— Матушка, с вами все в порядке? — спросила не на шутку встревоженная послушница.
— Я не могла заснуть, шла мимо, увидела свет и подумала, что ты тоже не спишь и тебе нужна компания. Не пригласишь меня войти? — отвечала настоятельница изумленной монашенке.
Дело в том… — залопотала Кристина, — дело в том, что я как раз собиралась ложиться.
Аббатиса не могла признаться, что подсматривала за ней, что слова Кристины далеки от истины, что мать Мишель видела ее ночные занятия. Поэтому она ограничилась строгим вопросом:
— Быть может, есть что-то, о чем я не должна знать?
Кристине не удалось скрыть выражение недовольства и покорности судьбе, но проницательность матери Мишель вынудила ее открыть дверь и пригласить настоятельницу к себе. Молодая послушница поспешила присесть на свою постель, чтобы прикрыть ногой край тетради, торчавший из-под кровати. Мать Мишель уселась с ней рядом. Ее взгляд прохаживался по телу, наспех укрытому монашеским одеянием, в конце концов он остановился на прекрасных бутонах, набухавших под тканью, — на тех самых, которыми настоятельница только что любовалась сквозь щелку в двери. Кристина сразу же разгадала намерения аббатисы; догадка девушки подтвердилась, когда та положила руку ей на бедро. По спине послушницы пробежал холодок — все это ей совсем не нравилось. Кристина немного отодвинулась, стараясь не выглядеть невежливой. Мать Мишель была слишком возбуждена, чтобы ходить вокруг да около; она, казалось, не остановится ни перед чем, лишь бы в конце концов получить юное и вечно ускользающее тело Кристины. Она неожиданно и резко нагнулась, сунула руку под кровать и, к ужасу молодой монахини, вытащила оттуда только что спрятанную тетрадь.
— Быть может, ты захочешь заниматься чтением не в одиночку, а так, как это делаю я? — сказала настоятельница, намекая на собрания в библиотеке, во время которых она в полный голос зачитывала откровения святых дев.
Кристина подумала про себя, что, если ее заметки станут общественным достоянием, ее писательство может стоить ей жизни и теперь уже у нее не будет возможности начать сначала, как это случилось после ее изгнания из семьи. Действовать нужно было стремительно. В тот самый момент, когда настоятельница раскрыла тетрадь, юная монашенка прошептала:
— Как долго я ждала этой минуты…
Лицо аббатисы просветлело. И тогда Кристина взяла ее за руку, тем самым заставляя выпустить тетрадь. Она поднесла палец матери Мишель к своим губам, оросила своей слюной и медленно повела его по своему телу — сначала по шее, потом по груди, до самого соска, оставляя горячий влажный след. Девушка закрыла глаза, словно не желая быть свидетельницей этой сцены, в которой она не только исполняла ведущую роль, но которую сама же и разыгрывала с единственной целью — не позволить аббатисе прочесть ее записки. И вот, направляя палец настоятельницы, Кристина продвигала его от одной груди к другой. Девушка жмурилась все крепче, представляя, что это палец Аурелио; мысль об этом позволяла ей продолжать и даже бороться с отвращением. Мать Мишель заходилась в стенаниях; в конце концов она добилась того, чего желала с первого дня своей встречи с Кристиной. Аббатиса получала нездоровое наслаждение от ситуации, когда ее подопечная становилась ее повелительницей, и целиком отдавалась ей на милость. Таким образом. взяв инициативу на себя, послушница могла продолжать игру так, как сама пожелает, и при этом ставить барьеры безудержному любострастию настоятельницы. Однако тетрадь с еретическими записями Кристины все еще лежала на юбке матери Мишель, и это сильно беспокоило молодую монашенку; когда она попыталась завладеть тетрадью, отодвинуть ее подальше, аббатиса зажала ее между ног, словно догадываясь, что от этого предмета зависит продолжение ее блаженства. И тогда Кристина поняла, что ей будет не так-то просто получить обратно свои записи. Она поднялась с постели, отошла на несколько шагов и стянула с себя монашеское одеяние, подставляя свое обнаженное тело взору матери-настоятельницы, Потом Кристина развернула стул, стоявший возле пюпитра, и села, раскинув ноги, чтобы матери Мишель пришлось к ней приблизиться и выпустить тетрадь. Однако старшая монахиня, захваченная этим зрелищем, только крепче зажала свою добычу между ляжек и, мягко приподнимаясь и опускаясь, принялась тереться промежностью о твердый и тяжелый переплет тетради. Такая позиция оставляла простор для деятельности ее рукам, и настоятельница поспешила избавиться от верхней половины своего платья, обнажив груди — большие, круглые и все еще упругие. Полулежа на скромной постели и не отрывая глаз от Кристины, аббатиса продолжала наслаждаться кожаным переплетом и одновременно ласкала свои соски, время от времени поднося их ко рту и проходясь по ним языком. Все выходило совсем не так, как задумала Кристина: девушка в отчаянии видела, что настоятельница не только не выпускает ее еретических сочинений, но почти что поглощает их своих телом. А ей нужно было вернуть их во что бы то ни стало. Кристина уже ублажила мать Мишель зрелищем нагого молодого тела, теперь девушке предстояло сделать большее. Она поднялась со стула, приблизилась к аббатисе, встала перед ней на колени — и решительным движением задрала подол ее юбки. Но когда Кристина попыталась продвинуться выше колен, она столкнулась с сопротивлением настоятельницы, не желавшей расставаться со своим трофеем. Это была серьезная проблема. И тогда Кристина переменила тактику: очевидно, не могло быть и речи о том, чтобы раздвинуть ноги настоятельницы силком, как будто взламывая дверь; нужно было отыскать хитрый ключик, с помощью которого дверь мягко распахнется сама. И тогда послушница собрала всю свою смелость, нежно приникла к своей настоятельнице и поцеловала ее в губы. Когда Кристина почувствовала, что мать Мишель покорна ее воле, она, не прерывая поцелуя, прикоснулась к грудям аббатисы и принялась ласкать их так, как это умеют делать только женщины, — задерживаясь на тех местах, возбуждение которых было бы приятно и ей самой. Затем Кристина, лежавшая на аббатисе, сделала неожиданный переворот, и ее лоно очутилось прямо перед лицом старшей монахини, а ее собственное лицо легло поверх юбки, рядом с тетрадью. Только тогда настоятельница раздвинула ноги, наконец расставаясь с этими драгоценными записями. Но теперь Кристине предстояло перешагнуть через последние барьеры. Это была цена, которую она согласилась заплатить за свои записки. Кристина никогда прежде не прикасалась к лону другой женщины; однако, располагая сведениями о своем собственном строении, она в точности знала, как обращаться с женским телом, чтобы доставить ему максимальное удовольствие. Так она и поступила. А еще Кристине не осталось ничего другого, кроме как позволить аббатисе проделать то же самое с ней самой — а познания этой женщины в искусстве наслаждения были прямо пропорциональны ее возрасту и ее мудрости. Изнемогая от собственных стонов, две женщины полностью отдались друг другу — пока одновременно не достигли экстаза, а вслед за этой вспышкой на них снизошла усталость от хорошо исполненной работы.
Удовлетворенная и наконец-то успокоенная, мать Мишель оделась и вышла из комнаты — с бессонницей теперь было покончено. Кристина прижала тетрадь к груди и так и заснула — в надежде, что наутро начисто забудет о происшедшем.
20
Лирей, 1347 год
Жоффруа де Шарни был неоригинален в своем стремлении любыми способами завладевать священными предметами. На самом деле охота за реликвиями восходит к эпохе Амвросия, епископа Миланского, к 300 году. Если в Риме сохранялись останки Петра и Павла, если в Константинополе были Андрей, Лука и Тимофей, если в Иерусалиме нашли голову Иоанна-Крестителя, цепи, которыми истязали Павла, и даже крест Господень, то чем же хуже его город? Интерес Амвросия к святыням граничил уже с болезненностью. За время его пребывания в сане епископа находки сыпались как из рога изобилия — и если не все они, то большая их часть были грубой подделкой: епископа Миланского приводили в восхищение гвозди, пронзившие плоть Христову, а Елена, мать императора Константина, превратила их в украшения для своего скипетра. Этот культ начал принимать обличье суеверия, и пресвитеру Вигиланцию пришлось даже объявить почитание реликвий идолопоклонничеством. Светские власти озабоченно наблюдали, как множится число могил святых — это было делом рук монахов, которые без зазрения совести разделывали тела на части и продавали, словно речь шла о коровьих тушах. Монахи зашли так далеко, что император Феодосий был вынужден издать указ, гласивший: «Захороненные тела нельзя ни расчленять, ни перемещать. Запрещается покупать, продавать или делать предметом какого-либо торга останки мучеников». Вот именно это и стремился предотвратить Анри де Пуатье. Всякий раз когда Жоффруа де Шарни заводил речь о возможности разместить в новой церкви величайшую реликвию всего христианского мира, епископ города Труа занимал осторожную позицию Вигиланция и Феодосия, осуждавших могильный фанатизм Амвросия. Однако и Жоффруа де Шарни, и его предшественник, епископ Миланский, знали, что гораздо проще проникнуть в сердце толпы с помощью суеверия и доверчивости, чем с помощью веры — через магию, а не через слово Священного Писания. Как только были свергнуты языческие боги древности, они превратились в ужасных демонов, заставлявших трепетать мнительные души. А потому останки святых представляли собой надежную защиту от дьявольских порождений, таившихся в сумерках. Чем больше реликвий удавалось накопить в церкви, тем больше становилось число прихожан, каждый день приникавших к ней под крыло. Жоффруа де Шарни напоминал епископу, что на могилах святых возводились целые соборы, что одно-единственное ребро какого-нибудь мученика способно привлечь многотысячные толпы. Но прелату даже не интересно было знать, какой именно реликвией обладает, по его словам, герцог. А ведь Жоффруа де Шарни, не имевший в своих руках пока что даже подделки, уже полагал себя обладателем той самой плащаницы, что покрывала тело Христово. Итак, видя, что все разговоры с Анри де Пуатье ни к чему не ведут, герцог решил двигаться дальше по намеченному плану и уже со святыней в руках добиваться разрешения на постройку церкви — если потребуется, то и у самого Папы.
Прежде чем привлекать к работе художника, герцог, запершись в своем доме в Лирее, принялся раздумывать, как же должна выглядеть эта плащаница. В первую очередь она должна нести в себе дыхание чуда: так же, как на мифическом Эдесском плате и на полотне, только что виденном им в Овьедо, на ней должен быть запечатлен образ Христа. Но его плащаница должна затмить собой невразумительное Овьедское полотнище; с другой стороны, для создания эффекта правдоподобия ей требуется поддержка истории. По замыслу герцога, как только святыня будет выставлена на обозрение, люди тотчас же поверят, что это и есть прославленный mandylion из Эдессы и что герцог завладел им с помощью геройских подвигов в бытность свою рыцарем-тамплиером — каковым он в действительности никогда не являлся. Но тут возникала серьезная проблема: по всем свидетельствам, на этом загадочном Эдесском полотне был запечатлен только Христов лик. На этот счет споров не возникало: само существование этой утраченной турецкой плащаницы могло вызывать сомнения, однако, даже если все рассказы о ней были мифами, они единодушно свидетельствовали, что платок покрывал только лицо Христа. А Жоффруа де Шарни не собирался довольствоваться малым. Он должен был предоставить людям Сына Божьего в полный рост. И вдруг герцога озарило: из самой неприемлемости выбора возникла идея, примирявшая обе возможности. Этот лик Христа, запечатленный на ткани, который, если верить слухам, видели во время осады Эдессы, должен быть не платком, а широким полотном, но свернутым так, что было видно только лицо. Герцог взял со стола большой лист бумаги и, неумело черкая углем, изобразил на нем человеческую фигуру. Потом он начал сворачивать и разворачивать бумагу, пока не добился того, что на виду осталось только лицо. Для этого понадобилось сложить лист в четыре раза. Вот она, направляющая идея, подумал про себя герцог. Таким образом, мифический эдесский mandylion превратился в саван, полностью покрывавший тело Христово. Герцог подумал о фреске в одной авиньонской церкви, которая когда-то сильно его взволновала. Это был диптих: на одной части было запечатлено снятие Иисуса с креста, а на другой изображалось, как Иосиф Аримафейский оборачивает тело Христа полотнищем. Герцог вспомнил, что этот кусок ткани на фреске столь обширен, что охватывает все тело целиком. Спина Иисуса покоилась на полотне, ткань загибалась над его головой и покрывала его спереди, до самых ступней. Если Христова плащаница и вправду была такой, как изображалась на фреске, это создавало определенные трудности, однако давало и немалые преимущества. В таком случае полотно должно быть по меньшей мере в два раза длиннее. Жоффруа де Шарни снова принялся неумело рисовать человеческую фигуру — теперь на самом большом куске бумаги — и убедился, что теперь, чтобы на виду осталось только лицо, бумагу придется перегибать восьмикратно. Но такая стопка ткани будет слишком плотной, ее невозможно в течение длительного времени выдавать за обычный платок, подумал герцог. И все-таки для него такой вариант несказанно полезен: теперь на ткани отпечатается не только лицо Христа, как на платке в Овьедо, а все тело целиком, спереди и сзади. Такое изображение куда более красноречиво, поскольку являет собой диптих как бы из двух портретов — Иисус к нам лицом и Иисус к нам спиной; впервые Господь показан во всей своей полноте, таким, каким он и был. Сердце герцога забилось чаще от одной только мысли об этом. Если бы он обладал способностями художника, то начал бы работу прямо сейчас, своими собственными руками, чтобы никто, кроме него, не узнал о тайне плащаницы. Однако ему требовался художник, и уж конечно, чрезвычайно одаренный. Теперь так: каким образом фигура Христа запечатлелась на полотне? Разумеется, чудесным образом. Но как может выглядеть чудо, сотворенное с куском ткани? Это должно быть нечто пленяющее, доселе невиданное. Жоффруа де Шарни быстро отбросил мысль о нанесении: на полотно крови или иной субстанции, схожей с ней по виду. На то имелось две причины: во-первых, кровь являлась веществом физическим, а это могло наложить отпечаток на метафизический характер чуда; и во-вторых, могли возникнуть предположения, что плащаница — это всего лишь подражание полотну из Овьедского собора. Герцог расстелил на полу плащаницу, купленную им у торговца с площади, и в очередной раз подверг ее тщательному осмотру: Жоффруа де Шарни убедился, что это столь грубая подделка, что она может послужить ему примером, как не следует поступать. Работа художника была до такой степени очевидной, что можно было различить даже отдельные мазки. Черты лика Христова были в точности скопированы с изображения, впервые появившегося в Византии, а потом навязчиво воспроизводившегося в бесчисленном количестве картин, скульптур и барельефов. Цвета были слишком яркими и реальными, чтобы свидетельствовать о чудесном событии; этот рисунок никоим образом не производил впечатления Божественного творения, если даже предположить, что Господь снизошел бы до такого банального занятия в сравнении с его высочайшими помыслами. Герцог решил про себя, что плащаница, которую он собирается изготовить, не должна напоминать картину, не должна рассматриваться как произведение искусства или провоцировать на какие-либо эстетические суждения — она должна быть выполнена в неподражаемой, ни с чем не сравнимой технике. Это должно быть творение такой природы, чтобы созерцающий его проникся ощущением чуда.
Чтобы незамедлительно приступить к делу, герцогу требовался подходящий кусок ткани. Это было задачей не из легких, так как старинные полотнища, тканные в Палестине, сильно отличались от тех, что можно было купить в лавке. А даже такую деталь не следовало упускать из виду, поскольку Жоффруа де Шарни понимал, что на его «священную» плащаницу обрушится пристальный взгляд критиков, первый из которых — Анри де Пуатье. С другой стороны, полотнища с древнего Ближнего Востока имели ярко выраженные особенности и различались между собой; точнее говоря, производству тканей уделялось такое значение, что города давали свое название материалам, которыми они славились: из Газы происходили платки, в которые обычно оборачивали покойников; полотна под названием «фустан» были родом из деревни Фустат близ Каира; «Дамаск» обязан своим именем сирийскому городу; mussolina, он же муслин, привозили в Европу из персидского города Мосул; baldacco — это итальянизированное название Багдада, отсюда и балдахин — это маленькое алтарное покрывало; тафтан производили в Тафте, а табис, хорошо известный во Франции, происходил из пригорода Аттабийи. Герцог, преданный почитатель реликвий, хорошо знал, что материал и его фактура позволяли с легкостью обнаружить фальшивку. Однако раздобыть старинную обработанную ткань из Палестины было делом непростым.
