Возвратившись в Москву, Толстой переводится из Московского архива в русскую дипломатическую миссию во Франкфурте-на-Майне. Служба, по-видимому, не очень тяготит молодого дипломата. То его можно видеть с матерью в Ливорно, то он уезжает в Париж… Вообще с юных лет Алексей Константинович привык выхлопатывать себе всевозможные отпуска и отсрочки. Чувствуется, что казенные стены ему противопоказаны и государственная или придворная карьера не его стихия. Зато родственники (высокопоставленные дядья) аккуратно следят за его карьерным ростом и содействуют его перемещению во Второе отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии. Для личного друга наследника престола и эта служба не обременительна. Он держит лошадей, шьет слугам дорогие ливреи, себе заказывает по пятнадцать пар перчаток, ездит на балы и в концерты, бывает в опере, пробует рисовать, интересуется «разными новинками вроде появившихся тогда первых телефонных аппаратов…»
[95].
Перовский завещал племяннику немалое состояние; правда, наследник владел им чисто формально. На самом деле всеми имениями управляла мать, выдававшая сыну на руки наличные деньги.
Судя по документам, сороковые годы прошли для Алексея Толстого в не слишком напряженной службе, балах и маскарадах, охотах и путешествиях, стихотворном и прочем балагурстве, выхлопатывании отпусков и в их просрочке. Между тем заботами родни чины прибавлялись. В двадцать шесть лет граф был уже камер-юнкером (придворный чин), а в двадцать девять — надворным советником (армейский подполковник). Службой он не дорожил и подобно своему дяде по отцовской линии, известному скульптору и медальеру графу Федору Петровичу Толстому, был готов в любой момент выйти в отставку, чтобы посвятить себя искусству. Однако родня не отпускала, стараясь непрерывными повышениями и льготами смягчить Толстому участь подневольного, все-таки не вполне имевшего право распоряжаться собой так, как ему этого хотелось.
Кроме родовитости, высочайших связей и богатства, молодой Толстой обладал и некоторыми феноменальными личными качествами. По воспоминаниям А. В. Мещерского, «граф Толстой — был одарен исключительной памятью. Мы часто для шутки испытывали друг у друга память, причем Алексей Толстой нас поражал тем, что по беглом прочтении целой большой страницы любой прозы, закрыв книгу, мог дословно все им прочитанное передать без одной ошибки; никто из нас, разумеется, не мог этого сделать. <…>
Глаза у графа лазурного цвета, юношески свежее лицо, продолговатый овал лица, легкий пушок бороды и усов, вьющиеся на висках белокурые волосы — благородство и артистизм. По ширине плеч и по мускулатуре нельзя было не заметить, что модель не принадлежала к числу изнеженных и слабых молодых людей. Действительно, Алексей Толстой был необыкновенной силы: он гнул подковы, и у меня между прочим долго сохранялась серебряная вилка, из которой не только ручку, но и отдельно каждый зуб он скрутил винтом своими пальцами»
[96].
То же подтверждает и В. А. Инсарский: «Граф Толстой был в то время красивый молодой человек, с прекрасными белокурыми волосами и румянцем во всю щеку. Он еще более, чем князь Барятинский, походил на красную девицу; до такой степени нежность и деликатность проникала всю его фигуру. Можно представить мое изумление, когда князь однажды сказал мне: „Вы знаете — это величайший силач!“ При этом известии я не мог не улыбнуться самым недоверчивым, чтобы не сказать презрительным образом; сам, принадлежа к породе сильных людей, видавший на своем веку много действительных силачей, я тотчас подумал, что граф Толстой, этот румяный и нежный юноша, — силач аристократический и дивит свой кружок какими-нибудь гимнастическими штуками. Заметив мое недоверие, князь стал рассказывать многие действительные опыты силы Толстого: как он свертывал в трубку серебряные ложки, вгонял пальцем в стену гвозди, разгибал подковы. Я не знал, что и думать. Впоследствии отзывы многих других лиц положительно подтвердили, что эта нежная оболочка скрывает действительного Геркулеса»
[97].
