньше. Учение Мальтуса было заброшено в мусорный ящик, как выразился бы Голиаф.

Жерому позарез требовалась информация о зондеркоманде «Паннвиц», которая — это он знал совершенно точно — была недавно прислана из Берлина специально для охоты на агентов «Красной капеллы» во Франции. Пикар, с его выходами на бандитов, имевших, в свою очередь, выходы на Карла Оберга, мог разнюхать кое-какие важные подробности… вот только Жером уже начал сомневаться, что хочет узнавать их через сутенера.

Голиаф предсказывал, что человеческий разум с механической энергией к его услугам сможет совершать чудеса. Так и случилось. Недовольство почти исчезло с лица земли. Обыкновенно ворчунами бывают старики; но когда общество, после того, как кончался установленный срок рабочих лет, отстраняло стариков от работы, давая им в то же время возможность жить в тех же условиях, что и раньше, — громадное большинство не становились теперь ворчунами. Им на старости лет было гораздо лучше при новом строе, они пользовались большим спокойствием и большим комфортом, чем в то время, когда были молоды и должны были тяжело трудиться при прежнем строе. Более молодое поколение быстро освоилось с новыми порядками, а дети совсем не знали ничего о тяжком прошлом.

— Поговорим на улице, — Жером бросил на цинковую поверхность стойки несколько купюр — достаточно, чтобы оплатить и бездонную толстуху, и два виски Пикара, и собственный бокал пива. — Пошли, быстро.

Он подхватил желтый саквояж, нахлобучил шляпу и подтолкнул растерявшегося агента к выходу. Пикар вдруг зацепился полой пиджака за металлическую спицу, торчавшую из табурета, проворчал: «Мерде!» и жестом показал, что пропускает Жерома вперед.

Счастья на земле стало во много раз больше, чем раньше. Жизнь стала повсеместно радостной и разумной. Даже старые глупые профессора-социологи, всеми силами противившиеся вначале введению нового порядка, теперь замолчали. Их вознаграждение было во много раз больше, чем раньше, причем им не приходилось тяжело работать. Они усердно занялись исправлением учебников по социологии. Правда, изредка встречались остатки прошлого, существа с большими зубами и огромными когтями, которые жалели о том «индивидуализме», когда можно было есть мясо и пить кровь своих ближних. Но на таких людей смотрели как на больных и отправляли их в клиники. Небольшое число их, однако, оказалось неизлечимым, и таких пришлось изолировать и запретить им вступать в брак. Таким образом, после них не оставалось потомства, которое могло бы унаследовать их атавистические свойства.

— Выходишь первым, — ледяным голосом скомандовал Жером. — Идешь налево, не оборачиваешься. Встречаемся на набережной, напротив Музея Человека.

С течением времени Голиаф отказался от управления миром. Ему нечем было управлять. Мир управлялся сам собой, и делалось это без всяких трений и потрясений.

— Как знаешь, — буркнул агент. Он быстро двинулся к двери, на ходу задевая шаткие столики. Жером шел за ним, стараясь держаться так, чтобы массивная фигура сутенера закрывала его от наблюдателей с улицы.

В 1937 году Голиаф преподнес миру давно обещанный им подарок в виде энергона. Голиаф придумал тысячи применений энергона и сделал это достоянием всех. Но институты изобретений нашли еще многие тысячи применений. На самом деле, как сознался сам Голиаф в своем письме в марте 1938 года, институты изобретений разъяснили ему несколько особенностей энергона, которые были непонятны ему самому. С введением применения энергона двухчасовой рабочий день был уменьшен почти до нуля. Труд действительно сделался игрой, как предсказывал Голиаф. И так велика была производительность человека, благодаря разумному применению энергона, что самый скромный гражданин пользовался благами земли в гораздо большей степени, чем самый привилегированный при прежнем строе.

В дверях Пикар на мгновение замешкался — слева от него, в той стороне, куда велел ему идти Жером, стояли двое электромонтеров, справа высилась глухая стена Церкви Всех Святых. В конце концов он решился и юркнул направо, и в эту секунду Жером окончательно уверился в том, что Пикар сдал его гестаповцам.

Но никто никогда не видел Голиафа, и люди начали просить своего спасителя показаться им. Хотя мир высоко ценил Голиафа за изобретение энергона, но еще больше ценили этого мыслителя за его широкий кругозор, за его социальные идеи. Его считали сверхчеловеком, сверхчеловеком науки, — и люди страстно желали увидеть его.

«Электромонтеры» выхватили из карманов своих комбинезонов черные «Вальтеры» и, крича: «Хальт!», бросились к дверям бара. Высокий господин, которому не шла штатская одежда, рывком вытащил из плетеной корзины маленькой цветочницы автомат с коротким дулом и направил его в грудь Жерома.