Венеция, 1347 год
Чтобы приобрести заветный платок, Жоф-груа де Шарни предпринял путешествие в Венецию. На то были две причины. Первая — желание остаться незамеченным, поскольку в Труа и в Лирее герцог был человек известный, и он не мог сначала купить ткань, а затем предъявить ее в качестве реликвии под носом у торговца, который ее ему продал. Вторая причина состояла в том, что Город Каналов являлся не просто крупнейшим центром торговли — здесь чувствовалось сильное влияние Византии, здесь можно было раздобыть ткань из любой точки Ближнего или Среднего Востока. На рынке возле площади Святого Марка Жоффруа де Шарни приобрел у сирийского торговца газовое полотно; герцог сильно сомневался в правильности этой покупки, поскольку ткань была слишком тонкой выделки — вряд ли такой стали бы покрывать тело сына плотника. Потом герцог обратил внимание на деревенскую ткань неясного происхождения, простая фактура которой придавала ей действительно древний вид. В конце концов, совершенно растерявшись посреди вороха платков и цветастых ковров, французский герцог обнаружил льняное полотнище, выделявшееся на фоне всех прочих своей строгой белизной. Жоффруа де Шарни подумал про себя, что именно такое полотне мог приобрести Иосиф Аримафейский. Однако более пристальный осмотр показал, что уток сплетался с основой весьма хитроумным способом в отличие от простого переплетения крест-накрест, как это делалось в эпоху Иисуса. Несмотря на то что это полотнище было соткано слишком современным способом и его было невозможно выдать за продукт ткацкого станка из древней Палестины, в которой представления об утке и основе были самые элементарные, Жоффруа де Шарни сказал себе, что теперь у него есть три превосходных куска ткани, и отправился в обратную дорогу, довольный своими покупками.
Теперь предстояло определить самое важное: как будет выглядеть Иисус. Этот вопрос только казался несложным — на поверку выяснилось, что вопрос о внешности Христа на плащанице таит в себе немало проблем.
21
Труа, 1347 год
Несмотря на все усилия, приложенные Кристиной, чтобы забыть о сцене, разыгранной ею на пару с матерью Мишель, девушка, к своему глубокому сожалению, сразу же обо всем вспомнила на следующее утро, когда проснулась, прижимая к груди заветную тетрадь. После той ночи Кристина больше не могла смотреть аббатисе в глаза и всячески избегала оставаться с ней наедине. Она все реже пользовалась библиотекой, чтобы исключить возможность свидания с настоятельницей один на один. Кристина чувствовала себя глубоко униженной: несмотря на то что она отнюдь не была маленькой девочкой и обладала достаточным опытом, чтобы: жить по законам взрослой жизни, она все-таки считала, что мать Мишель совершила над ней акт насилия. Девушка не могла забыть и о наслаждении, охватившем ее в финале, — она все прекрасно помнила, и именно это наполняло ее ненавистью не только к настоятельнице, но и к себе самой. Мать Мишель использовала свою должность, свое положение в монастырской иерархии, свою неограниченную власть над заточенными в четырех стенах дочерьми, чтобы их совращать. Это слово лучше всего передавало ощущения Кристины: совращенная. Потому что помимо того, что над ней надругались, унизили и использовали, ее еще и заставили наслаждаться против собственной воли. Именно таким образом ведут себя педерасты: главный грех растлителей мальчиков состоит не в том, что они надругаются над юным телом, а в том, что им путем многократного насилия удается притупить чувства и в итоге сломить дух своих жертв. В конце концов у мальчиков возникало ощущение, что они ведут себя так, как им самим хочется. Однако поскольку Кристина была взрослой и умной женщиной, она понимала, что, несмотря на полученное удовольствие, она стала участницей отвратительного деяния. После этого события ее жизнь в монастыре превратилась в очередную пытку. Заботясь о том, чтобы ее снова не застали врасплох, монашенка научилась писать в полумгле, чтобы мерцание свечи ее не выдавало. С другой стороны, Кристина придумала идеальный тайник — библиотеку. В ее собственной комнатке спрятать что-либо было невозможно — она была слишком маленькая, с незатейливым убранством. А вот среди неисчислимого множества томов, теснившихся на библиотечных полках, книжка с ее записями становилась абсолютно незаметной, хотя бы даже и стояла у всех на виду. И даже если существовала ничтожнейшая вероятность, что кто-нибудь случайно, по ошибке возьмет эту книжицу с полки, — все равно установить автора этой рукописи никак бы не удалось. Каждую ночь, сидя в библиотеке без всякого света, Кристина записывала свои впечатления от самых разнообразных событий в форме писем к Аурелио. Однако ей никак не удавалось избавиться от налета разочарования:
Отец Аурелио!
С течением дней я все больше ощущаю себя пленницей этого облачения, которое сдавливает мое тело, но еще сильнее — мой дух. Я буду говорить с вами, зажав сердце в руке. То, что я собираюсь вам рассказать, причинит мне больше страдания, чем вам. Вам известно, как я любила Христа в пору своего детства, его величественная фигура была для меня тем примером, которого я не могла обрести в собственном отце. И все-таки я не способна закрыть глаза на очевидный факт, который Святая Церковь с самого своего основания всеми силами пытается утаить. Это обстоятельство столь значительное, что раз и навсегда подрывает основы, на коих зиждется все учение Христа, и остается лишь гадать, почему оно все еще существует. Прежде чем вы швырнете это письмо в огонь и покроете меня вечным презрением, дайте мне возможность привести вам свои аргументы.
Без сомнения, христианство обязано своей победой над религиями, пришедшими с Востока, из Египта, из Греции и объединившими свои культы и божества в Риме, христианство обязано не имеющей себе равных фигуре Иисуса Христа. Воздействие Его исключительной личности на современников было столь велико, что Его учение протянулось далеко за пределы Его краткого пути в этом мире. Его проповедь была столь же убедительна, а слово Его — столь же необыкновенно, насколько незабываемы оказались Его страсти, Его мука и Его смерть. Громадная человеческая составляющая Христа затмила Его главное пророчество, которое так никогда и не было исполнено, — вы убедитесь в этом, если предоставите мне возможность развернуть свои доказательства. Фундамент Христова учения — это неизбежность Конца Света. Иисус Христос и горстка Его учеников представляли собой маленькую апокалиптическую секту, чьи проповеди подстегивались близостью конца времен. День Страшного суда был для них таким близким событием, что следовало срочно озаботиться спасением своей души, успеть свести счеты с Всевышним. Вся проповедь Иисуса основывалась на этой посылке. А кроме того, Иисус выступал в качестве Мессии. Соединение двух этих обстоятельств — причина неудачи его призыва к еврейскому народу. Мессия, которого дожидались евреи, не должен был нести с собой весть о гекатомбе — напротив, наследник Дома Давидова должен был восстановить Царство Израильское и возвратить его к дням славы; Мессией мог стать не тот, кто возвещает об Апокалипсисе, но тот, кто поставит Иерусалим в самое сердце мира. С другой стороны, для Римской империи появление Иисуса из Назарета было лишь незначительным эпизодом, не имеющим ни малейшего значения. После страстей, распятия, смерти и Воскресения Христа первые христиане провели остаток своих жизней в ожидании его неминуемого возвращения, а стало быть, и Апокалипсиса. Несложно убедиться, что этого так и не произошло. Можно было предположить, что — ввиду полного неисполнения этого фундаментального пророчества — христианство обрушится под тяжестью собственной несостоятельности. Подобно тому как евреи только укреплялись в своем скептицизме, видя, что мир не прекращает своего существования, можно было предположить, что такое же разочарование распространится также и на Христовых последователей. Так почему же. вместо того чтобы рассеяться, первая апостолическая церковь все прирастала новыми членами и настолько утвердилась внутри Империи, что в итоге сделалась религией Рима и потянулась дальше — в Сирию и Малую Азию? Если изначальное условие христианства не соблюдалось, тогда следовало сделать так, чтобы верующие позабыли о его раннем, апокалипсическом характере. И тогда в учении Христа наметилось едва ощутимое, но все же ключевое изменение. Иная жизнь, судьба человеческой души перестают зависеть от приговора Страшного суда — теперь это определяется сразу же после смерти каждого отдельного человека. Возвращение Мессии теперь видится не таким скорым событием, каковым явилось его Воскресение после смерти. Второе пришествие Христа теперь рассматривалось как отложенное на неопределенный срок, и, чтобы предстать с отчетом перед Богом, каждому смертному надлежало дожидаться уже не Апокалипсиса, а собственной смерти, когда пробьет час. Однако нельзя не считаться с тем, что центральные постулаты Христова учения имели смысл только перед неизбежностью конца времен. Презрение материальных благ, восхваление бедности, утверждение, что удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие, — все это основывалось на вере в вечную жизнь после Конца Света. На что могли сгодиться земные сокровища перед лицом Апокалипсиса? Чувство братства, любовь к своему ближнему и даже к своему врагу — за всем этим таилась лишь необходимость последнего прощения и вечное примирение в ином мире, мире бесконечного блаженства. Что пользы в законе Талиона, отмщения, в принципе «око за око, зуб за зуб», перед приближением Страшного суда? Это событие уравнивало всех без исключения. Поэтому так было необходимо и восхваление страдания, боли и мученичества и как следствие отрицание наслаждения, удачи и благополучия: нужно было расплатиться здесь, на земле, чтобы получить доступ к вечному счастью. Апокалипсическая концепция первых христиан также содержит в себе призыв к целомудрию и девственности, зародыш запрета на соединение плоти с плотью. Ради достижения славы в вечности следует пренебречь наслаждением — так зачем же вводить детей в мир на грани гибели? Царство Небесное раскроется для всех умерших сразу после того, как они воскреснут, — так же, как поднялся из своей гробницы Иисус. Жизнь после воскресения продолжится в другом месте — не здесь, не на земле, и будет она вечной; однако чтобы это произошло, сначала должен свершиться Апокалипсис. Вот каков единственный смысл искупления: Мессия явится, чтобы освободить нас перед Страшным судом. Вот чем объясняются ограничения, налагаемые христианством, в отличие от других религий, важный элемент которых составляют наслаждение, счастье, прославление жизни, плодородия и благополучия. Однако, как видите, несмотря на первостепенное христианское пророчество, мы все еще здесь, в мире земном, приговоренные страдать без всякой причины, и конца времен как-то не предвидится.
Это еретическое спекулятивное выступление Кристины было, если разбираться до конца, мучительным признанием в любви; изобретая эту неслыханную точку зрения на христианство как на апокалипсическую секту, чьи требования страдания и непорочности до сих пор остаются в силе, несмотря на то что ее величайшее пророчество так и не сбылось, Кристина не собиралась выстраивать новую теорию — цель ее была гораздо более скромной: обратить к себе глаза, сердце и плотское желание Аурелио. Быть может, девушка избрала для этого не самый удачный способ, однако в тот момент иного она не имела.
22
Лирей, 1347 год
Жоффруа де Шарни не хотел прибегать к услугам художника, пока не продумает свое творение вплоть до последних деталей. Художник должен был стать простым исполнителем его замысла. Поэтому герцог стремился не допустить, чтобы на его план повлияла сложившаяся точка зрения мастера — кем бы он ни был. Жоффруа де Шарни нуждался не в произведении искусства, а в святыне, вот почему ему было важно обойтись без высокомерных суждений художника. Герцогу нужна была для работы только лишь его рука. Он все еще не решил, каким из трех купленных в Венеции полотнищ следует воспользоваться и как будет выглядеть Христос на его плащанице. Последний вопрос был отнюдь не последним по значимости — ведь внешность Спасителя являлась поводом для напряженных споров. Каков был истинный облик Назаретянина? Его изображения в разные эпохи различались коренным образом. Самые ранние из них были найдены в катакомбах. В крипте на кладбище Святого Каликста обнаружились фрески очень грубой работы, написанные явно в эллинистическом стиле. В ту пору преобладали изображения Христа, представлявшие собой фигуру Доброго пастыря: дородный, безбородый, коротко стриженный мужчина с овцой на плечах. Жоффруа де Шарни испытывал сильные сомнения по поводу правдивости этого облика, поскольку было не сложно установить, что эта фигура без всяких изменений повторяет «Юношу с ягненком» — греческого «Moscoforo», созданного в 570 году до Рождества Христова. По мнению герцога, это было не портретом Христа, а некоей метафорой — известно ведь, что первые христиане в какой-то степени подчинялись запрету иконопоклонничества. Эту гипотезу подтверждала большая часть икон в катакомбах: голубка была душой, павлин — вечностью, виноградная лоза или колос подразумевали евхаристию. Иисус тоже заменялся символической фигурой рыбы: в греческом языке слово ikhthys, означающее «рыба», состоит из начальных букв именования Спасителя: Iesus Khristos Then Yos Soter — Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель. Жоффруа де Шарни посчитал, что изображение безбородого Иисуса, созданное первыми христианами, обладает качествами не портрета, но символа. И все-таки герцог не хотел оставлять ни одной детали на волю случая; ему требовался такой облик Христа, который будет не только правдивым, но также и правдоподобным. С другой стороны, Жоффруа де Шарни не обнаружил в Евангелиях никаких точных указаний на внешность Сына Божьего. В древнехристианской живописи встречаются различные изображения Иисуса и Богоматери, однако в ту эпоху уже не существовало достоверных устных преданий, дошедших от людей, видевших Христа, в Евангелиях подобных описаний не было в соблюдение Моисеева закона, запрещавшего создавать портреты, поэтому на протяжении II и III веков за основу брались произведения классического греческого и римского искусства. В катакомбах Святого Каликста и Присциллы Иисус Христос представлен в облике Учителя, наподобие древних философов Греции. Богородица изображена как Мать, на руках у которой сидит Ребенок. Видимо, эти рисунки вдохновили художников Византии, где была создана Theotokos,
[20] впоследствии взятая на вооружение и римской иконографией. Герцог изучил все манускрипты, к которым только мог обратиться, чтобы восстановить подлинный облик Иисуса Христа. И столкнулся с загадочным обстоятельством — с появлением черных Иисусов в разных местах Европы; в Марсате и Рокамадуре, в Альтоттинге и Кельне, в Глэстонбери и Вальсингаме, в Лорето и Неаполе, в Монтсеррате и Солсоне, в Мадриде и Эстремадуре были найдены многочисленные фигурки черных Спасителей. По поводу этих скульптур высказывалось немало гипотез: например, что в эпоху Иисуса Христа в Палестине перемешались египтяне, эфиопы и вавилоняне — все в той или иной степени выходцы из сердца Африки. Если принять это предположение, то ничего удивительного, что Христос был чернокожим. К этому обстоятельству прибавились не менее странные находки черных Мадонн, рассыпанных по берегам Средиземного моря. Следуя этой логике, если предки Марии были родом откуда-то из Африки, вполне можно было предположить, что и сам Иисус был негром. Однако Жоффруа де Шарни знал, что все эти спекуляции порождены любителями загадок, которые сгущают сумрак там, где должен сиять свет. Черные Иисусы и Мадонны объясняются очень просто: в те времена, когда их создавали, человеческое тело писали красками, замешанными на масле, тогда как одежду раскрашивали яичной темперой. И нередко случалось так, что примитивные масляные составы, взаимодействуя со светом и с воздухом, постепенно становились абсолютно черными: происходило окисление. Самое примечательное в том, что одежда, писанная темперой, сохраняла свой цвет в неизменности. Гипотеза об африканском происхождении Христа себя не оправдывает — ведь в чертах лица этих черных фигурок нет признаков, свойственных негритянской расе. В общем, герцог в своих замыслах решил полностью отказаться от такой возможности — не только из-за неправдоподобия, но и потому, что церковь никогда бы не признала плащаницу с таким изображением: было однозначно установлено, что негры — как и животные — лишены души.
Жоффруа де Шарни выяснил, что впоследствии самым распространенным обликом Иисуса стал византийский Христос-Раntokrator;
[21] пожалуй, самое древнее такое изображение — это фреска в церкви Святой Каталины, в Синае. Новый канон иконописи подстраивался — в аллегорической форме и в соответствии с нормами hermeneia.