Алексей любил путешествовать. Была долгая поездка во Францию и Алжир. Пребывание во Франкфурте. Есть подозрение, что длительными совместными вояжами за границу ревнивая матушка отваживала любимого сына от потенциальных жен. А когда приходилось все-таки возвращаться в Петербург, то и там великовозрастный сынуля-силач почти безотлучно находился при матери. «По ее поручению делал он визиты ее знакомым старушкам, бывал вместе с нею в театрах и на концертах и покидал графиню лишь ради охоты. Анна Алексеевна была настолько привязана к сыну, что обыкновенно не ложилась спать, пока он не вернется домой, как бы поздно это ни случалось»
[98].
В апреле 1850 года Толстого командировали на ревизию Калужской губернии. Он воспринял это как очередное вмешательство в свою жизнь, новое покушение на свою свободу и назвал командировку «изгнанием». (Может быть, по аналогии с изгнаниями Пушкина?)
Тем временем служебный донос на калужского губернатора Смирнова оказался ложным, а общение с ним и его женой доставило Толстому немало радости. Дело в том, что Смирнов был женат на хорошо знакомой нам по первой главе фрейлине двора А. О. Россет, той самой, которая дружила с Пушкиным, Гоголем, Аксаковым, которой посвящал свои юморески Мятлев, а теперь — свою лирику Толстой. Только представьте, какому цвету русской литературы на протяжении десятилетий украшала жизнь Александра Осиповна Смирнова-Россет!
В конце 1850 года Толстой возвращается в столицу. К тому времени им вместе с двоюродным братом Алексеем Жемчужниковым исключительно забавы ради, в порядке стихотворного балагурства была сочинена комедия «Фантазия» (см. пятую главу), которую соавторам пришла охота увидеть поставленной на сцене Императорского Александринского театра.
Так постепенно начинал материализовываться некий дух, вознамерившийся воплотиться в солидного густобрового господина по имени Козьма Прутков…
Глава четвертая
ПОХОЖДЕНИЯ ДИРЕКТОРА ПРОБИРНОЙ ПАЛАТКИ
Что скажут о тебе другие, если сам о себе ты ничего сказать не можешь?
Жизнеописание Козьмы Пруткова, составленное им самим
Жизнеописание Козьмы естественно начать с тех сведений, которые оставил о себе он сам. Пусть они коротки, отрывочны и неполны. Пусть они разбросаны по всей сопроводительной части его Полного собрания сочинений вперемежку с отзывами о нем других лиц. Это уж наше дело — разобраться в путанице событий, составляющих человеческую жизнь. Тем более сопровождавших такую жизнь, какую прожил Козьма Петрович Прутков. Точнее, две такие жизни, ведь он прожил именно две жизни одновременно: явную — государственного служащего и скрытую до поры — частного литератора. Хотя именно вторая жизнь и принесла ему, в конце концов, всемирную славу, поставила его по неслыханной и неувядающей популярности в один ряд с классиками русской литературы и одновременно с самыми известными ее персонажами.
Тютчев, Фет, Прутков, Некрасов…
Фамусов, Чичиков, Обломов, Прутков…
Бенедиктов, Полонский, Прутков, Щербина…
Чацкий, Ноздрев, Плюшкин, Прутков…
Раз дело дошло до жизнеописания последнего, — а жизнеописание уже есть момент чествования, — то слово виновнику торжества.
Не чувствуя себя в праве прерывать директора и вместе с тем испытывая необходимость в комментариях, будем отмечать интересные места курсивными номерами с тем, чтобы пояснить их в следующей главке «Комментарии к „Похождениям директора Пробирной Палатки“».
Козьма ПРУТКОВ
МАТЕРИАЛЫ ДЛЯ МОЕЙ БИОГРАФИИ
В 1801 году, 11 апреля, в 11 часов вечера, в просторном деревянном с мезонином
1 доме владельца дер. Тентелевой, что близ Сольвычегодска
2, впервые раздался крик здорового новорожденного младенца мужеского пола; крик этот принадлежал мне, а дом — моим дорогим родителям
3.