Наконец, в 1940 году, преодолев свои колебания, Голиаф покинул остров Пальгрэйв и 6 июня прибыл в Сан-Франциско. Мир в первый раз увидел его лицо. И мир был разочарован. Воображение людей создало из Голиафа героическую фигуру. Его считали необыкновенным человеком, каким-то полубогом, перевернувшим всю планету. Завоевания Александра Македонского, Цезаря и Наполеона казались детской игрой в сравнении с его достижениями.

— Стойте на месте, месье, — на хорошем французском приказал он. — Вы арестованы.

На набережную Сан-Франциско вступил старичок небольшого роста, лет шестидесятипяти, хорошо сохранившийся, со свежим цветом лица и с небольшой лысиной. Он был близорук и носил очки. Когда он снимал очки, его смешные голубые глаза светились как у ребенка, выражая какое-то удивление. Иногда они блестели, и на лице появлялись гримасы, как будто Голиаф смеялся над той огромной шуткой, которую он разыграл в мире, сделав человечество, против его воли, счастливым и радостным.

Время для Жерома остановило свой ход — как бывало всегда, когда на него направляли оружие. Он начал поднимать руки — в правой по-прежнему был желтый саквояж — и, когда саквояж оказался на уровне груди, спиной прыгнул в не успевшую закрыться стеклянную дверь бара.

У Голиафа было много слабостей, и это трудно было соединить с представлением о нем как о сверхчеловеке науки и как о тиране мира. Он любил сладкое, и ему очень нравился соленый миндаль. Он всегда носил с собой пакетик с миндалем, говоря, что организм его требует именно миндаля. Но самой большой его слабостью была боязнь кошек. У него всегда было непреодолимое отвращение к этим домашним животным. Однажды он упал в обморок во время речи во Дворце Братства, когда кошка управляющего дворцом вошла на трибуну и стала тереться о его ногу.

Грохнула автоматная очередь. Пули прошили первую стальную пластину, вшитую в кожаный бок саквояжа, потеряли свою инерцию в его содержимом и увязли во второй стальной пластине. Сила удара, однако, была такова, что Жерома спиной вперед швырнуло почти через весь бар. Он больно ударился головой о деревянную полку с пузатыми бутылками с разноцветными наклейками и под звон стекла нырнул в неприметную дверцу слева от барной стойки.

Это было третье, самое главное достоинство маленького безымянного бара на рю де Жарден — черный ход, выводящий в лабиринт узеньких улочек старинного квартала Сен-Мартен.

Как только он показался миру, немедленно была установлена его личность. Прежние его друзья без особенного труда узнали в нем некоего Персиваля Штульца, американского немца, который в 1898 году работал на машиностроительном заводе и в течение двух лет состоял секретарем Международного Братства Машинистов. В 1901 году, когда ему было двадцать пять лет, он поступил на специальные научные курсы в Калифорнийском университете и служил в то же время агентом по так называемому «страхованию жизни». О нем в университете сохранились воспоминания, которыми нельзя было особенно похвастаться. Профессора особенно отмечали его рассеянность. Нет сомнения, что уже тогда в его голове бродили великие идеи, которые он впоследствии осуществил.

За спиной слышалась немецкая ругань и крики насмерть перепуганных пьянчужек. Завсегдатаи сейчас наверняка бестолково метались по тесному заведению, мешая преследователям. Жером мельком пожалел их — кому-нибудь обязательно достанется рукояткой «Вальтера» по голове. Гестапо — не парижская полиция, церемониться не привыкло.

То, что он назвал себя Голиафом и облекся тайной, было просто шуткой с его стороны, как он впоследствии заявлял. В образе Голиафа или чего-нибудь в том же духе он был в состоянии поразить воображение людей и перевернуть весь мир, — как он говорил, но как Персиваль Штульц, с небольшими бакенбардами, в очках и весом пятьдесят девять кило, он не мог бы перевернуть даже зернышка соленого миндаля.

Он пронесся по темному коридору, выбил плечом деревянную дверь (на то, чтобы откинуть щеколду, ушло бы секунды две — такой роскоши он себе позволить не мог) и врезался в какого-то велосипедиста. Велосипедист, взвизгнув от неожиданности, грохнулся на тротуар. «Удачно», — успел подумать Жером, подхватывая падающий велосипед и прыгая в седло. Ему продолжало везти — улица шла под уклон. Неудобно только было вести велосипед, сжимая в одной руке саквояж. Велосипед, немилосердно дребезжа, вилял из стороны в стороны, распугивая немногочисленных прохожих. Выстрелы раздались, когда Жером уже заворачивал за угол.

Однако мир быстро оправился от своего разочарования внешностью Голиафа и его прошлой жизнью. Мир знал и почитал его как величайшего человека всех веков и любил его ради его самого. Любил его за смешные близорукие глаза, за его неподражаемые гримасы, за его простоту, душевность, товарищеское отношение к людям, за его склонность к соленому миндалю и за его отвращение к кошкам.