[22] В данном случае имеется в виду жанр пояснений к библейским текстам.) — к структуре храма: так, Христос-Вседержитель, воплощение Величия, благословляющий прихожан воздетыми большим и указательными перстами, должен находиться в куполе; Tetramorfos, то есть четверо евангелистов — в парусах свода, Богоматерь — в абсиде и, наконец, святые и эпизоды из Евангелий — на стенах нефов. Этот Христос сильно отличался от Христа палеохристианского: он обладал густой бородой (на некоторых фресках раздвоенной), суровым выражением верховного повелителя всего сущего, от него исходило сияние, достойное книги в его руках, на обложке которой стояла надпись: «EGO SUM LUX MUNDI». Голова его была увенчана крестоносным нимбом, по бокам изображались первая и последняя буквы греческого алфавита — альфа и омега. Ноги покоились на полукруглом возвышении, символизировавшем весь мир. Это изображение, несомненно, являлось самым распространенным и производило на Жоффруа де Шарни живейшее впечатление. И более того, герцог хранил у себя несколько предметов с изображением Христа — творца всего сущего, он был их неутомимым собирателем. У него имелось немалое количество византийских монет чеканки VII–X веков, и на всех был запечатлен Пантократор. Больше всего герцог гордился монетами 692 и 695 годов, относившимися к эпохе Юстиниана Второго. Все они были золотые, но подразделялись на две категории: одни носили название tremissis, другие именовались solidus. Один solidus весил в три раза больше, чем один tremissis. Несмотря на то, что монеты меньшего достоинства были украшены великолепными миниатюрами, солиды — в прямом соответствии с названием — смотрелись так, что внушали уважение. Фигура Иисуса выглядела такой живой и реальной, что, казалось, она вот-вот оторвется от плоской металлической поверхности. Жоффруа де Шарни против своей воли вздрагивал всякий раз, когда рассматривал эти монеты, поскольку они являли собой идеальный синтез двух его главнейших страстей: религии и денег. Для его дочери, Кристины, эти монеты, напротив, служили самым веским доказательством коррупции, до которой докатилась церковь; она отказывалась понимать, как можно дойти до объединения смиренной фигуры Христа с красноречивейшим воплощением того, что он ниспровергал в своих проповедях. Герцог всегда думал, что эти монеты переменили его судьбу; поглаживая блестящий металл в надежде, что монеты озарят своим сиянием его новое предприятие, Жоффруа де Шарни даже не подозревал, что этим солидам суждено воплотиться в его плащанице.
23
Труа, 1347 год
Кристина писала без передышки, крадя часы у сна, пока не начинали мерцать первые лучи зари. Девушка вскоре поняла, что, если она хочет вернуть любовь Аурелио, ей нужно выстроить любовную доктрину, которая не только бы не противоречила Священному Писанию, но целиком на нем основывалась. В Ветхом Завете было несложно обнаружить намеки на чувственную, плотскую любовь между мужчиной и женщиной; конечно же, Песнь Песней была пространным восхвалением телесного совокупления. Однако же в Новом Завете любое упоминание чувственности звучало как приговор. И все-таки Кристине удалось отыскать в самых неожиданных местах Евангелий христианское оправдание для тела и чувства. И вот что она записала:
Одним из самых ощутимых следствий того, что немедленного пришествия Христа в мир не произошло, явилась путаница вокруг учения о воскресении мертвых. Если вы спросите любого, кто называет себя христианином, что же происходит после смерти, он ответит вам с младенческой невинностью: если человек вел себя в соответствии с божественными заповедями, был крещен, ходил к причастию и не запятнал себя грехом, после кончины его ожидает Царство Небесное. С тем же простодушием христианин скажет, что человек, умерший некрещеным и во грехе, прямиком отправится в ад. Всякий готов утверждать, что в самый момент наступления смерти душа отделится от тела и направится ввысь, пока не соединится с Божьей благодатью на веки вечные, или же душа грешника опустится в преисподнюю и страдания ее будут вечными. Вот в чем основная идея: тело конечно, а душа бессмертна. Хотя на самом деле священникам надлежало бы разубеждать своих прихожан в подобной мысли, противоречащей слову Христа и тексту Священного Писания. В последнее время может показаться, что наши церковники презирают тело ради вящей славы души — в противовес живому примеру, данному нам Господом Нашим Иисусом Христом, воскресшим из мертвых в собственном теле. Воскресение мертвых есть догмат веры, поэтому любой утверждающий, что тело разрушается раз и навсегда, впадает в грех. Святой Павел особенно настойчив в этом пункте, он опровергает мнения язычников и саддукеев, а в Послании к Коринфянам — Именея и Филита.
[23] В грех впадают те, кто, подобно гностикам, манихейцам и присциллианцам, полагает, что тело окончательно расстается с душой. Мой дорогой Аурелио, вы не можете называть себя христианином, если презираете плоть — поскольку вам придется облечься ею на веки вечные в тот самый момент, когда зазвучат трубы, знаменующие собой конец времен. Можете убедиться: все, что я утверждаю, взято из Священного Писания. Прочтите слова апостола Павла, из главы 15 Послания к Коринфянам:
12. Если же о Христе проповедуется, что Он воскрес из мертвых, то как некоторые из вас говорят, что нет воскресения мертвых?
13. Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес;
14. а если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша.
15. Притом мы оказались бы и лжесвидетелями о Боге, потому что свидетельствовали бы о Боге, что Он воскресил Христа, Которого Он не воскрешал, если, то есть, мертвые не воскресают;
16. ибо если мертвые не воскресают, то и Христос не воскрес.
17. А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна: вы еще во грехах ваших.
(…)
21. Ибо как смерть через человека, так через человека и воскресение мертвых.
Итак, я говорю вам, мой любимый Аурелио, что впадает в грех тот, кто полагает уделом человека смерть тела, кто считает, что мир нисходит на нас после смерти — поскольку Бог есть Бог живых, а не мертвых, Бог тот, кто побеждает смерть, как это сделал Иисус. А апостол Павел говорит нам:
26. Последний же враг истребится — смерть.
(…)
35. Но скажет кто-нибудь: как воскреснут мертвые? И в каком теле придут?
На вопрос, заданный апостолом, отвечают слова самого Христа; в синоптических Евангелиях он рассказывает, какими станут мертвые после воскресения, вот что утверждает Иисус в споре с саддукеями: «Когда из мертвых воскреснут, тогда не будут ни жениться, ни замуж выходить, но будут как ангелы на небесах. А о мертвых, что они воскреснут, разве не читали вы в книге Моисея, как Бог при купине сказал ему: „Я Бог Авраама, и Бог Исаака, и Бог Иакова? Бог не есть Бог мертвых, но Бог живых“. Мой дорогой Аурелио, я могу только лишь печалиться, читая, с какой враждебностью вы говорите о своем теле, как будто бы это ваш враг, а не оболочка, в которую вам предстоит облечься в день Страшного суда. И снова сошлюсь на апостола Павла, сказавшего:
52. вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся.
53. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие.
54. Когда же тленное сие облечется в нетление и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: поглощена смерть победою.
Поэтому повторяю вам, мой любимый Аурелио: не презирайте своего тела, не бичуйте его, не подвергайте лишениям — ведь когда настанет срок, ему придется подняться из могилы, чтобы встретиться с душой, и таким образом вы окажетесь на Божьем суде в своем нынешнем теле. Воскресение, являясь догматом веры, наделяет тело такой же значимостью, что и душу, и объединяет первое со второй. Слово Иисуса возвестило, что все, абсолютно все люди воскреснут — как праведники, так и грешники. В Символе веры утверждается определенно: „Верую в воскресение плоти“. А на Церковном соборе в Летране было постановлено: „Все люди воскреснут в тех же телах, какие они носят теперь“. О том же самом возвещает и Иоанн в главе 5:
28. Не дивитесь сему; ибо наступает время, в которое все находящиеся в гробах услышат глас Сына Божия;
29. и изыдут творившие добро в воскресение жизни, а делавшие зло — в воскресение осуждения.
Мой любимый Аурелио, упоминания о воскресении мертвых в Евангелиях столь многочисленны, что я просто не могу приводить их здесь в полном объеме. И что же: когда должно произойти наше воскресение? Несомненно, когда наступит пора предстать перед Всевышним. И судить нас будут не сразу после смерти, как полагает большинство тех, что считают себя христианами, а в день Страшного суда, который свершится только тогда, когда Иисус снова возвратится к нам, — то есть когда наступит второе пришествие и произойдет Апокалипсис. До этого момента на Небесах — как и до сего дня — будет восседать лишь Иисус Христос по правую руку от Господа, а Преисподняя будет представлена одинокой и злобной фигурой Сатаны. И тот, кто подумает, что души дорогих ему мертвецов сейчас пребывают в раю, совершает грех, потому что никто не может войти в Царствие Небесное без того, чтобы прежде не воскресло его тело. Утверждать обратное — значит не признавать один из фундаментальных догматов веры. На самом деле еще во II веке Поликарп именовал сыном Сатаны того, „кто отрицает воскресение мертвых и Страшный суд“. Точно так же полагает и Атенагор, который в своем трактате „De Resurrectione Mortuorum“
[24] утверждает: „Исходя из того, что человек состоит из тела и души, ему не достичь блаженного состояния, пока его тело снова не воссоединится с душой“. Минуций Феликс наблюдает признаки воскресения во всем божественном творении: „Взгляните, как — нам в утешение — сама природа предвещает грядущее воскресение. Заходит и восходит Солнце, звезды гаснут и появляются опять, цветы умирают и распускаются, деревья сбрасывают листву, чтобы зазеленеть вновь. Семена дают жизнь только тогда, когда они лопаются. Также и тело в могиле подобно деревьям, которые прячут будущую зелень под обманчивой сухостью. Также и нам следует дожидаться весны наших тел“.
В писаниях апостолов точно описываются дни второго пришествия, дни конца времен: „Не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся“. Поэтому, Аурелио, не позволяйте себя обманывать тем, что живут рядом с вами в монастыре, изнуряя и бичуя собственное тело, — ведь, наравне с душой, тело есть творение Божье, и одно должно соединиться с другим на веки вечные. Тертуллиан в III веке так высказался по поводу воскресения: „И эта плоть, которую Бог сотворил своими руками и по своему образу, которую он напитал дыханием по подобию собственной жизни, — эта плоть не воскреснет? Эта плоть, которая по стольким признакам есть Бог? Так значит, воскреснет плоть, и, безусловно, та же самая и единая, во всей своей полноте“.
Вы заблуждаетесь, мой любимый Аурелио, если с наивностью ребенка предполагаете, что единственно вашей душе, разлученной с вашим телом, суждено обитать на Небесах или в Аду. Вот оно, свидетельство столь любимого вами Блаженного Августина: „Воскреснет плоть, та же, что была похоронена, та же, что умирает, та же, которую мы видим и осязаем, которая для продолжения жизни имеет нужду в еде и питье; эта плоть, что страдает от боли и недугов, — именно она должна воскреснуть, у грешных для вечной муки, у праведных для преображения“. Следуя за рассуждениями Августина, мы имеем все основания полагать, что невозможно достичь блаженства в Небесах, если душа будет лишена своего тела. А у тех, что заслуживают наказания в преисподней и вечного страдания, не будет возможности испытать на себе огненный ужас, если они не обретут тела, способного чувствовать.
А в отношении вашего письма, в котором вы проклинаете те свои части тела, которые отвлекают ваши помыслы от Господа и, как вы утверждаете, приближают вас к диким животным, — вам следует примириться с той частью, от которой вы отказываетесь и которая все-таки когда-то принесла мне столько блаженства: она тоже будет сопровождать вас в загробной жизни, как утверждает святой и мудрый Фома Аквинский в своем трактате „Summa Theologiae“:
[25]„Все органы и члены, составляющие человеческое тело, будут восстановлены при воскресении“. А вот и новый вопрос: каков будет наш вид после воскресения, если учесть, что от рождения до старости наша внешность переменится столько же раз, сколько дней продолжалась наша жизнь. Быть может, мы восстанем из наших могил дряхлыми, немощными и безобразными? Как мы будем выглядеть? Каков будет наш возраст? На это святой Фома и Блаженный Августин отвечают нам, что те, кому суждено отправиться в Царство Небесное, воскреснут, „чтобы обрести совершенство: они воскреснут совершенными“. И грешники тоже воскреснут, сохранив в целости все свои органы, но отправятся на вечную муку.
С другой стороны, учение о воскресении мертвых демонстрирует, что и сама религия вовсе не осуждает существование тела как противного божественному помыслу естества, а, напротив, возвышает его и утверждает вечность его бытия в единении с душой.
24
Лирей, 1347 год
Жоффруа де Шарни было известно, что само по себе изображение Христа является проблемой столь же серьезной, сколь и древней. Да, конечно, не осталось никаких следов от течения иконоборцев, в прошлом запрещавшего всякое создание и поклонение портретам, — однако до сих пор никуда не исчезла первая заповедь, прозрачная и непреклонная. Согласно Книге Исхода, Бог-Отец сказал Моисею на горе Синай:
20:4. Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли;
20:5. не поклоняйся им и не служи им, ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня (…)
Как же могло случиться, что именно Иисус стал первым нарушителем самой главной из заповедей, оставив после себя свое изображение, запечатленное на ткани, для последующего поклонения? Если Иисус Христос поступал наперекор заповедям, тогда возникали сомнения в его божественности и таким образом само учение о Троице оказывалось под подозрением. Отец и Сын не только утрачивают свою единосущность — оставляя свой образ на полотне, Иисус восстает против Бога-Отца. Речь ведь идет не просто об одной из заповедей, а о первой из десяти, что не оставляло места для разночтений. Герцог впервые засомневался в своем предприятии. Он почувствовал страх. Жоффруа де Шарни осознал, что плащаница, которую он собирается изготовить, может быть воспринята не как обыкновенная подделка, а как ересь: она сама по себе являлась противоречием словам Святого Писания. Иегова, осудивший на горе Синай всяческие изображения, не может отказаться от собственного слова. Жоффруа де Шарни понимал, что изображения действуют на толпу более красноречиво и убедительно, чем любой трактат или вероучение; он сознавал, что умело написанная картина, на которой святой побеждает дьявола, произведет более сильный эффект, чем даже само Священное Писание, — учитывая, что подавляющее большинство верующих не умеют читать. Но ему было также известно, что первая заповедь, установленная Богом-Отцом и подтвержденная Христом, запрещает какое бы то ни было поклонение изображениям. У иконоборцев имелись основания, чтобы разрушать любые иконы с человеческим обликом, на самом деле они просто-напросто соблюдали божественную заповедь. В той же Книге Исхода Иегова обрушивается на идолопоклонников из Ханаана:
34:13. Жертвенники их разрушьте, столбы их сокрушите, вырубите священные рощи их.
34:17. Не делай себе богов литых.