Часа три спустя подобный же крик раздался на другом конце того же помещичьего дома, в комнате, так называемой «боскетной»
4; этот второй крик хотя и принадлежал тоже младенцу мужеского пола, но не мне
[99], а сыну бывшей немецкой девицы Штокфиш, незадолго перед сим вышедшей замуж за Петра Никифоровича, временно гостившего в доме моих родителей.
Крестины обоих новорожденных совершались в один день, в одной купели, и одни и те же лица были нашими восприемниками, а именно: сольвычегодский откупщик Сысой Терентьевич Селиверстов и жена почтмейстера Капитолина Дмитриевна Грай-Жеребец
5.
Ровно пять лет спустя, в день моего рождения, когда собрались к завтраку, послышался колокольчик, и на дворе показался тарантас
6, в котором, по серой камлотовой шинели
7, все узнали Петра Никифоровича. Это действительно он приехал с сыном своим Павлушею. Приезд их к нам давно уже ожидался, и по этому случаю чуть ли не по нескольку раз в день доводилось мне слышать от всех домашних, что скоро приедет Павлуша, которого я должен любить потому, что мы с ним родились почти в одно время, крещены в одной купели и что у обоих нас одни и те же крестные отец и мать. Вся эта подготовка мало принесла пользы; первое время оба мы дичились и только исподлобья осматривали друг друга. С этого дня Павлуша остался у нас жить, и до 20-летнего возраста я с ним не разлучался. Когда обоим нам исполнилось по десять лет, нас засадили за азбуку
8. Первым нашим учителем был добрейший отец Иоанн Пролептов, наш приходской священник. Он же впоследствии обучал нас и другим предметам. Теперь, на склоне жизни, часто я люблю вспоминать время моего детства и с любовью просматриваю случайно уцелевшую, вместе с моими учебными тетрадками, записную книжку почтенного пресвитера, с его собственноручными отметками о наших успехах. Вот одна из страниц этой книжки:
Такие отметки приводили родителей моих в неописанную радость и укрепляли в них убеждение, что из меня выйдет нечто необыкновенное. Предчувствие их не обмануло. Рано развернувшиеся во мне литературные силы подстрекали меня к занятиям и избавляли от пагубных увлечений юности. Мне было едва семнадцать лет, когда портфель, в котором я прятал свои юношеские произведения, был переполнен.
Там была проза и стихи. Когда-нибудь я ознакомлю тебя, читатель, с этими сочинениями
9, а теперь прочти написанную мною в то время басню. Заметив однажды в саду дремавшего на скамье отца Иоанна, я написал на этот случай предлагаемую басню:
СВЯЩЕННИК И ГУМИЛАСТИК
Однажды, с посохом и книгою в руке,
Отец Иван плелся нарочито 10 к реке.
Зачем к реке? Затем, чтоб паки
Взглянуть, как ползают в ней раки.
Отца Ивана нрав такой.
Вот, рассуждая сам с собой,
Рейсфедером он в книге той
Чертил различные, хотя зело не метки,
Заметки.
Уставши, сев на берегу реки,
Уснул, а из руки
Сначала книга, гумиластик,
А там и посох — все на дно.
Как вдруг наверх всплывает головастик
И, с жадностью схватив в мгновение одно
Как посох, так равно
И гумиластик,
Ну, словом, все, что пастырь упустил,
Такую речь к нему он обратил:
«Иерей! 11 не надевать бы рясы,
Коль хочешь, батюшка, ты в праздности сидеть
Иль в праздности точить балясы!12
Ты денно, нощно должен бдеть,
Тех наставлять, об тех радеть,
Кто догматов 13 не знает веры,
А не сидеть,
И не глазеть,
И не храпеть,
Как пономарь, не зная меры».