Брызнула над ухом кирпичная крошка. Жером инстинктивно уклонился, велосипед повело влево, переднее колесо воткнулось в бордюрный камень. Будь транспортное средство покрепче, все ограничилось бы обычной «восьмеркой», но нечаянный трофей был таким дряхлым, что вполне мог помнить времена Наполеона III. Жером почувствовал, как его железный конь разваливается прямо под ним и нырнул головой вперед, выставив для страховки левую руку. Шляпа — хорошая велюровая шляпа фасона «борсалино» — слетела и осталась лежать в уличной пыли. Жером перекатился через голову, вскочил и, не теряя темпа, бросился бежать, петляя, как заяц. Он выигрывал у преследователей метров шестьдесят — вполне достаточно, если не принимать во внимание тот факт, что они были вооружены, а он — нет.

И теперь в чудесном городе Азгарде поднимается к небу в честь Голиафа величественный памятник, перед которым пирамиды и все древние, обрызганные кровью, монументы кажутся карликами. И на этом памятнике, как всем известно, прибита огромная бронзовая доска, на которой написано следующее осуществившееся пророчество:

За те годы, что Жером жил в Париже — а он приехал сюда летом 1936 — он успел неплохо изучить город. Марэ был идеальным кварталом для ухода от погони — при условии, что есть четкое представление, куда именно следует бежать. Жером надеялся оторваться от гестаповцев на улице Шапон — он знал там чудесный старинный дом, из подвалов которого можно было спуститься в знаменитые парижские Катакомбы. Для этого нужно было преодолеть еще метров двести, но не по прямой, а по изломанным, как эсэсовские молнии, переулкам.

«Все сделаются кузнецами общего счастья, и труд людей будет состоять в том, чтобы ковать радость и смех на звонкой наковальне жизни».

Тут-то судьба и показала Жерому длинный красный язык.



В переулке, куда он влетел на крейсерской скорости, стояла карета «Скорой помощи». Двое дюжих санитаров тащили носилки с накрытым простыней телом. А за ними, закрывая узкий проход между машиной и стеной дома, возвышались два здоровенных полицейских — старый и молодой. Это были французские полицейские, не гестаповцы, и ждали они явно не Жерома. Но вид выскочившего прямо на них растрепанного человека в плаще их заинтересовал. Старший полицейский, грузный, с большим пивным животом и вислыми усами, удивленно поднял густые брови.

(От издательства. Это замечательное произведение — работа Гарри Бэквита, ученика Лоуэльской средней школы в Сан-Франциско; оно публикуется главным образом по причине юного возраста автора. Мы далеки от намерения обременять наших читателей событиями древней истории, но, узнав о том, что Гарри Бэквиту было всего лишь пятнадцать лет, когда он написал вышеуказанный труд, они поймут мотивы, руководившие нами. В 2254 году среди сочинений в школе «Голиаф» был удостоен особой премии, а в прошлом году Гарри Бэквит получил за это сочинение стипендию, будучи выбранным для поездки на полгода в Азгард. Богатство исторических деталей, атмосфера времени и зрелый стиль столь молодого автора заслуживают быть отмеченными особо).

— А ну-ка, парень…

Жером не стал дожидаться, пока полицейский договорит фразу до конца. Он метнулся в сторону, едва не сбив с ног санитаров, и ворвался в подъезд, из которого только что вынесли носилки.

— Мсье! — пискнула ошеломленная консьержка.

— Полиция! — крикнул на бегу Жером. — Закройте дверь, быстро!

Восемь лестничных пролетов — по двадцать ступенек каждый — он проскочил на одном дыхании. Взлетел по лестнице, ведущей на чердак, молясь, чтобы не оказалась закрыта на замок дверь на крышу. Молился не зря: замок кто-то вырвал из двери вместе со стальными ушками. Пинком распахнул дверь, выкатился наружу. Крыша была крутой, как и у большинства старинных парижских домов. Жером, балансируя на скользкой черепице, побежал по коньку крыши. Тяжелый саквояж больно бил его по бедру.

Когда крыша кончилась, он швырнул саквояж вперед и прыгнул.

Воздух ударил в лицо, как боксерская перчатка.

С ловкостью акробата Жером приземлился на крыше дома напротив, подхватил зацепившийся за металлическое ограждение саквояж и, пригибаясь, рванулся вперед. Париж вздымался вокруг серыми, розовыми и ржавыми волнами. Дом, на который он перепрыгнул, был крыт жестью; жесть грохотала под ногами, но, по крайней мере, не была такой невыносимо скользкой. Жером добежал уже до обрывавшегося в пустоту края, когда сзади снова затрещали выстрелы.

Должно быть, преследователи начали стрелять, еще не выбравшись из слухового окна, и не могли как следует прицелиться: пули прошли значительно выше и левее его плеча. Жером ухватился за край крыши и бросил тренированное тело в зияющий провал. Мгновение раскачивался под козырьком, потом сгруппировался и приземлился на небольшом, увитом плющом балконе. Сквозь полуоткрытые стеклянные двери видна была мансарда, завешанная разноцветным бельем. В пребывавшей в художественном беспорядке постели прижались друг к другу чрезвычайно напуганные вторжением Жерома лысоватый тип лет сорока и юная полненькая брюнетка.