Не было никакой возможности трактовать первую из заповедей как-либо по-другому. Всякое толкование, идущее наперекор прямому значению, являлось не чем иным, как лживыми ухищрениями, которые выдумывали на вселенских соборах, понимая, какой проповеднический потенциал несут в себе зрительные образы. Кстати сказать, евреи всегда хранили верность этой заповеди, и их храмы никогда не украшались человеческими фигурами, животными и вообще рисунками, не имеющими абстрактного характера. Сама идея единого и всемогущего Бога делала немыслимыми какой бы то ни было пантеон и богов, схожих с природными явлениями — такими как дождь, гром или ветер, или связанными с космографией — с солнцем, луной и звездами. Бог, творец Вселенной, был столь грандиозен, что его было невозможно не только изобразить, но даже вообразить. Если человек не в состоянии представить себе границы Вселенной и постичь бесконечность — что может он знать об облике Бога, если Он больше, чем любое число, и обширней, чем сама вечность? Для человека, в его ничтожности, попытка изобразить Создателя всего на свете считалась ересью и оскорблением Бога. Бог был единственным, кто обладал полномочием на творение, на придание материи формы и даже своего образа и подобия. Он мог создать одно существо из ребра другого существа, однако для человека было бы непростительным дерзновением, высокомерным притязанием на место Всевышнего создавать образ либо подобие того, \"что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли\". С другой стороны, магометане тоже не осмеливались помещать портреты в своих роскошных мечетях. Среди христиан находились и такие, кто называл причиной поразительных побед мусульманских войск их упрямый отказ от изображения человека. Арабское влияние в Византии явилось одним из существенных факторов, породивших движение иконоборцев. То ли под воздействием суеверий, приписывавших этому запрету военную мощь арабов, то ли по естественной склонности согласовывать свои обычаи с обычаями победителей, то ли чтобы получить возможность проповедовать среди исламских войск — в общем, Восточная христианская церковь поспешно обратилась к первой заповеди. В III веке Евсевий провозгласил, что всякое изображение Иисуса противно Священному Писанию, а потому должно считаться идолопоклонничеством. За много лет до него Астерий Амасийский уже сказал: \"Не делай копий с Христа; с него довольно уже и унижения Воплощением, которому он подверг себя добровольно, ради нас. А лучше неси в своей душе символический отпечаток бестелесного Слова\". \"Имеет ли смысл изготавливать реликвию, противоречащую этому священному Слову?\" — спрашивал себя герцог, внезапно потерявший уверенность в успехе своего замысла. Наверное, чистым безумием было думать о возрождении древнего течения иконоборцев, которые решили бы спалить полотнище герцога, а заодно — и его самого? Жоффруа де Шарни понимал, что в конечном счете движение иконоборцев явилось результатом незримой войны — борьбы между властями церковными и светскими. Побуждаемые тем же стремлением к богатству, которое направляло и шаги герцога, византийские монахи накапливали в своих церквах разнообразные чудотворные иконы. И вот толпы верующих отправлялись в паломничество и оставляли свои подношения в обмен на право молиться перед святынями о милости. Чем более многочисленны и важны были эти иконы, тем более богатыми и прославленными становились выставлявшие их напоказ монастыри. Вот почему монахи, ясно видя прихожан, преклоняющих колени перед иконами, закрывали глаза на первую заповедь — при этом их сундуки наполнялись и власть их росла. Императоры с беспокойством наблюдали за неудержимым ростом престижа духовенства в ущерб мирской власти. Византийский император Лев Третий был первым, кто заметил, что церковная аристократия — помимо того что она освобождена от уплаты налогов — стала обладательницей обширнейших территорий, а также благодаря владению священными изображениями может рассчитывать на суеверное благоговение народа. Приняв все это во внимание, Лев Третий запретил культ изображений и тем самым остановил безудержный рост власти монашества и на освободившемся месте построил свою абсолютистскую и воинственную державу. Но герцог был далек от наивности: он знал, что смысл Писания может меняться столько раз, сколько потребуется для очередной власти. Однако в тот раз дела зашли слишком далеко; Церковь тогда, рассуждал Жоффруа де Шарни, претендовала на всю полноту власти не только над делами небесными, но и над мирскими, так что Томас Беккет, архиепископ Кентерберийский, позволил себе следующее утверждение: \"Положение клирика таково, что он не имеет над собой царя, кроме Христа. Клирики не могут подчиняться мирским правителям, но только их собственному царю, Царю Небесному. Христианским государям надлежит подчинить свою власть власти церковников, а не пытаться возвыситься над ними. Христианским государям следует повиноваться велениям Церкви, а не выказывать собственное могущество; государи должны склонить головы перед епископами, вместо того чтобы их осуждать\". Жоффруа де Шарни решил про себя, что для возвращения призрака иконоборчества нет никаких предпосылок. Преследование человеческих изображений теперь уже никому не принесет выгоды. К тому же теперь картины, на которых запечатлены апостолы, Мадонна, Иисус и даже сам Бог-Отец в облике старца с седой бородой — в прежние времена за подобную ересь расплачивались жизнью, — расплодились настолько, что обратного пути уже нет, сказал себе герцог. Вновь воспрянув духом, бодро подволакивая хромую ногу по залам своего лирейского замка, Жоффруа де Шарни опять наполнялся энтузиазмом, готовностью приняться за свое благородное начинание. Можно ведь вспомнить и о том, убеждал себя герцог, что на втором Вселенском соборе в Никее, проходившем в 787 году, дискуссия с иконоборцами была решительным образом прекращена, когда Церкви пришлось признать полезность священных изображений. Разумеется, чтобы поступать противно такой ясной и принципиальной заповеди, церковникам пришлось слегка вмешаться в ход событий. На взгляд Жоффруа де Шарни, их обоснования были скудны и недостаточны; скудость обоснования можно, например, обнаружить в трудах Фомы Аквинского. В своей \"Summa Theologiae\" святой утверждал, что культ изображения имеет своим объектом не икону как таковую, но самого Бога, которого воплощает в себе эта форма. Таким образом, поклонение, направленное на зримый образ, на нем не останавливается: окончательная его цель — это божество, чьим отражением является икона. С другой стороны, уверяли епископы, когда свершилось падение человека по причине первородного греха и Иегова ушел из его каждодневной жизни, Его образ сделался таким размытым, что в конце концов человечество совершенно его позабыло. И тогда люди начали путать Бога с другими вещами и стали поклоняться им, как будто бы речь шла о богах. Такие фальшивые божества отображались средствами скульптуры, резьбы и живописи. Запрет, содержащийся в первой заповеди, говорили церковники, направлен против подобных изображений и основан на идолопоклонническом характере их культа. К тому же, поскольку иудеи были всего-навсего жалкой горсткой душ, осаждаемых народами, практиковавшими поклонение идолам, Господь пожелал охранить этих избранных от общения с фальшивыми божествами. И все-таки, размышлял Жоффруа де Шарни, эти аргументы были крайне слабыми: невозможно настолько недооценивать древние религии Ближнего Востока; кто осмелится всерьез утверждать, что эти народы не разделяли статую и божество, которое она представляла? Если для них та или иная фигурка, статуя или картина сами по себе являлись божеством, то как объяснить, что одно и то же изображение повторялось по многу раз, но каждый раз получало новое имя? Вот простой пример: в чем заключается принципиальная разница между статуей Анубиса и статуей святого Петра? Разумеется, никому не придет в голову, что каждое новое изображение Петра относится к новому святому — нет, все они отсылают к основателю Церкви; точно так же и египтяне не считали, что каждое изображение Анубиса — это сам по себе новый бог. Древним египтянам можно предъявить обвинение в политеизме, но, уж конечно, же не в тупости. Напротив, продолжал про себя герцог, именно Римская Церковь способствовала почитанию различных Мадонн, как будто бы на самом деле она не была всегда одной и той же: в каждой церкви стояла собственная Богоматерь, и все они как будто бы состязались между собой в чудотворной силе и оказании милостей в обмен на обеты и, разумеется, подаяния. И действительно, каждой из них поклонялись особым способом, и нередко можно было увидеть процессии, в которых статуи Богоматери несли на носилках, как будто бы Мадонны таким образом доказывают преданность своих прихожан. А если к тому же одна из таких фигур плакала кровавыми слезами, ее почитание превращалось в одержимость: к ногам статуи стекались толпы паломников, во что бы то ни стало стремившихся к ней прикоснуться. Как могла Церковь не распознать в подобных церемониях примитивное идолопоклонничество — точно такое же, которое Господь осудил в своих десяти заповедях? И вот, раздумывая о слабости постулатов святого Фомы, герцог неожиданно нашел объяснение, которое показалось ему безупречным. Это было обоснование, которое не только позволяло ему оправдать существование плащаницы, но к тому же обращалось в наиболее весомый аргумент, к которому Церковь прибегала для защиты культа изображений, при этом ничуть не впадая в противоречие с первой заповедью. Это решение не содержало теологических противоречий: пришествие в мир Иисуса Христа, то есть Бога во плоти, должно было вызвать многообразные последствия. В свете такого события учения Ветхого Завета должны были облечься новым смыслом. Первая заповедь могла быть справедливой только ввиду материальной невозможности объять величие Бога: тогда, как следствие, любая человеческая попытка его отобразить оказывалась оскорблением. Лик Божий представлял собой неразрешимую загадку. Бесспорно, все было именно так вплоть до того момента, пока Господь сделался зримым в маленькой деревушке под названием Вифлеем. Первая заповедь, произнесенная Богом, была не менее категоричной и истинной, как и Его последующее решение явиться во плоти, сделаться Христом. И вот, Жоффруа де Шарни завершил безмолвный разговор с самим собой следующим выводом: \"Иисус Христос — это зримый образ Бога-Отца\". Как и всегда, когда ему требовалось подтвердить какую-нибудь теологическую догадку, он раскрыл Библию, чтобы отыскать в ней неопровержимое доказательство. Он перелистывал страницы наудачу; герцогу смутно помнилось, что он уже встречал рассуждения на эту тему, и он сразу же углубился в Евангелие от Иоанна. После долгих и безуспешных поисков Жоффруа де Шарни, озаренный светом свечи, в конце концов натолкнулся на фрагмент, который разыскивал:
14:6. Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня.
14:7. Если бы вы знали Меня, то знали бы и Отца Моего. И отныне знаете Его и видели Его.
14:8. Филипп сказал Ему: Господи! покажи нам Отца, и довольно для нас.
14:9. Иисус сказал ему: столько времени Я с вами, и ты не знаешь Меня, Филипп? Видевший Меня видел Отца; как же ты говоришь, покажи нам Отца?
И вот она перед ним, не менее ясная и прозрачная, чем первая заповедь, мысль, которую он стремился обосновать. Однако выраженная не в светских, земных словах, а произнесенная самим Богом, ставшим человеком. С этой новой точки зрения Священная Плащаница, когда-то покрывавшая тело Христово, будет нести грядущим поколениям такую весть: \"Я есмь Отец, Сын и Святой Дух. Вот мой облик, и я запечатлел его на этом полотне, чтобы никто не спутал меня с фальшивыми богами и не впал в идолопоклонничество\". Священное полотно было явлено, чтобы удостоверить истинность заповеди, а не опровергнуть ее. И кроме того, плащаница станет аргументом против любого приступа иконоборчества, подтверждением, что сам Иисус через Святой Дух сотворил образ Отца, эмпирическим путем показав сущность Пресвятой Троицы.
Герцог, удовлетворенный гигантской интеллектуальной конструкцией, которую ему удалось построить в течение этой плодотворной ночи, затушил свечу и уснул прямо за столом.
Снаружи солнце начинало карабкаться по виноградной лозе.
25
Tpya, 1347 год
Каждую ночь Кристина писала в сумраке монастырской обители, чтобы ее не выдал свет и чтобы настоятельница вновь не застигла ее врасплох. Изможденная, она спешила закончить свою потаенную работу перед рассветом, чтобы успеть спрятать рукопись в библиотеке, пока монастырь все еще спит. Теперь, разделавшись с представлением, что тело — это всего лишь подспорье для вознесения души, девушка захотела, чтобы Аурелио избавился от тенет закона и действовал согласно велениям собственного сознания. Глаза Кристины покраснели от бессонницы и напряжения; она писала:
Теперь я хочу поговорить с вами о Законе. По вашим письмам я чувствую, насколько вас мучает необходимость быть верным Божьим законам. И вот я говорю вам: если вы страдаете от того, что верны Господу, вы ему не верны; ведь если вы в самой глубине вашего сознания не считаете Его Закон справедливым, то, возможно, это потому, что законы, которые вы почитаете Божьими, таковыми не являются. С другой стороны, если нам что-то досталось в наследство от проповедей святого Павла, так это, несомненно, незнание закона — поскольку вне нашего сознания не существует закона, способного озарить нас верой. Вот краеугольный камень христианства, вот то, на чем зиждется его отличие от наших предшественников — от иудеев. И, конечно же, не случайно, что именно евреем был первый, кто расслышал самое сокровенное послание Иисуса. Разумеется, я имею в виду Павла, называемого также \"иудей из Тарса\". Никто лучше святого Павла не мог интерпретировать новую весть, принесенную Мессией народу Израиля. Именно апостол Павел превратил слово Иисуса в богословское учение, но, главное, он был первым, кто увидел, что грандиозность Слова Спасителя такова, что несет в себе неизбежный разрыв с традицией его собственной веры и с его собственными иудейскими ценностями. Не проделай Павел свою гигантскую работу, христианство угасло бы, едва родившись. И нет никакого парадокса в том, что апостол был иудеем из самого ортодоксального колена Израилева — Вениаминова. Только лишь абсолютно чистокровный еврей, в отношении закона — фарисей, мог понять, а поняв, объяснить и распространить по свету, далеко за пределами собственного народа, Вселенскую Весть Иисуса Христа. И, возможно, именно потому, что он был чистым иудеем, он стал самым древним из чистых христиан. Павел обратился в христианство, как и многие другие иудеи. Однако он сделал это уникальным и решительным, способом. Любой иудей мог прислушаться к слову Христа, не изменяя решительным образом своей точки зрения на мироздание и, главное, своих обычаев. Однако Павел тотчас же заметил, что за этим деянием веры стоит изменение самого существенного из иудейских принципов: соотношения религии и закона. Насколько ревностно и уважительно относился он к законам в бытность свою раввином, настолько же быстро, как только Иисус вошел в его сердце, Павел осознал, что новая религия требует абсолютного отказа от всякого закона. Когда Павел преобразился после чудесного явления Христа, он тотчас же принялся проповедовать Слово среди своих единоверцев, но также и среди язычников. Павел, как иудей, говорил о приходе, о смерти и о воскресении еврейского Мессии. Однако его проповедь переходила границы народа Израилева. И вот вскоре он убедился, что народы, не принадлежащие к религии Авраама, с ужасом относятся к обрезанию — первому из законов Священной Книги, Библии, который следовало исполнять в отношении новорожденных ради их же спасения. И тогда Павел в Послании к Римлянам объявил, что человек может обойтись и без обрезания, которое предписывает закон, поскольку оно может совершаться не только с телом, но и с душой.
2:25. Обрезание полезно, если исполняешь закон; а если ты преступник закона, то обрезание твое стало необрезанием.
2:26. Итак, если необрезанный соблюдает постановления закона, то его необрезание не вменится ли ему в обрезание?
2:27. И необрезанный по природе, исполняющий закон, не осудит ли тебя, преступника закона при Писании и обрезании?
2:28. Ибо не тот Иудей, кто таков по наружности, и не то обрезание, которое наружно, на плоти;
2:29. но тот Иудей, кто внутренно таков, и то обрезание, которое в сердце, по духу, а не по букве: ему и похвала не от людей, но от Бога.
Новообращенные язычники, казалось, вовсе не стремились признавать это правило, как и почти всю совокупность еврейских законов. Этих людей было очень сложно убедить, что христианство, приходящее из Иудеи, не имеет ничего общего с верой иудеев. И тогда, чем больше пытался Павел донести слово иудейского Мессии, тем яснее он понимал, что сможет преуспеть, только если сам он — парадоксальным образом — перестанет быть иудеем. Однако, с другой стороны, чем многочисленнее становились язычники, которых апостолу удавалось обратить, тем дальше распространялась Священная Книга иудеев — Библия. Христианство переставало быть событием, имевшим отношение только к сынам Израилевым; теперь оно простиралось на все народы, но в то же время было связано нерушимым мостом с еврейской традицией, поскольку Иисус происходил из дома Давидова.
3:28. Неужели Бог есть Бог Иудеев только, а не и язычников? Конечно, и язычников,
3:30. потому что один Бог, Который оправдает обрезанных по вере и необрезанных через веру.
Моисеев закон, чтобы распахнуть себя для язычников, теперь должен был оторваться от собственных корней и перестать быть законом. И в тоже время пророчество Ветхого Завета получало свое исполнение в фигуре Христа — Мессии. Однако чтобы выстроить свою теологическую систему, Павел должен был порвать с Законом. На самом, деле иудейский Закон содержал в себе шестьсот тринадцать предписаний, которые невозможно было даже запомнить. Павел обнаружил, что соблюдение Закона является требованием, основание которого не связано с убежденностью, но диктуется принуждением, и что ничего из того, что совершается по необходимости, а не исходит из сердца и разума, не может привести к спасению. Почему действие, не имеющее никакого значения, просто предписанное законом — речь идет об обрезании, — должно стать залогом спасения? Для святого Павла не существовало иного пути к спасению, помимо пути веры, которую не мог определить ни один человек — только Бог. О его величии свидетельствовала не только человеческая жизнь на земле, не только поступки, но в первую очередь обращение человека к Богу посредством веры. А это есть нечто, что происходит между душою человека и Господом; не существует способа перевести эту религиозную связь в рамки закона, потому что ничто не достигнет такой высоты, как взгляд Бога. И вот в том же послании апостол Павел говорит, что единственный способ доказать свою веру — это стать как те язычники, которые
2:15. показывают, что дело закона у них написано в сердцах, о чем свидетельствует совесть их и мысли их, то обвиняющие, то оправдывающие одна другую.
Спасение возможно только в том случае, если человек, изучивший Евангелия, избирает Бога — таким и только таким образом Бог избирает человека. Павел был самым верным приверженцем свободы. А чтобы соединиться с Христом через осознанный выбор, нужно было освободиться от закона.
3:28. Ибо мы признаём, что человек оправдывается верою, независимо от дел закона.
2:1. Итак, неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же.
Павел считает, что не может называться христианином тот, кто осмеливается судить своих ближних. Закон не только лишается своего первоначалия; свобода воли становится более значимой, чем суждение о верности того или иного выбора.
2:3. Неужели думаешь ты, человек, что избежишь суда Божия, осуждая делающих такие дела и (сам) делая то же?