…………………
Да идет баснь сия в Москву, Рязань и Питер,
И пусть
Ее твердит почаще наизусть
Богобоязливый пресвитер.
Живо вспоминается мне печальное последствие этой юношеской шалости. Приближался день именин моего родителя, и вот отцу Иоанну пришло в голову заставить меня и Павлушу разучить к этому дню стихи для поздравления дорогого именинника. Стихи, им выбранные, хотя были весьма нескладны, но зато высокопарны. Оба мы знатно вызубрили эти вирши и в торжественный день проговорили их без запинки перед виновником праздника. Родитель был в восторге, он целовал нас, целовал отца Иоанна. В течение дня нас неоднократно заставляли то показать эти стихи, написанные на большом листе почтовой бумаги, то продекламировать их тому или другому гостю. Сели за стол. Все ликовало, шумело, говорило, и, казалось, неприятности ожидать неоткуда. Надобно же было на беду мою случиться так, что за обедом пришлось мне сесть возле соседа нашего Анисима Федотыча Пузыренко, которому вздумалось меня дразнить, что сам я ничего сочинить не умею и что дошедшие до него слухи о моей способности к сочинительству несправедливы; я горячился и отвечал ему довольно строптиво, а когда он потребовал доказательств, я не замедлил отдать ему находившуюся у меня в кармане бумажку, на которой была написана моя басня «Священник и гумиластик». Бумажка пошла по рукам. Кто, прочтя, хвалил, а кто, просмотрев, молча передавал другому. Отец Иоанн, прочитав и сделав сбоку надпись карандашом: «Бойко, но дерзновенно», передал своему соседу. Наконец бумажка очутилась в руках моего родителя. Увидав надпись пресвитера, он нахмурил брови и, недолго думая, громко сказал: «Козьма! приди ко мне». Я повиновался, предчувствуя, однако, что-то недоброе. Так и случилось, — от кресла, на котором сидел мой родитель, я в слезах поспешно ушел на мезонин, в свою комнату, с изрядно накостылеванным затылком…
Происшествие это имело влияние на дальнейшую судьбу мою и моего товарища. Было признано, что оба мы слишком избаловались, а потому довольно нас пичкать науками, а лучше бы обоих определить на службу и познакомить с военною дисциплиною. Таким образом, мы поступили юнкерами, я в *** армейский гусарский полк, а Павлуша в один из пехотных армейских полков
14. С этого момента мы пошли различною дорогою. Женившись на двадцать пятом году жизни
15, я некоторое время был в отставке и занимался хозяйством в доставшемся мне по наследству от родителя имении близ Сольвычегодска. Впоследствии поступил снова на службу, но уже по гражданскому ведомству. При этом, никогда не оставляя занятий литературных, имею утешение наслаждаться справедливо заслуженною славою поэта и человека государственного. Напротив того, товарищ моего детства, Павел Петрович, до высших чинов скромно продолжал свою службу все в том же полку и к литературе склонности никакой не оказывал. Впрочем, нет: следующее его литературное произведение получило известность в полку. Озабочиваясь, чтоб определенный солдатам провиант доходил до них в полном количестве, Павел Петрович издал приказ, в котором рекомендовал гг. офицерам иметь наблюдение за правильным пищеварением солдат.
Со вступлением на гражданскую службу я переселился в С.-Петербург, который вряд ли когда-либо соглашусь покинуть, потому что служащему только тут и можно сделать себе карьеру, коли нет особой протекции. На протекцию я никогда не рассчитывал. Мой ум и несомненные дарования, подкрепляемые беспредельною благонамеренностью, составляли мою протекцию.
В особенности же это последнее качество очень ценилось одним влиятельным лицом
16, давно уже принявшим меня под свое покровительство и сильно содействовавшим, чтоб открывшаяся тогда вакансия начальника Пробирной Палатки
17 досталась мне, а не кому-либо другому. Получив это место, я приехал благодарить моего покровителя, и вот те незабвенные слова, которые были им высказаны в ответ на изъявление мною благодарности: «Служи, как до сих пор служил, и далеко пойдешь. Фаддей Булгарин и Борис Федоров
18 также люди благонамеренные, но в них нет твоих административных способностей, да и наружность-то их непредставительна, а тебя за одну твою фигуру стоит сделать губернатором». Таковое мнение о моих служебных способностях заставило меня усиленнее работать по этой части. Различные проекты, предположения, мысли, клонящиеся исключительно на пользу отечества, вскоре наполнили мой портфель.
Таким образом, под опытным руководством влиятельного лица совершенствовались мои административные способности, а ряд представленных мною на его усмотрение различных проектов и предположений поселил и как в нем, так и во многих других, мнение о замечательных моих дарованиях как человека государственного.
Не скрою, что такие лестные обо мне отзывы настолько вскружили мне голову, что даже, в известной степени, имели влияние на небрежность отделки представляемых мною проектов. Вот причина, почему эта отрасль моих трудов носит на себе печать неоконченного (d’inacheve). Некоторые проекты отличались особенною краткостью, и даже большею, чем это обыкновенно принято, дабы не утомлять внимания старшего. Быть может, именно это-то обстоятельство и было причиною, что на мои проекты не обращалось должного внимания. Но это не моя вина. Я давал мысль, а развить и обработать ее была обязанность второстепенных деятелей.
Я не ограничивался одними проектами о сокращении переписки, но постоянно касался различных нужд и потребностей нашего государства. При этом я заметил, что те проекты выходили у меня полнее и лучше, которым я сам сочувствовал всею душою. Укажу для примера на те два, которые, в свое время, наиболее обратили на себя внимание:
1) «о необходимости установить в государстве одно общее мнение», и 2) «о том, какое надлежит давать направление благонамеренному подчиненному, дабы стремления его подвергать критике деяния своего начальства были в пользу сего последнего».
Оба эти проекта, сколько мне известно, официально и вполне приняты не были, но, встретив большое к себе сочувствие во многих начальниках, в частности, не без успеха, были многократно применяемы на практике.
Я долго не верил в возможность осуществления крестьянской реформы. Разделяя по этому предмету справедливые взгляды г. Бланка
19 и других, я, конечно, не сочувствовал реформе, а все-таки, когда убедился в ее неизбежности, явился с своим проектом, хотя и сознавал неприменимость и непрактичность предлагавшихся мною мер.
Итак, будучи обильно одарен природою талантом литературным, мне хотелось еще стяжать славу государственного человека. Поэтому я много тратил времени на составление проектов, которым, однако, невзирая на их серьезное государственное значение, пришлось остаться в моем портфеле без дальнейшего движения, частью потому, что всегда кто-либо успевал ранее меня представить свой проект, частью же потому, что многое в них было не окончено (inacheve).
Неизвестность этих моих, не вполне оконченных, проектов, а также и многих литературных трудов, доселе не дает мне покоя. Долго ли буду я таким образом мучиться — не знаю; но думаю, что дух мой не успокоится, доколе не передаст всего, что приобрел я бессонными ночами, долголетним опытом и практикою жизни. Может быть, это мне удастся, а может быть, и нет
20.
Как часто человек, в высокомерном сознании своего ума и превосходства над другими тварями, замышляя что-либо, заранее уже решает, что результаты его предположений будут именно те, а не другие. Но разве всегда его ожидания сбываются? Отнюдь. Нередко получаются результаты самые неожиданные и даже совершенно противоположные.
Чего бы, казалось, естественнее встретить у лошади хотя бы попытку на сопротивление, когда ты делаешь ей неприятность по носу, но кто же станет оспаривать справедливость известного моего афоризма: «Щелкни кобылу в нос, она махнет хвостом»?
Поэтому и я не могу предвидеть теперь, перестану ли и тогда интересоваться тем, что делается у вас на земле, когда имя мое будет греметь даже между дикими племенами Африки и Америки, особенно ирокезцами
21, которых я всегда издали и платонически любил за их звучное прозвание.