Эта фраза совершенно определенна: суд над ближним теперь превращается в грех — грех, осуждать за который может только Господь и никто, кроме Господа.
2:14… ибо когда язычники, не имеющие закона, по природе законное делают, то, не имея закона, они сами себе закон.
Здесь Павел имеет в виду тех, кто, не будучи евреями, не знают закона, явленного через Моисея, и все-таки могут надеяться на спасение в той мере, в какой воспримут слово Иисуса и понесут его истину в своих сердцах, хотя и не подчиняясь предписанным нормам. Таким образом, в учении апостола Павла вера не привязана к закону записанному, распространившемуся изустно или же привнесенному в мир каким-нибудь человеком, — нет, она являет себя только тогда, если люди
2:15. показывают, что дело закона у них написано в сердцах, о чем свидетельствует совесть их и мысли их, то обвиняющие, то оправдывающие одна другую.
Однако святой Павел пошел намного дальше: он не только осмеливается порвать с законом, но и осуждает его. Как явствует из его собственных слов, закон — это семя греха, проклятое зерно, которое, именуя запретные дела, их взращивает, их превозносит и распространяет. Закон, мой любимый Аурелио, несет в своем произнесении нарушение самого себя,
4:13. ибо закон производит гнев, потому что где нет закона, нет и преступления.
Итак, скрижали закона оказываются десятью заповедями грехов, которые, быть может, грешникам никогда бы не пришло в голову совершить, если бы Моисей, возгласив о них, не сообщил об их возможности. Тот же Павел обвиняет себя в собственных грехах, которые совершил, будучи рабом закона:
7:7. Но я не иначе узнал грех, как посредством закона. Ибо я не понимал бы и пожелания, если бы закон не говорил: не пожелай.
7:8. Но грех, взяв повод от заповеди, произвел во мне всякое пожелание: ибо без закона грех мертв.
Прежде зло не обитало в душе человеческой, однако после обращения Моисея к своему народу грех пустил там свои ростки, приняв форму закона. Такая точка зрения поясняется Павлом в притче о вдове:
7:2. Замужняя женщина привязана законом к живому мужу; а если умрет муж, она освобождается от закона замужества.
7:3. Посему, если при живом муже выйдет за другого, называется прелюбодейцею; если же умрет муж, она свободна от закона и не будет прелюбодейцею, выйдя за другого мужа.
7:4. Так и вы, братия мои, умерли для закона телом Христовым, чтобы принадлежать другому, Воскресшему из мертвых, да приносим плод Богу.
Итак, вера есть семя жизни, а закон — семя смерти. С другой стороны, законы упрочивают себя в форме письменного слова, и в той же мере упрочивает себя зло:
7:9. Я жил некогда без закона; но когда пришла заповедь, то грех ожил,
7:10. а я умер; и таким образом заповедь, данная для жизни, послужила мне к смерти.
Следующее утверждение целиком заключает в себе суть учения Павла. В нескольких словах он говорит о том, сколь малого достаточно, чтобы оставаться верным Иисусу — даже не зная ни об одном из законов, записанных или выбитых на каменных скрижалях:
13:8. Не оставайтесь должными никому ничем, кроме взаимной любви; ибо любящий другого исполнил закон.
26
Лирей, 1347 год
Жоффруа де Шарни должен был раз и навсегда решить, какой облик получит Христос на его плащанице. После кропотливого изучения всех известных ему изображений, отвергнув a priori
[26] сомнительного черного Христа, он также отказался от использования раннехристианского изображения Доброго Пастыря, поскольку, как он решил для себя, оно не претендовало на портретное сходство, являясь лишь символом Спасителя. Герцог погладил указательным пальцем золотой solidus, лежавший у него на ладони; подушечка пальца узнала фигуру Вседержителя на его поверхности. Несомненно, это было изображение Иисуса Христа, которое производило наибольшее впечатление и действовало не только на него, но и на большинство верующих. Жоффруа де Шарни наконец принял решение: для своей плащаницы он создаст фигуру на основе этого образа. Герцог снова потянулся к бумаге и углю и решительными движениями, но не слишком ловко нарисовал Христа, стараясь копировать фигуру Пантократора; сначала Жоффруа де Шарни изобразил его анфас, потом, стараясь сохранить симметрию, — со спины, словно бы это были два тела, соприкасающиеся головами. Прекрасно, подумал он, теперь решен не только вопрос, как будет выглядеть его Иисус, но и каким образом он будет расположен на полотне. Однако предстояло еще определиться с техникой. Герцог знал о технике живописи не слишком много. И все-таки он не хотел оставлять решение этого основополагающего вопроса на волю живописца. Герцог верил в творческий потенциал незнания. Он считал, что — именно в силу его неведения законов живописи — обладает всеми возможностями для создания абсолютно новой техники. Жоффруа де Шарни хотел изобрести никем не освоенный способ отображения, который, не походя ни на один из известных, заставлял бы поверить, что его плащаница сотворена чудотворным образом. Герцог уже решил, что в качестве красителя не годится кровь или вещество, на нее похожее, — как это было в случае с плащаницей из Овьедо. Герцогу не нравилась мысль о темперной живописи, которую использовали для фресок. Он был знаком и с новомодной техникой, к которой прибегали некоторые итальянские художники, связывавшие красители с помощью масел. Их картины отличались невиданным блеском и свечением, и все-таки, решил для себя герцог, они столь же блестящи, сколь и неестественны. Жоффруа де Шарни то вертел solidus между пальцами, то опускал на поверхность стола и рассматривал, словно пытаясь добиться от него окончательного ответа на все свои вопросы. И вот, нервно поигрывая монетой, герцог пытался вспомнить какой-нибудь предмет, который Церковь наделяла статусом чудотворного. Он долго рылся в своей памяти без особого успеха, непроизвольно чирикая угольком по бумаге. Это должна быть настоящая икона, решил для себя герцог. Не успел он прошептать два последних слова, как в его памяти возникло имя: Вероника. Вначале герцог сам удивился появлению этого женского имени, однако же быстро понял, откуда оно взялось: это слово происходило от латинского \"vera icon\", то есть \"подлинная икона\". Только тогда он вспомнил легенду о покрывале Вероники.
Согласно распространенному древнему преданию, следов которого в Евангелиях нет, во время Страстей Христовых, когда Иисус шел по Via Crucis, а Симон помогал ему нести крест, перед ними остановилась женщина в богатых одеждах. Это была Серафия, жена Сираха, члена Синедриона, однако в дальнейшем, после происшедшего с ней чуда, она стала известна под именем Вероника. Предание гласило, что Серафия, рядом с которой стояла ее малолетняя дочь, предложила Иисусу чашу вина, чтобы уменьшить его страдания и утолить жажду. Голова и плечи женщины были покрыты платком. В ту же минуту появилась стража, и тогда девочка поспешила спрятать чашу, а сама Серафия протянула Иисусу свой платок, чтобы отереть пот и промокнуть кровь. Спаситель приложил платок к лицу и, поблагодарив, вернул его женщине. Серафия поцеловала ткань и спрятала ее под одеждой, а дочь ее снова протянула Иисусу чашу с вином, но солдаты не позволили ему к ней притронуться. Когда Серафия вернулась домой, она расстелила платок на столе и почти что лишилась чувств, увидев, что сделалось с полотном: на ткани запечатлелся окровавленный лик Христа. Вспоминая весь этот рассказ, герцог продолжал чиркать по поверхности бумаги. Считалось, что полотнище это было соткано из тонкой шерсти и длина его троекратно превосходила ширину. Если верить преданию, Вероника повесила платок в изголовье своей кровати. После ее смерти он, при посредничестве апостолов, перешел во владение Церкви. Однако же герцогу де Шарни было неизвестно, что говорило предание о дальнейшей судьбе платка, и по меньшей мере загадочным оставался тот факт, что никто из евангелистов не упомянул о подобном чуде. Вот о чем размышлял герцог, когда, взглянув на бумагу, которой пользовался для записей, он чуть было не лишился чувств, как та самая Вероника: Жоффруа де Шарни увидел, что в центре листа чудесным образом возник лик Христа, взиравшего на него кротким взглядом.
27
Лирей, 1347 год
Кристина, видя, что рассветный час совсем уже близок, снова погрузила перо в чернильницу, пытаясь обогнать бег часов. Усталость и нехватка сна потрудились над ее состоянием: глаза ее пылали, спина ныла от непосильной боли, а головокружение, которое, казалось, вертело вокруг нее всю комнату, почти что лишало девушку рассудка. И все же, несмотря ни на что, она не останавливалась. Кристина прижалась лбом к холодному камню стены и. собравшись с чувствами, продолжала:
Посмотрите, мой любимый Аурелио, как легко было бы найти замену закону, если бы каждый из нас проникся простой фразой: \"Возлюбите друг друга\". Представьте, насколько бы переменился мир, если бы мы постигли глубочайший и бесхитростный смысл этих нескольких слов. Весь корпус римского права с его величием и его заблуждениями, все своды законов и заумные трактаты, вся юриспруденция утратила бы свое значение. Вся совокупность Моисеева закона, отраженная в Талмуде, все канонические иудейские предписания точно также исчезли бы за ненадобностью. Правосудие, на котором зиждется идеальное государство древних греков, лишилось бы своего смысла при свете этого простого речения. Закон, мой любимый Аурелио, вместо того чтобы отображать праведность всякого народа, выставляет напоказ потаенное желание от нее отступить. Чем более жестоки и беспощадны будут законы, тем более жестоки и беспощадны будут преступления. Те, что приказывают разжигать все больше костров, дабы воспротивиться греху, ереси и преступлению, просто-напросто добавляют огонь к огню и умножают грех, ересь и преступления. Чем тщательнее проработан официальный свод законов, тем изощреннее оказываются способы его обойти. Не закон является производным от преступления, но преступление есть производное от закона. Не предписание есть результат греха, а грех — результат предписания. Разве вкусил бы Адам плод с древа, если бы Господь ему этого не запретил? Вначале был запрет — то есть закон, а потом грех. Развитие народа должно быть отмечено не усовершенствованием его законов, а возможностью обходится без них. В Царствии Небесном не может быть никакого закона — так зачем же ждать этого неопределенного срока? Почему бы не освободиться от закона здесь и сейчас? Если мы и вправду должны верить, что любовь Иисуса совьет гнездо в наших сердцах и распространится на каждого из нас, если мы и вправду почитаем истинным слово, говорящее нам: \"Возлюбите друг друга\", — тогда для чего нам закон?
Аурелио, не считайте, что вы добродетельны, раз вы ревностно соблюдаете закон. Закон — он в вашем сердце, он нигде не записан. И то, что вы почитаете благим, таковым и будет — если это ваше убеждение, а не потому, что закон это позволяет или осуждает. И будет столько же законов, сколько есть на свете людей. И вот еще что говорит Павел в своем Послании к Римлянам в отношении закона и соблюдения поста:
14:2. Ибо иной уверен, что можно есть все, а немощный ест овощи.
14:3. Кто ест, не уничижай того, кто не ест; и кто не ест, не осуждай того, кто ест, потому что Бог принял его.
И никто не имеет права судить своего ближнего, если каждый убежден, что поступает правильно. И никто не может научить нас, что правильно, а что нет, — ведь такая уверенность заложена в нашем сердце, и никто, кроме Господа, не знает, творим ли мы добро или зло.
14:4. Кто ты, осуждающий чужого раба? Перед своим Господом стоит он или падает. И будет восставлен, ибо силен Бог восставить его.
14:5. Иной отличает день от дня, а другой судит о всяком дне равно. Всякий поступай по удостоверению своего ума.
Вот как нам следует жить, и, надеюсь, именно так когда-нибудь станет жить человечество: не привязывая себя к закону и в согласии лишь с тем, что говорит его собственное разумение. Неужели то, что я говорю, похоже на ересь? Как смогут меня осудить учителя Церкви, если я утверждаю, что не нуждаюсь в том, чтобы Их Преосвященства указывали мне, что есть добро, а что есть зло? Не сомневаюсь, что они отправили бы на костер и самого святого Павла, поскольку этот апостол утверждал:
14:13. Не станем же более судить друг друга, а лучше судите о том, как бы не подавать брату случая к преткновению или соблазну.
14:14. Я знаю и уверен в Господе Иисусе, что нет ничего в себе самом нечистого; только почитающему что-либо нечистым, тому нечисто.
Аурелио, я говорю вам это на случай, если в вашем сердце останется какое-то сомнение: я люблю вас так же, как и в тот день, когда вручила вам свое тело и свою душу. И я не считаю свой поступок нечистым. В самых глубинах своей души я знаю, что моя любовь — это самое чистое, что живет в моем сердце. Если вы, в самом своем заветном из тайников души, полагаете, что воспоминание обо мне вам отвратительно, я никогда больше не стану вам писать. Однако я убеждена, что это не так.
28
Герцог не осмеливался прикоснуться к бумаге, на поверхности которой чудесным образом появился лик Иисуса Христа. Жоффруа де Шарни простерся навзничь перед ножками стола, трижды перекрестился и возвел взгляд к небесам, словно в поисках объяснения.
— Спасибо, Господи, — повторял он раз за разом, стоя на коленях на полу, не в силах окончательно поверить в происшедшее.
Но неожиданно герцогу стало страшно. У него появилось тревожное подозрение, что, быть может, он начисто утратил рассудок; а вдруг, подумал он, усталость после стольких бессонных ночей и его постоянные размышления только лишь о плащаницах, покровах, платках и всякого рода чудесных изображениях лишили его здравого разумения и у него появились галлюцинации? Жоффруа де Шарни снова взглянул на лист бумаги — да, действительно, там было совершенное изображение Спасителя. Хотя \"совершенное\" — это не самое подходящее слово. Было в этом рисунке что-то странное, отличавшее его от всех привычных изображений и придававшее ему сверхъестественный характер, хотя герцогу и не удавалось уловить, в чем именно здесь дело. И тогда Жоффруа де Шарни взял бумагу со стола — и чуть не помер от разочарования. Его душе так хотелось верить в чудесное запечатление Лика Божьего, что герцог не обратил внимания на собственную свою уловку. Увидев под листом бумаги большую монету, он все понял. Изображение проступило на листе из-за случайного трения уголька о выпуклую поверхность монеты. Герцог не заметил, что золотой solidus попал под бумагу и послужил печаткой — подобным образом, только наоборот, изготавливают гравюры. Solidus неожиданно послужил барельефом, который — под давлением угля о бумагу — перевел на нее фигуру Пантократора с монеты. Сначала герцог де Шарни сильно расстроился, осознав, что никакого чуда не произошло; но все-таки, заново рассмотрев изображение, он подумал, что, как бы то ни было, на рисунок стоило обратить пристальное внимание. Странность этого лица заключалась в том, что — в отличие от привычных портретов — вся фигура была нарисована одним цветом — цветом угля, но то, что должно было выглядеть черным, выглядело белым, и наоборот. Эта особенность придавала изображению неожиданную неправильность, что соответствовало представлению о чуде как о чем-то отличном от привычного порядка вещей. И тогда герцога снова охватило возбуждение: если этому рисунку удалось перехитрить его проницательные глаза и заставить поверить, что здесь не обошлось без божественного вмешательства, значит, художник, который использует такую же технику с опытностью, мастерством и знанием дела, сумеет обмануть самый искушенный взгляд и самый скептический ум.
Холодный ветер ворвался сквозь окошечко в комнату, затрепетало пламя свечи, озарявшее изнуренное лицо Жоффруа де Шарни. Это предвестье большой бури оторвало герцога от его благостных мечтаний. Стояла уже глухая ночь. Тяжкий труд наконец-то оказался вознагражден: теперь герцог знал, как будет выглядеть Христос на его плащанице. Фигура Вседержителя с монеты, случайно отпечатавшаяся на бумаге, производила ошеломляющее впечатление. Художнику оставалось только воспроизвести это изображение в человеческий рост; не хватало только полотнища и, разумеется, модели, которая заменит собой solidus. Полотно герцог приобрел у венецианского торговца тканями. Что касается второго необходимого элемента, у герцога уже были идеи, как и где его раздобыть.
Жоффруа де Шарни заснул в убеждении, что Бог на его стороне: если рисунок, отпечатавшийся на бумаге, и не был чудом, то по крайней мере без откровения здесь не обошлось.