В оставшемся после меня портфеле с надписью: «Сборник неоконченного (d’inacheve)» есть, между прочим, небольшой набросок, озаглавленный: «О том, какое надлежит давать направление благонамеренному подчиненному, дабы стремления его подвергать критике деяния своего начальства были бы в пользу сего последнего».
Основная мысль этого наброска заключается в том, что младший склонен обсуждать поступки старшего и что результаты такового обсуждения не всегда могут быть для последнего благоприятны.
Предполагать, будто какие-либо мероприятия способны уничтожить в человеке его склонность к критике, так же нелепо, как пытаться объять необъятное. Следовательно, остается одно: право обсуждения действий старшего ограничить предоставлением подчиненному возможности выражать свои чувства благодарственными адресами, поднесением званий почетного мирового судьи или почетного гражданина, устроением обедов, встреч, проводов и тому подобных чествований.
Отсюда проистекает двоякое удобство: во-первых, начальник, ведая о таковом праве подчиненных, поощряет добровольно высказываемые ими чувства и в то же время может судить о степени благонамеренности каждого. С другой стороны, польщено и самолюбие младших, сознающих за собою право разбирать действия старшего.
Кроме этого, сочинение адресов, изощряя воображение подчиненных, немало способствует к усовершенствованию их слога.
Я поделился этими мыслями с одним из губернаторов
22 и впоследствии получил от него благодарность, так что, применив их в своем управлении, он вскоре сделался почетным гражданином девяти подвластных ему городов, а слог его чиновников стал образцовым. Суди сам по следующему адресу, поданному ими начальнику по случаю Нового года:
«Ваше превосходительство, отец, сияющий в небесной добродетели. В новом годе, у всех и каждого, новые надежды и ожидания, новые затеи, предприятия, все новое. Неужели ж должны быть новые мысли и чувствования? Новый год не есть новый мир, новое время; первый не возрождался, последнее невозвратимо. Следовательно: новый год есть только продолжение существования того же мира, новая категория жизни, новая эра воспоминаний всем важнейшим событиям!
Когда же приличнее, как не теперь, возобновить нам сладкую память о благодетеле своем, поселившемся на вечные времена в сердцах наших?
Итак, приветствуем вас, превосходительный сановник и почетный гражданин, в этом новом летосчислении, новым единодушным желанием нашим быть столько счастливым в полном значении этого мифа, сколько возможно человеку наслаждаться на земле в своей сфере; столько же быть любиму всеми милыми вашему сердцу, сколько мы вас любим, уважаем и чествуем!
Ваше благоденствие есть для нас милость Божия, ваше спокойствие — наша радость, ваша память о нас — высшая земная награда!
Живите же, доблестный муж, Мафусаилов век
23 для блага потомства. Мужайтесь новыми силами патриота для блага народа. А нам остается молить Сердцеведца о ниспослании вам сторицею всех этих благ со всею фамильною церковью вашею на многие лета!
Эти чистосердечные оттенки чувств посвящают вашему превосходительству благодарные подчиненные».
К сожалению, насколько мне известно, еще никто из сановников не воспользовался вполне советами, изложенными мною в вышеупомянутом наброске. А между тем строгое применение этих советов на практике немало бы способствовало и к улучшению нравственности подчиненных. Следовательно, устранилась бы возможность повторения печальных происшествий, вроде описываемого мною ниже, случившегося водном близком мне семействе.
Глафира спотыкнулась
На отчий несессер 24,
С испугом обернулась:
Пред нею офицер.
Глафира зрит улана,
Улан Глафиру зрит.
Вдруг — слышат — из чулана
Тень деда говорит:
«Воинственный потомок,
Храбрейший из людей,
Смелей, не будь же робок
С Глафирою моей!
Глафира! из чулана
Приказываю я:
Люби сего улана.
Возьми его в мужья».
Схватив Глафиры руки,
Спросил ее улан:
«Чьи это, Глаша, штуки?
Кем занят сей чулан?»
Глафира от испугу
Бледнеет и дрожит.