29
Труа, 1348 год
Из переписки, связывавшей Кристину и Аурелио, возникло обширное и неожиданное литературное произведение, составленное не только из писем, которые были отправлены по назначению. У Кристины со временем накопились сотни писем, которые она так и не послала Аурелио. Без ведома девушки — и даже в чем-то против ее воли — ее записки превратились в книгу или, если выражаться совсем точно, в две книги, хотя вначале она ни к чему подобному не стремилась. Потратив на писание большую часть ночи, Кристина перед рассветом пробиралась в библиотеку и прятала плоды своей работы на одной из самых верхних полок, укрывая свои рукописи среди множества других. Однажды девушке показалось, что бумаги размещены не в том порядке, в каком она их оставила. Но она подумала, что, должно быть, это ложное ощущение, следствие крайней усталости. С другой стороны, рассуждала Кристина, никто ее ни в чем не обвинял, а это означает, что настоятельнице ничего не известно о ее еретических писаниях. Молодая монахиня не придавала этому происшествию никакого значения, пока оно не повторилось еще раз; однажды у Кристины снова возникло смутное ощущение, что кое-какие бумаги находятся не на своем месте — а если на своем, то лишь потому, что кто-то постарался замаскировать свое вторжение. Первым побуждением Кристины было немедленно забрать из библиотеки все свои бумаги и поискать для них другое укрытие. Однако потом девушка подумала, что если кто-то читал ее записи, то, куда бы она их ни перепрятала, все равно ее уже ожидают серьезные проблемы. Ей нужно было выяснить, открылся ли ее опасный секрет чьему-то нескромному взгляду на самом деле или все это не больше чем необоснованное подозрение. И тогда на следующее утро, снова просидев целую ночь над своими записями, Кристина добавила в тайник новую партию страниц, проложив между ними тонкую нитку и собственный волос. Теперь оставалось только ждать. С другой стороны, Кристина не замечала, чтобы мать Мишель как-то переменила к ней свое отношение. У Кристины не было особой близости с ее сестрами по монастырю, но в этот день ей стало казаться, что некоторые из них ее избегают, словно бы стремятся не встречаться с ней взглядами и не допускать разговоров. Девушке стало страшно. Она дожидалась ночи с нетерпением — и в то же время, противореча сама себе, желала, чтобы день никогда не закончился. После ужина она удалилась в свою комнату. Кристина, как и всегда, попыталась продолжать свои записи, однако от волнения руки ее дрожали и она не могла сосредоточиться ни на какой мысли. Девушка металась в стенах своей крохотной кельи, словно зверь в клетке, а время как будто бы отказывалось двигаться. Кристина попыталась заснуть, но сердце ее билось с такой силой, точно кто-то ее постоянно трясет, лишь бы не дать смежить веки. Когда наконец-то забрезжил рассвет, она поспешно, но скрытно направилась к библиотеке. Сначала Кристина осторожно заглянула внутрь; никого там не обнаружив, она вошла. Проверила полку — ее рукописи лежали на месте. Их действительно сложно было отличить от других, да и добраться до них было не просто. И тогда Кристина решила, что беспокоилась напрасно. Неожиданно успокоившись, она приставила к шкафу лестницу и поднялась к сумрачным высотам под самым потолком. Когда бумаги оказались у нее в руках, девушка с ужасом обнаружила, что ни волоса, ни нитки в бумагах нет.
В течение последующих дней Кристина пыталась вычислить, кто же из монахинь роется в ее записях, и молилась, чтобы это была не настоятельница. Она заводила с сестрами поверхностные на вид разговоры, стремясь отгадать, кто из них мог что-то знать о ее письмах, однако никто не сказал ничего подозрительного. И тогда Кристина решила спрятаться на ночь в библиотеке, чтобы застать непрошеную гостью на месте. В треугольном проеме приставной лестницы был сделан маленький чердачок — там хранились метлы и другие принадлежности для уборки. Кристина укрылась внутри этой каморки и подсматривала сквозь щель между дверными створками, ожидая появления той, что шныряет в ее бумагах с неуловимостью крысы. Девушке пришлось скрючиться в три погибели, вписывая свою стройную фигуру в этот маленький треугольник. Время шло, и сидение в засаде превратилось в настоящую пытку: спина, которая пыталась принять форму острого угла, разболелась настолько, что становилось трудно дышать; икры, которым приходилось выдерживать вес почти всего тела, сводило судорогой так, что Кристина не могла сдержать слезы. В тот самый момент, когда она решилась отказаться от своего намерения по причине невыносимой боли, раздался скрип петель библиотечной двери; сердце Кристины чуть было не перевернулось в ее груди. Ей удалось расслышать шаги вновь прибывшей и различить ее силуэт, однако узнать укрытое чепцом лицо было невозможно. Сквозь щелку в дверце Кристина наблюдала за тем, как монахиня двигает лестницу и поднимается к полке, где лежали тайные рукописи. Добравшись до бумаг, она спустила их вниз и уселась за длинный стол. И так и застыла — положив рукопись перед собой, переплетя пальцы и уставившись взглядом в неясную точку на потолке. Кристина с изумлением обнаружила, что монахиня, лицо которой ей по-прежнему не удавалось разглядеть, не читает ее записи. Еле-еле стоящая на ногах, измученная болью во всем неестественно выгнутом теле, по-прежнему скрытая лестницей от посторонних глаз, Кристина пыталась принять хоть немного менее болезненное положение, при этом избегая всяческого предательского шума, когда услышала, что дверь снова открывается. Девушка поразилась еще больше: в библиотеку вошла еще одна монахиня и уселась рядом с первой. Теперь уже две фигуры смотрели на бумаги, не читая их. Кристина не находила объяснения этой странной ситуации. Она все еще раздумывала над ответом, когда дверь распахнулась в третий раз: теперь сразу три послушницы вошли в помещение и тоже расселись вокруг рукописи. Дверь не успела захлопнуться за ними, а в библиотеку уже крадучись входили еще пять сестер. Кристина испугалась: она решила, что происходит нечто вроде верховного судилища in absentia
[27] и что суд вершат над ней и над ее записями. Ее охватил панический ужас перед тем, что казалось женским инквизиторским трибуналом. Неожиданно молчание было нарушено: одна из сестер — та, что сидела во главе стола, — принялась читать вслух тайные писания Кристины. Она читала шепотом, в тусклом свете одной свечки, словно совершала противозаконное деяние. Остальные монахини внимали, превратившись в слух. Ноги Кристины сделались как ватные — теперь уже не из-за крайней неестественности ее позы, а потому, что девушка впервые слушала, как чужие уста повторяют ее слова, которые не побоялись поставить под сомнение железные монастырские правила. Возможность допущения христианской любви к ближнему не только как к сущности чисто духовной, но помимо этого облеченной телом — вместилищем души, как можно было вывести из учения о воскресении мертвых, — это противоречило наставлениям, которые монахини каждодневно выслушивали от аббатисы. И хотя поучения матери-настоятельницы не соответствовали ее пламенным упражнениям в экзорцизме, когда демонов изгоняли, заставляя сгорать на костре плотского наслаждения, аббатиса никогда бы не потерпела доктринальной защиты чувственности. Однако когда глаза Кристины привыкли к полумраку, она заметила, что мать Мишель не присутствует при публичном чтении ее писаний. Молодой сочинительнице стало невыразимо стыдно, когда чтица добралась до воспоминаний о ее секретной связи с Аурелио и ее неприкрытые любовные признания оказались выставлены на всеобщее обозрение. Но она была окончательно сражена, увидев, что во время чтения самых сокровенных и трогательных фрагментов большинство монахинь рыдали от нахлынувших чувств. А еще Кристине показалось, что в тех местах, где она подвергала сомнению правомочность власти церковников, обвиняя их в том, что они живут подобно аристократам — в противоположность строгому поведению Христа, — ее сестры решительно кивали головами. То же самое происходило и всякий раз, когда старшая из сестер читала о том, почему принятие Христа означает разрыв с законом, в то время как Церковь мнит себя абсолютной блюстительницей закона и, объединяясь с властью государей, предлагает им в качестве поддержки свое каноническое право — как будто бы два этих последних термина не противоречат друг другу. А если учесть, что ни верблюды, ни иголки не изменились в размерах с той эпохи, когда проповедовал Иисус, то у порфироносных кардиналов не было никаких оснований прекращать обличать богатство и начисто отворачиваться от бедных.
Кристина так и не успела постичь, в чем же смысл этого сборища, на котором выставлялось на всеобщее обозрение то, что она никак не предназначала для посторонних глаз: девушка не смогла больше выносить мучений от нахождения внутри крохотного деревянного треугольника и, неловко шевельнувшись, неожиданно потеряла равновесие. К ужасу ее сестер по монастырю, дверцы каморки под приставной лестницей вдруг распахнулись настежь, и все увидели, как сочинительница святотатственных текстов, которые они читали вслух, падает на пол с этой верхотуры. Когда Кристина поднялась на ноги, она заметила, что сестры взирают на нее с робостью. Девушка не сразу сообразила, что это они чувствуют себя застигнутыми на месте преступления. В конце концов одна из монахинь встала из-за стола и обратилась к Кристине умоляющим тоном:
— Моя госпожа, прости нам нашу бесцеремонность, но твои записи — это самое высокое из учений, такое же, как Евангелия.
Другая сестра молитвенно сложила ладони и, словно обращаясь к высокопоставленной особе, прибавила:
— Мы все — твои рабыни. Пожалуйста, не доноси на нас матери-настоятельнице.
Кристина была настолько растеряна, что не могла произнести ни слова. После той ночи Кристина против своей воли превратилась в нечто вроде духовной наставницы для горстки монахинь, которые втайне ее боготворили. Они вскоре сплотились в некое подобие подпольного сообщества, которому в ближайшем будущем предстояло внести настоящий раскол в монастырскую жизнь. Переписка между Кристиной и Аурелио, которая до этого момента была лишь тонкой ниточкой, сделалась связующим звеном между мужской и женской обителями. Постепенно между двумя монастырями выстраивался мост, прибавлявший в прочности день ото дня: теперь уже письмами обменивались не только эти двое — их примеру последовали и другие молодые монахи и послушницы. Монастыри находились почти что по соседству — и все-таки до сей поры они казались двумя изолированными вселенными. Однако когда завязалась переписка, их обитатели почувствовали себя близкими, и не только духовно: неожиданно они почувствовали, что и физически близки друг другу. Обмен мнениями и впечатлениями об их раздельном существовании взаперти заставил этих женщин и мужчин увидеть, что они понапрасну растрачивают свои дни в заточении этих стен, что их судьбами управляют сластолюбивые педерасты, волки в облачениях пастырей. Письма были полны сомнений, но в них проглядывало и открытие истины, несущей в себе негодование, но также и глубокую нежность. Из строк этих посланий рождались романы по переписке; начали появляться стихи, исполненные любви, а еще юношеской чувственности.
Восстанию молодых монашков и послушниц суждено было вспыхнуть очень скоро — скорее даже, чем подозревали они сами.
2
Вильявисьоса
I
Исход
1
Труа, 1348 год
Кристина и Аурелио встретились вновь. Словно предводители разных частей единого войска, они, можно сказать, ехали во главе двух легионов: Кристина, верхом на гнедом жеребце, одетая в монашеское облачение, но с откинутым на плечи капюшоном, с непокрытой головой и развевающимися по ветру волосами, вела за собой десятка два послушниц, решившихся вместе с ней на побег. Аурелио летел к ней на всем скаку по тропе, отмечавшей границы полей, принадлежавших женскому монастырю. Позади облака пыли, поднятого копытами его скакуна, за ним следовала дюжина мужчин, в большинстве своем — молодых монахов. Аурелио остановил коня на небольшом расстоянии от Кристины. Какое-то время они молча смотрели друг на друга, потом юноша спешился, медленным шагом подошел к своей возлюбленной и протянул ей руку, предлагая спуститься. Так она и сделала — ни на секунду не отводя глаз от глаз Аурелио. Лицом к лицу, не произнеся ни слова, они взглядами пересказали друг другу все то, что хотели высказать за эти два долгих, нескончаемых года, а потом наконец-то слились в объятии. Кристина не удержалась и беззвучно зарыдала — это была вспышка всех чувств, которым она долго не позволяла прорваться наружу: безудержная любовь в своем первозданном смысле; пленительное ощущение победы; боль, которую так долго приходилось держать в себе и которая теперь превратилась в переполняющее ее счастье; стремление к свободе перед лицом грядущего — и потрясение, вспышка противоречивых и невыразимых ощущений. Мужчины и женщины взволнованно наблюдали за этой встречей, а еще они разглядывали друг друга, заразившись тем же чувством, которое слило воедино тела Кристины и Аурелио. Однако нужно было торопиться. И тогда мужчины и женщины перемешались между собой, сплотившись в единую тесную группу, и продолжили свой путь на закат.
Это был долгий и опасный исход в сторону испанских земель. У беглецов было всего несколько часов преимущества перед французскими войсками, которые бросились за ними в погоню, готовые захватить их живыми или мертвыми. Когда настоятель мужского монастыря отец Альфонс обнаружил на рассвете исчезновение тринадцати своих монахов, он не сразу понял, что произошел побег. Однако его изумление многократно возросло, когда стало известно, что в женском монастыре тоже пропало двадцать монахинь. Прежде чем пуститься в путь, соединенный отряд мужчин и женщин остановился на вершине холма. Оттуда, в свете первых лучей солнца, они бросили свой прощальный взгляд на город. Больше всего их поразило, насколько близко друг к другу стояли два монастыря. С их наблюдательной позиции шпили на башнях домов вообще путались между собой, и две обители сливались в единое целое. Беглецам стоило большого труда поверить, что, находясь так близко, они были так далеки друг от друга в течение стольких лет! Они в последний раз посмотрели на красные крыши Труа, в молчании попрощались с городом и пустились в путь по узенькой тропке, змеей скользившей по холму.
Беглецы оставили за собой широкий шлейф кривотолков. Негодование аббата достигло своей высшей точки, когда обнаружились свидетельства крестьян, видевших, как две группы сливаются в одно демоническое воинство и продолжают путь вместе. Рассказы о побеге начали множиться, они становились все более ветвистыми в воображении людей — вскоре появились очевидцы, утверждавшие, что, когда две группы встретились, мужчины и женщины тотчас же сбросили с себя одежды, переплели свои обнаженные тела и предались блудодействию в парах, в тройках, в кучах, не разбирая ни пола, ни возраста; находились даже такие, кто видел, как Дьявол собственной персоной руководил этой бесстыдной оргией. Аббатиса, со своей стороны, втайне сетовала, что побег предприняли самые молодые и прекрасные монашенки — именно те, что доставляли ей больше всего наслаждения во время общих сборищ, кончавшихся мистическими экстазами. Мать Мишель тосковала примерно так же, как тосковала бы покинутая возлюбленная, и вот в ее сердце поселилась ненависть, соизмеримая лишь с ее горем. Поэтому настоятельница не колеблясь поддержала аббата Альфонса: дезертиров следовало подвергнуть самому суровому и примерному наказанию. Помимо войска на ноги были подняты еще и крестьяне: вооружившись вилами, серпами, косами и дубинами, они отправились на охоту за еретиками. Узнав о случившемся, Жоффруа де Шарни лично распределил оружие между мужчинами, работавшими на его полях, и возглавил отряд охотников за собственной дочерью. Герцог собрал и еще одну группу, под предводительством своего сына, и отдал категорический приказ на случай поимки Кристины:
— Убейте ее.
Герцог де Шарни винил себя, что сам не сделал этого прежде — ведь закон предоставлял ему такую возможность. Кристина уже и так расстроила немало его планов, однако то, что она осмелилась возглавить мятеж и побег монахинь из монастыря, безусловно, никак не способствовало его благородному намерению возвести церковь. Дворянин был готов убить дочь собственными руками, принести ее в жертву церковным иерархам, чтобы таким образом очистить благородное имя де Шарни.
Беглецы понимали, что путешествовать по французским землям им будет нелегко. Обратившись в Моисея, ведущего свой народ через пустыню непонимания и враждебности, каковой стала для них Франция, Аурелио продвигался почти на ощупь, молясь, чтобы их отряд не перехватили. Однако в отличие от евреев, покинувших Египет, люди, бежавшие из монастырей, не могли рассчитывать на Божью помощь — Бог был на стороне их противников. Не обладал Аурелио и тем могуществом, которым Иегова наделил Моисея: он не умел превращать жезлы в змей, а воду рек в кровь; он не мог насылать на своих преследователей казни в виде жаб или песьих мух, не мог уничтожить их животных; он не обладал властью покрыть кожу своих врагов язвами, или обречь их на гром и град, или навести на них саранчу, или казнить их с помощью тьмы. Аурелио, Кристина и их немногочисленные единомышленники не могли даже похвастаться достаточным количеством мужчин в своем отряде, чтобы отразить внезапное нападение. Съестных припасов у них тоже было мало, лишь несколько животных — коз и овец, которых монахи забрали из монастыря; спать приходилось под открытым небом, поскольку у них не было кож, чтобы раскинуть шатры — только грубые самодельные палатки из ткани, которые защищали их от дождя. Во время этого нелегкого исхода у беглецов не только не было дрожжей, чтобы заквашивать тесто, не было даже муки, чтобы испечь пресный хлеб, подобно детям Израилевым в пустыне. А еще, в отличие от еврейского народа, Иегова не вел их ни в облике столпа облачного днем, ни столпа огненного ночью; и Господь не имел необходимости ожесточать сердца аббата и настоятельницы, как поступил он с сердцем фараона, поскольку их сердца уже были ожесточены и полны жаждой мести; и не нужно было посылать вслед за ними шестьсот колесниц, как сделал это фараон, — потому что было их мало и большинство среди них составляли женщины.
И когда войска стали их нагонять, беглецы оглянулись, и вот кони и всадники идут за ними: и весьма устрашились и возопили беглецы к Господу.
И сказали мужчины Аурелио, как когда-то было сказано Моисею: разве нет гробов в монастыре, что ты привел нас умирать такой смертью?
И сказали женщины Кристине: что это ты сделала с нами, выведя нас из монастыря?
И Аурелио хотел бы обратиться к своим братьям со словами, которые Моисей говорил народу Израилеву в пустыне: \"Не бойтесь, стойте — и увидите спасение Господне, которое Он соделает вам ныне\", — но не было у него ни единого слова, чтобы утешить их.
И Кристина хотела бы обратиться к своим сестрам с такими словами: \"Господь будет за вас, а вы будьте спокойны\", — но и у нее не было ни единого слова, чтобы утешить их.
И когда войска прижали их к берегу реки Гав-де-По, Аурелио простер руку свою, ожидая, что Иегова заставит воды отступить, и разделит их надвое, и сделает сушь. Но река не сдвинулась с места.
И Аурелио с Кристиной хотели бы, чтобы все они пошли среди моря по суше и чтобы воды были им стеною по правую и по левую сторону. Но воды спокойно текли в своем русле.
И видя, что их настигают, Аурелио простер руку свою, чтобы воды покрыли их преследователей, и колесницы, и всадников всего войска. Но воды ему не подчинились.
И тогда Кристина хотела простереть руку свою над рекой, чтобы она разбушевалась во всю мощь и обрушила свою ярость на войско и чтобы Иегова потопил их посреди реки. Но воды оставались спокойными.
И приказал Аурелио, чтобы воды обратились на тех, кто шел за ними, на колесницы их и на всадников их, и чтобы не осталось из них ни одного. Но река его не услышала.
И захотел Аурелио, чтобы они смогли пройти среди моря по суше и чтобы воды были им стеною по правую и по левую сторону. Но воды оставались ровными и спокойными.
И взмолился он, чтобы Иегова спас их в тот день; и хотелось им увидеть, как войско их преследователей погибнет на берегу реки.
Однако ни Аурелио не был Моисеем, ни Кристина не была Аароном, ни эта горстка мужчин и женщин не была избранным народом, ни река Гав-де-По не была Красным морем, ни Иегова не был Иеговой, поскольку у них не было никакого Бога, готового прийти на помощь.
Оказавшись между рекой Гав-де-По и войсками, Аурелио, Кристина и все бывшие с ними приготовились к смерти, так и не успев добраться до испанской земли, лежавшей по ту сторону реки.
2
Теперь они стояли лицом к лицу — вооруженное войско с одной стороны, изможденная горстка беглецов — с другой. Кровавая развязка казалась неизбежной. Однако Кристина заметила на лице командира выражение неуверенности, которая передавалась и всем его людям. Ей показалось, что поднятая вверх рука, сжимающая меч, дрожит и что воин никак не может решиться опустить ее, отдавая сигнал к атаке. И этот страх не был беспричинным: аббат так красноречиво убеждал солдат, что бежавшие монахи — это войско Дьявола, так разнообразны были свидетельства людей, выдававших себя за очевидцев их богомерзких оргий, так много нашлось свидетелей их сатанинских шабашей, что преследователи в конце концов прониклись этими историями. Предназначением армии было сражаться против свирепого и безжалостного врага, однако мало кто отважился бы встретить лицом к лицу самого Вельзевула. Кристина догадалась, что их боятся, когда увидела, как один из солдат принялся креститься. И тогда она поняла, что их отряд не безоружен и не беззащитен. Если они не получили поддержки от Иеговы, подобно евреям, которым удалось перейти Красное море, они воспользуются помощью Сатаны. Стоя на самом берегу реки Гав-де-По, Кристина призвала своих подруг и, не глядя на них, шепотом приказала повторять все, что она будет делать; и тотчас же ногтями разорвала на себе одежды, поглядела на солдат зловещим взглядом и обнажила грудь, словно бросая вызов. Другие женщины последовали ее примеру, при этом издавая такие же завывания, какие звучали во время их мистических экстазов в монастыре. В те времена мужчины обыкновенно боялись женщин; этот страх они скрывали, выдавая за презрение, но ничего не боялись так сильно, как ужасной фигуры ведьмы. Группа этих женщин, скалящих клыки, точно волчицы, и выставляющих напоказ свои обнаженные тела — а именно так обычно изображали Сатану, — явилась просто кошмарным зрелищем. Солдаты были парализованы, они не осмеливались ни атаковать, ни отступить. Аурелио воспользовался растерянностью в их рядах, чтобы укрыться за ближайшим валуном, а потом доползти до леса. Он перемещался ловко и быстро и в конце концов, никем не замеченный, оказался за спинами у солдат и вскарабкался на скалу. Пока женщины вопияли и дергались, словно плененные хищники, молодой монах широко раскинул руки, приняв позу распятого на кресте, и воскликнул:
— Дети мои, я вернулся. Настал последний час. Скоро зазвучат трубы и мертвецы встанут из своих могил.
Солдаты обернулись на звук этих слов и увидели Христа, стоящего на высоком утесе. И тогда их страх сменился паникой, все простерлись перед лицом Мессии, который возвратился в мир, чтобы возвестить о Страшном суде. Теперь все для них становилось понятно: они оказались свидетелями последней битвы — битвы самого Сына Божьего с войсками Сатаны.
— Вам здесь нечего делать, не пятнайте себя грязью, — произнес Аурелио, теперь властным тоном, и, прежде чем отзвучало его последнее слово, солдаты бросились прочь так быстро, как только могли.
И вот этот немногочисленный народ израильский, состоявший из трех десятков мужчин и женщин, лицезрел, как войска настоятеля в страхе бежали — так же как и армии фараона.
По другую сторону узенького Красного моря, всего в одном шаге, находилась Испания, ожидавшая их, словно это была земля обетованная.
Они без всяких трудностей наконец-то достигли другого берега реки Гав-де-По.
II
Цивилизация любви
1
Астурия, Испания, 1348 год
Отряд мужчин и женщин, руководимый Аурелио и Кристиной, в конце концов добрался до маленького селения Велайо, что в Астурии. Поселок располагался в плодородной долине, просторной и зеленой, омытой спокойными водами реки Виакабы. Несмотря на усталость, на голод и на все опасности и лишения, испытанные в дороге, как только путники ступили на землю Велайо, они почувствовали себя бесконечно счастливыми. Легкий прохладный ветерок, безоблачное небо и широкие гостеприимные луга наполнили их дыханием новой жизни. Засеянные поля, простиравшиеся до самых склонов пологих волнистых холмов, выглядели как обещание изобилия и благополучия. Поселяне трудились на полях с радостью, что ничуть не напоминало угрюмую покорность судьбе крестьян из-под Труа. Дома в поселке были белые, немудрящие, и обитали в них и земледельцы, и люди моря, поскольку поселок стоял на излучине реки, впадавшей в Кантабрийское море. Аурелио развернул карту, огляделся вокруг и только теперь понял, что замок, возвышавшийся на холме над долиной, — это его собственное имение. Замок был выстроен из камня — два симметричных крыла и круглая башня посередине; холм, на котором он стоял, и все окружавшие его земли, от берега реки вплоть до лесистой горы, таковы были размеры поместья. Аурелио вступил во владение своим наследством, предъявив положенные документы графу Хихонскому, дону Алонсо, внебрачному сыну короля Энрике Второго, владельцу большей части здешних земель и номинальному губернатору молодого поселка. Бывшие беглецы, привыкшие к замкнутому существованию, которое они вели в двух своих монастырях — мужском и женском, обосновались в замке и установили в нем такие же порядки, как будто это был монастырь для мирян. Обязанности распределили в зависимости от умений каждого из новых жильцов. Нужно сказать, что мужчины, закалившие свой дух в изнурительном труде созерцания, не умели ничего иного, кроме как предаваться квиетизму. На первых порах женщины были вынуждены взять на себя почти все домашние работы: разжигать и поддерживать огонь для приготовления пищи и для тепла, шить, ткать и вышивать, стирать и чинить одежду. Им же приходилось молоть зерно, делать муку, замешивать хлеб. Астурийские земли богаты яблоками, но не слишком щедры на виноград, так что женщины вскоре научились готовить сидр — как раньше делали вино. Но вскоре по настоянию Аурелио, который так страдал: в монастыре от лености, замаскированной под мистицизм, мужчины постепенно начали выполнять кое-какую работу: рубили и складывали дрова, занимались плотницким и слесарным ремеслом, освоили начатки кузнечного дела, выучились кроить и сшивать кожу и тачать обувь. Женщины, в свою очередь, взяли на себя приготовление всей молочной продукции, за исключением сыров — это считалось мужским занятием. Однако, само собой, по-настоящему тяжелая работа всегда ложилась на плечи крестьян, обитавших в скромных домиках на землях, принадлежавших поместью: пахота, сев, жатва, заготовка сена и забота о пахотных землях; уход за животными в стойлах, их стрижка и производство шерсти. Такой феодальный характер отношений поддерживался только в первое время; вскоре от него отказались и начали жить совершенно по-новому. И все-таки самым необычным были отношения, связывавшие членов этой диковинной общины между собой. Если в своих монашеских обиталищах, откуда все они вышли, и мужчины и женщины (по отдельности) были связаны друг с другом любовью, обращенной к Христу, то в своем новом, мирском жилище их связывала только лишь любовь к своим братьям и сестрам. С другой стороны, жизнь в монастырях управлялась с помощью жесткой вертикали, нерушимого иерархического порядка, главой которого являлись аббат или аббатиса, командовавшие своими подчиненными. А вот в замке Велайо не существовало никаких чинов и званий, не было ни пастырей, ни стада, каждый делал то, что подсказывала его добрая воля; они действительно напоминали общество без законов, о котором мечтал апостол Павел, потому что там, где нет злодеяния, нет надобности и в законе. Поначалу им нелегко было освободиться от укоренившихся в них железных правил, мужчины и женщины поселились в разных крыльях замка. Однако вскоре эта жесткая граница начала размываться, и в итоге все жили там, куда влекло их желание. Аурелио и Кристина любили друг друга любовью прозрачной и чистой, свободной от каких-либо договоренностей или уз закона; они были столь бесхитростно объединены велением своих сердец, что у них не было необходимости закреплять свои отношения формально. Кристина и Аурелио обычно ночевали в самой высокой комнате замка, откуда была видна вся долина в излучине реки и был слышен шум моря. Этот пример вскоре распространился, и мужчины и женщины стали разбиваться на пары, при этом все больше сближаясь. Взаимоотношения в таких парах складывались по-разному: некоторые союзы становились нерушимыми; иные заключались всего лишь на одну ночь. Все были хозяевами всего, потому что все было общее: кров и еда, а также неученость, которая превращалась в мудрость, и мудрость, которая не переходила в высокомерие; общими были дрова и огонь, а также холод, который становился пыланием; общими были деньги и их нехватка, а также страх, который обращался в отвагу, и отвага, которая не становилась дерзостью. Верные словам апостола Павла, они доводили его проповедь разрыва с законом до самых последних пределов: стало необязательным соблюдение десяти заповедей, поскольку теперь все их добродетели были не записаны на камне, а запечатлены в сердце и в собственном разумении. Коротко говоря, в этом маленьком обществе, созданном по слову святого Павла, все придерживались одного главного завета, который был способен заменить им все десять заповедей: \"Не оставайтесь должными никому ничем, кроме взаимной любви; ибо любящий другого исполнил закон\".
Озаренные светом свободы воли, не только провозглашенной, но и ставшей частью их жизни, эти люди построили общество, основанное на истинной любви, как и говорил апостол Павел: \"Не станем же более судить друг друга, а лучше судите о том, как бы не подавать брату случая к преткновению или соблазну\".
Руководствуясь лишь велениями собственных сердец, мужчины жили бок о бок с женщинами, разделяя друг с другом труд и отдых, разговор и молчание, чтение и писание, ложе и пропитание. И вот, живя в этом гармоничном равновесии, они задавались вопросом: по какой неведомой причине мужчины и женщины до сей поры были разделены, почему одним было отказано в других — и наоборот? Так они постигли, что воздержание есть мать большей части пороков и грехов, процветавших в монастырских стенах. Как только было отвергнуто правило целомудрия, исчезли и демоны: все инкубы и суккубы, терзавшие послушниц в их обители, теперь растаяли навсегда; больше не было необходимости прибегать к прежним сумрачным церемониям, чтобы отпугнуть Сатану. Как только были прорваны плотины воздержания и женщины позволили мужчинам обладать собою, Дьявол больше никак не мог ими завладеть — что нередко случалось в монастыре. На взгляд тех, кто ничего не знал о крепчайшей цепи любви, соединявшей обитателей замка Велайо, это сожительство множества мужчин и женщин должно было показаться самым нечистым из блудодеяний. Однако Аурелио, Кристина и любой из их последователей ответили бы на это словами святого Павла: \"Я знаю и уверен в Господе Иисусе, что нет ничего в себе самом нечистого; только почитающему что-либо нечистым, тому нечисто\". Это был идеальный мир.
2
В замке Велайо не требовалось устанавливать никаких законов, поскольку там, где живет любовь, в законе нет необходимости: этот постулат учения апостола Павла был порожден не теологической премудростью, а самым чистым экспериментом. И действительно, обитатели замка каждый день находили подтверждение тому, что законы суть замена любви при отсутствии самой любви. Они были убеждены в этом настолько глубоко и искренне, что им не нужен был никакой Моисей, даже если бы он явился со скрижалями Закона — поскольку скрижали эти запечатлелись в их сердцах. Мужчины не желали жены ближнего своего, поскольку эти жены никому не принадлежали и сами принимали решение, с кем им быть; никто не крал, поскольку все принадлежало всем и украсть у кого-либо означало украсть у общины — а стало быть, у себя самого; они праздновали еврейский день субботний и христианское воскресенье, поскольку вообще праздновали все дни недели, так как труд был для них не наказанием, а благословением; никому из них не приходило в голову убивать — и не потому, что это было запрещено определенным законом, а потому, что они не ведали гнева и уж тем более ненависти, и у них не было причин, чтобы совершить убийство. Они не лжесвидетельствовали, поскольку там, где не было ни лицемерия, ни неверности, ни запрета на мысль или слово, не оставалось места для лжи и, таким образом, обман не имел никакого смысла. Они не желали чужого добра по той простой причине, что чужого не существовало, поскольку собственность одного человека одновременно являлась собственностью всех остальных. Первоначальный феодальный порядок, по которому крестьяне из усадьбы, принадлежавшей замку, возделывали пахотные земли, довольствуясь лишь малой частью урожая, которой едва хватало, чтобы не умереть с голоду, — этот порядок был вскоре изменен. Большая часть монастырей придерживалась в отношении крестьян именно такой поместной политики: аббат ничем не отличался от хозяина-феодала, а вассалы трудились на него только за кров и еду. И подобно тому, как в феодальных поместьях благородные семейства были полностью отделены от плебейских, в аббатствах существовало строгое размежевание монахов и мирян: права общинника распространялись только на представителей духовенства и, разумеется, не включали в себя крестьян. Аурелио решил, что для того, чтобы создать подлинное братство, в него необходимо принять также и земледельцев и вообще стереть всякие границы между замком и усадьбой. Обитатели большого дома и маленьких домишек не только поделили все, чем владели, — бывшие монахи поделились также и принципами своей жизни, так что одни смогли перемешаться с другими и у всех жителей Велайо оказались одинаковые права. На новая система незаметно привела к общему благоденствию, и скопление бедных домиков, в которых жили семьи хлебопашцев, вскоре превратилось в процветающее селение, разноцветное и радостное; мессы в замковой церкви тоже сделались всеобщим достоянием, и не было там одного постоянного священника: каждый мог взять слово и высказаться о том, чем ему хотелось поделиться; к мессе ходили только те, у кого было желание, а тех, кто не хотел, никто не принуждал ее посещать. Празднества были всеобщими, и, сказать по правде, жители поселка находили все больше возможностей и причин для праздников.
Аурелио вскоре сделался самой почитаемой фигурой для всех обитателей поселка. Будь на то его воля, он мог бы стать могущественным властелином: толпы его обожали, эти люди без колебаний исполнили бы любое его желание или превратились в нерассуждающее войско. Будь Аурелио наделен наклонностями к мессианству, он мог бы возглавить еретическое движение или пойти дальше — он мог бы воспользоваться своим поразительным сходством с Назаретянином и, захватив его место, направить толпу в своих целях. Однако молодой человек не испытывал ни малейшей тяги к власти и не считал, что в чем-то превосходит своих ближних; он не чувствовал призвания к деятельности проповедника, поскольку был убежден, что никакой мудрости ему не постичь, — наоборот, Аурелио прикладывал колоссальные усилия, чтобы избавиться от уверенности в чем бы то ни было, потому что полагал, что путь к истине лежит через сомнение. В конце концов дошло до того, что Аурелио отказался от истины в качестве высшего блага, когда подумал о том, что все несправедливости, все убийства и злодеяния совершались как раз таки во имя истины. Отсутствие Истины — непреложной догмы — делало возможным сосуществование различных точек зрения, и тогда, как на агоре у древних греков, все, что угодно, могло выступить предметом для дискуссии. В поселке Велайо пышно расцвело эфемерное искусство беседы: плодотворный спор или чистое удовольствие от доведения всякой мысли до пределов логики и морали — все это разительно отличалось от монашеского безмолвия, к которому была приучена группа беглецов. Получилось так, что Аурелио, во время своего пребывания в монастыре мечтавший сделаться духовным наставником, теперь, получив в свое распоряжение многочисленную паству, осознал, что было бы недостойно относиться к своим ближним как к послушному стаду.
Однако слухи о новой общине в процветающем селении Велайо не замедлили обратиться в злые наговоры. В соседних селениях Велайо стали теперь именовать Вильявисьоса;
[28] действительно, уже к 1348 году относятся первые нотариальные акты, в которых в качестве официального названия этого селения фигурирует \"Вильявисьоса, что в Астурии\". И все-таки поначалу это необычное сообщество не являлось мишенью для громогласных обвинений. Если таковые и имели место, то находились люди, которые намеренно утаивали все признаки недовольства — и на то имелись серьезные основания: с тех пор как в замке объявились новые жильцы, в поселке наступило такое благоденствие, что дон Алонсо, граф Хихонский, здорово обогатился, получая налоги с Вильявисьосы. Однако потребовалось совсем немного времени, чтобы растущее недовольство соседних поселений обернулось неудержимым и громогласным негодованием.
3
Кристина и Аурелио были отнюдь не безупречной супружеской четой: в отличие от идеала семейной жизни, согласно которому женщина должна была во всем подчиняться мудрым указаниям мужчины, они не принимали никаких решений иначе как по обоюдному согласию. Их союз являлся ущербным, поскольку в его основании лежала любовь, а не caritas, посредством которой муж должен был защищать свою супругу и руководить ею, как будто бы женщина беспомощна, тупоумна или неспособна чего-нибудь добиться самостоятельно. С другой стороны, Кристина не принесла с собой приданого, долженствующего смягчить ту муку, которую приходилось переносить всем мужчинам, в жизни которых появлялось это новое, почти что омерзительное существо. Это был непостижимый брак, поскольку он изначально не был рассчитан на рождение детей — ведь чрево Кристины после самого жестокого из грабежей, которому ее подверг родной отец, сделалось территорией опустошенной и безлюдной. Это был недопустимый брак, если учесть, что он не предусматривал слияния двух состояний, — наоборот, соединение Аурелио и Кристины явилось разделением одного наследства между множеством людей, которые до этого никогда ничем не владели. Это был неправильный брак, потому что он не приводил к союзу двух семейств — ведь Кристина и Аурелио были двумя душами, обреченными на все возможные изгнания. Для церковной власти это был отвратительный брак, так как он не только держался на столпах любви и страсти, но был к тому же скреплен прочным цементом вожделения, опровергая одно за другим все предписания Церкви, утверждавшей устами Иеронима:
Омерзение вызывает любовь мужчины к чужой жене — или чрезмерная любовь к своей. Мудрому мужчине надлежит любить свою супругу рассудком, но не страстью. Любовь мужчины должна направлять его сластолюбивые порывы и не давать ему броситься в омут распутства. Тот, кто слишком пылко любит свою жену, — тот прелюбодей.
Именно эта фраза лучше всего подходила для описания отношений Аурелио и Кристины. Однако же для Аурелио оказалось совсем не просто освободиться от тяжеловесных доспехов, не допускавших соприкосновения его тела с вещами этого мира. Для бывшего монаха оказалось проще переменить жесткое устройство своей интеллектуальной вселенной, сформированной учением Блаженного Августина, чем на практике влиться в этот новый мир чувственности, который рождался на его глазах. И тогда Аурелио осознал, что если задача, которую поставил перед собой Августин, решивший отречься от порока и обратиться к добродетели, уже была настоящим подвигом, то обратный путь оказался куда более трудным. Молодому человеку, чтобы избавиться от его прежней морали, пришлось приложить гораздо большие усилия, чем те, которые потребовались на ее построение. Власть догмы была столь необорима, что рассудку не удавалось сквозь нее прорваться; столь глубоко пустила свои корни вера, что даже природный инстинкт не мог преодолеть барьеров ее предписаний. В своей \"Исповеди\" Блаженный Августин рассказывал о непомерных усилиях, которые он должен был прикладывать, чтобы победить сильнейшее сопротивление плоти, поскольку его мужское естество, казалось, вело себя независимо и даже противно его плоти. Святой признавался в \"Исповеди\": \"Срамные члены приходят в возбуждение, когда им вздумается, не подчиняясь рассудку, словно бы они наделены собственной волей\". Аурелио пенял на судьбу не менее горько, чем африканский богослов, однако как раз по противоположной причине: когда он приникал к обнаженному телу Кристины на их супружеском ложе, полагая, что преодолел все затруднения морального порядка, в своих мечтаниях он стремился отдаться самым низменным страстям; а вот его товарищ, казалось, все еще подчинялся требованиям воздержания, которые усвоил в монастыре, и отказывался участвовать в грехе. В итоге возникал любопытный парадокс: в то время как разум Аурелио освобождался от религиозных оков, его член превратился в маленького целомудренного монаха, который отказывался высовывать голову из-под своего клобука, тем самым обрекая хозяина на вынужденно добродетельное существование. Кристина вела себя терпеливо и в высшей степени преданно. Ее беспредельная любовь: мужу была сильнее любых плотских препятствий. К тому же Кристина отличалась редкостным умом, и вскоре она разобралась, в чем заключается проблема. Принимая во внимание августинианский пласт в мировоззрении Аурелио, легко можно было догадаться, что для него любовь и чувственность текут по разным руслам: любовь являлась прерогативой души, тогда как страсть принадлежала плоти. И действительно, чем крепче становилась любовь Аурелио к супруге, тем меньше желания — в обратной пропорции — она в нем возбуждала. И наоборот, Кристина замечала, что в тех редких случаях, когда маленький монах превращался в великого и несгибаемого воина, он тотчас же возвращался в свое убежище, стоило ей произнести несколько ласковых слов любви. Итак, Аурелио был попеременно двумя разными мужчинами; Кристина подумала, что если и ей удастся сочетать в себе качества двух женщин, то проблема разрешится: она будет потаскухой в часы их постельных утех и самой добродетельной супругой во все остальное время дня. Так все и вышло. В итоге они превратились в счастливую супружескую чету, невзирая на все возможные возражения церковных властей.
Аурелио и Кристина внесли дух учения апостола Павла даже в свое необычное представление о браке: если любовью между людьми, которую проповедовал Иисус, предстояло заменить законные нормативы, тогда брак — как простейший прообраз любого объединения людей — должен, вне всякого сомнения, основываться на любви, а не на законе. Если, как определил святой Павел, приход Христа означал разрыв со всеми формальными проявлениями закона, такими как обрезание, пост, Пасха, соблюдение дня субботнего и так далее, то, следуя той же логике, отказ от закона должен был распространиться и на супружеский договор: разве не оскорбляло, не пятнало любовь такое соглашение, подобное пакту, заключенному между. врагами? Неужели столь ненадежны были причины, побуждавшие двух людей соединиться, пока смерть не разлучит их, что им следовало клясться перед Богом, утверждать свой союз перед законом и скреплять его договором?
Безмолвное согласие и любовь, которая не ставит условий, делали заключение контракта бессмысленным и даже оскорбительным. Строго говоря, можно обнаружить, что Аурелио и Кристина продвинулись в своем паулинизме дальше, чем сам Павел: разумеется, они не могли закрывать глаза на все выступления апостола против соединения двух полов, не могли не замечать, что сам он признавал брак только потому, что считал его единственным средством против сладострастия. И вместе с тем было совершенно очевидно, что уход от еврейской традиции, совершённый великим иудеем из Тарса, носил не только теологический но в первую очередь логический характер: в мире, осененном любовью, закон не нужен. И напротив, все высказывания Павла, в которых порицалось совокупление плоти и превозносилось воздержание, были порождены не логикой, а уверенностью — безусловно, ошибочной — в непосредственной близости Апокалипсиса. Павел полагал, что принадлежит к поколению, которому суждено своими глазами наблюдать конец времен, и что жизнь в этом мире угаснет навсегда. Ничем иным нельзя объяснить, почему апостол решил приговорить человечество к вымиранию путем отказа от деторождения. Вот почему Аурелио, Кристина и все их последователи, видя, что конец света — это событие, не имеющее точно определенного срока, и что Иисус не планировал возвращаться незамедлительно, вот почему они решили, что никто не запрещает им заниматься всем, что нужно для появления в этом мире новых детей, и не чувствовать вины за наслаждение, которое влечет за собой исполнение этой задачи. Случай Аурелио и Кристины, которые не могли иметь детей, был особенным: соединение их тел не преследовало никакой иной цели, кроме чистого наслаждения. В какой же момент человечество решило вынести приговор радостям плоти? Было совершенно не случайно, что первый христианский философ, Ориген, своим собственным примером указал окончательное решение, позволявшее раз и навсегда избавиться от наслаждения, логически развивая то место из Евангелия, в котором Иисус говорит своим ученикам: \"Если же рука твоя или нога твоя соблазняет тебя, отсеки их и брось от себя: лучше тебе войти в жизнь без руки или без ноги, нежели с двумя руками и с двумя ногами быть ввержену в огонь вечный; и если глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя: лучше тебе с одним глазом войти в жизнь, нежели с двумя глазами быть ввержену в геенну огненную\". Руководствуясь этими наставлениями и, быть может, не умея отличить иносказания от правды, Ориген, боявшийся согрешить по влечению плоти, предпочел собственными руками лишить себя гениталий.
III
Город еретиков
1
Со временем даже сами обитатели селения заменили название Велайо на Вильявисьоса, и это словечко превратилось в его официальное наименование: Вильявисьоса Астурийская. Конечно же, и Аурелио, и Кристине, и всем, кто там жил, было известно, что Испания не лучшее место для основания подобной общины. И все-таки надо сказать, что в Астурии в ту эпоху давление со стороны Церкви ощущалось совсем не так сильно, как во Франции. Пиренейский полуостров пока еще не был пылающим костром инквизиции, в который он превратится некоторое время спустя; наоборот, в то время как семена жестокой борьбы с еретиками, начавшейся в 1223 году на Сицилии с благословения Папы и по наущению императора Фридриха Второго Гогенштауфена, вызревали на юге Италии и Франции, в Испании епархиальные епископы, как правило, отличались снисходительностью. С другой стороны, если сравнивать с областями, принадлежавшими самой Церкви, то община Велайо вполне заслуживала наименования Вильявиртуоса — Город добродетели. Так, например, в X веке Аркимбальд, архиепископ города Сенс, воспылал такой любовью к аббатству Святого Петра, что решил изгнать оттуда монахов и заменить их гаремом своих наложниц, каковых он расселил в трапезной, а кельи отдал в распоряжение своих охотничьих собак и соколов. У епископа Льежского, Энрике Третьего, было шестьдесят пять внебрачных детей, большинство из которых он зачал прямо в своей церкви. Да и потаенные мерзопакости, которые совершались в обоих монастырях, откуда сбежали основатели Вильявисьосы, не уступали безобразиям, творившимся в Содоме и Гоморре. Но все-таки слухи о разврате, который якобы царит в новой общине, и о распущенных нравах обитателей Вильявисьосы ставили графа Хихонского в неприятное положение: он не знал, как долго сможет наслаждаться финансовым благоденствием, которое обеспечивалось его молчаливым потаканием этой группе разнузданных еретиков. С другой стороны, советники дона Алонсо указывали ему на опасность того, что пример этой общины может сделаться заразительным. Что будет, ужасались они, если в соседних с нею селениях поймут, что неожиданное процветание Велайо вызвано стиранием иерархических и экономических границ между дворцом и плебсом, и тоже решат разрушить стены, отделяющие простолюдинов от богатств, которые вкушают — хотя и не производят — благородные? Понятное дело, вассалы не могли ожидать от своих хозяев той щедрости, которую проявил Аурелио. И было еще более очевидно, что хозяевам-феодалам вовсе не по нраву, чтобы их вассалы считали Вильявисьосу образцом для подражания. В итоге губернатор Велайо осознал, что небывалый всплеск налоговых сборов, которые он использовал в основном на личные надобности, мог обернуться против него, если его собственные ленники поймут, насколько для них более выгодно строить отношения по примеру Вильявисьосы. Советники убеждали графа, что число крестьян заметно превосходит размеры любого войска и что, если они соберутся в одну ватагу, удержать их будет невозможно. Нет, определенно, община Велайо не должна была служить примером для подражания — больше того, ее надлежало подвергнуть примерному наказанию. Однако чтобы не превратить жителей Вильявисьосы в безвинные жертвы, в глазах соседей их следовало представить кошмарным воинством Сатаны. Само название Вильявисьоса и бесконечные волны слухов вокруг нее, разумеется, играли на руку графу Хихонскому. Его советники прекрасно понимали, что нет средства лучше, чем обвинение в грехе, чтобы сплотить войска во имя Божьего гнева и таким образом сохранить в неприкосновенности сундуки с деньгами. А еще, хотя дон Алонсо пока об этом не знал, вскоре ему предстояло обрести неожиданного союзника.
Лирей, Франция, 1349 год
В Лирее, по другую сторону реки Виакабы, Жоффруа де Шарни просиживал ночи без сна, изобретая Христову плащаницу, — и вот его ушей достигло известие, что его дочь находится в Испании, где возглавляет сообщество еретиков. Герцог не стал терять ни минуты: он тотчас же мобилизовал небольшое, но хорошо вооруженное войско и, словно это был знак судьбы, снова двинулся курсом на Астурию. Теперь он был полон решимости покончить с источником всех своих несчастий, которые можно было свести к одному-единственному слову: Кристина. Жоффруа де Шарни не мог допустить, чтобы та, что перестала быть его дочерью, продолжала покрывать позором его благородный род, его имя и его честь. В течение многих лет герцог поддерживал миф о своем героическом прошлом участника Крестовых походов; теперь у него появилась возможность доказать, что он способен возглавить победоносное войско. Разумеется, подвиг покорения Святой Земли нельзя было сравнивать с вторжением в маленький, абсолютно беззащитный замок без гарнизона и укреплений, так же как воинственные полчища Магомета не имели ничего общего с жалкой горсткой монахов и послушниц, никогда не державших в руках оружия. Однако Жоффруа де Шарни прекрасно понимал, что вернуть в родной город собственную дочь и передать ее в руки правосудия, чтобы она понесла заслуженное наказание, — это будет самый лучший способ доказать свою бесконечную верность Всевышнему: разве мог образцовый христианин принести большую жертву? Возможно, это был его единственный шанс доказать Анри де Пуатье свою беспримерную твердость в вере и таким образом получить разрешение на строительство церкви в Лирее.
Вновь озаренный светом надежды, Жоффруа де Шарни выступил в свой маленький крестовый поход.
2
Астурия, 1349 год