И ближе жмется к другу,
И другу говорит:
«Не помню я наверное.
Минуло сколько лет,
Нас горе беспримерное
Постигло — умер дед.
При жизни он в чулане
Все время проводил
И только лишь для бани
Оттуда выходил».
С смущением внимает
Глафире офицер
И знаком приглашает
Идти на бельведер 25.
«Куда, Глафира, лезешь?» —
Незримый дед кричит.
«Куда? Кажись, ты бредишь?—
Глафира говорит. —
Ведь сам велел из гроба,
Чтоб мы вступили в брак?»
«Ну да, зачем же оба
Стремитесь на чердак?
Идите в церковь, прежде
Свершится пусть обряд,
И, в праздничной одежде
Вернувшися назад,
Быть всюду, коли любо,
Вы можете вдвоем».
Улан же молвил грубо:
«Нет, в церковь не пойдем,
Обычай басурманский
Везде теперь введен,
Меж нами брак гражданский
Быть может заключен».
Мгновенно и стремительно
Открылся весь чулан,
И в грудь толчок внушительный
Почувствовал улан.
Чуть-чуть он не свалился
По лестнице крутой
И что есть сил пустился
Стремглав бежать домой.
Сидит Глафира ночи,
Сидит Глафира дни,
Рыдает, что есть мочи,
Но в бельведер ни-ни!
Большую часть времени я, однако, всегда уделял на занятие литературою. Ни служба в Пробирной Палатке, ни составление проектов, открывавших мне широкий путь к почестям и повышениям, ничто не уменьшало во мне страсти к поэзии. Я писал много, но ничего не печатал. Я довольствовался тем, что рукописные мои произведения с восторгом читались многочисленными поклонниками моего таланта, и в особенности дорожил отзывами об моих сочинениях приятелей моих: гр. А. К. Толстого и двоюродных его братьев Алексея, Александра и Владимира Жемчужниковых. Под их непосредственным влиянием и руководством развился, возмужал, окреп и усовершенствовался тот громадный литературный талант мой, который прославил имя Пруткова и поразил мир своею необыкновенною разнообразностью. Уступая только их настояниям, я решился печатать свои сочинения в «Современнике»
26.
Благодарность и строгая справедливость всегда свойственны характеру человека великого и благородного, а потому смело скажу, что эти чувства внушили мне мысль обязать моим духовным завещанием вышепоименованных лиц издать Полное собрание моих сочинений, на собственный их счет, и тем навсегда связать их малоизвестные имена с громким и известным именем К. Пруткова.
Жизнеописание Козьмы Пруткова, составленное его опекунами
Скрывая истину от друзей, кому ты теперь откроешься?
Как ни дорого нам собственное представление о себе нашего героя, но есть же еще и другие мнения! Те господа, которых Козьма Петрович скромно именовал своими приятелями, сами называли себя его литературными опекунами. Они оставили нам краткое описание жизни Козьмы Пруткова, его внешний и психологический портреты. Они не стали скрывать истину ни от друзей, ни от почтенной публики, ни от потомков. К мемуарам опекунов мы теперь и переходим.
Слово Владимиру Михайловичу Жемчужникову.
Владимир ЖЕМЧУЖНИКОВ
БИОГРАФИЧЕСКИЕ СВЕДЕНИЯ О КОЗЬМЕ ПРУТКОВЕ
Козьма Петрович Прутков провел всю свою жизнь, кроме годов детства и раннего отрочества, в государственной службе: сначала по военному ведомству, а потом по гражданскому. Он родился 11 апреля 1803 г.
27; скончался 13 января 1863 г.
В «Некрологе» и в других статьях о нем было обращено внимание на следующие два факта: во-первых, что он помечал все свои печатные прозаические статьи 11-м числом апреля или иного месяца; и, во-вторых, что он писал свое имя
Козьма, а не
Кузьма. Оба эти факта верны; но первый из них истолковывался ошибочно. Полагали, будто он, помечая свои произведения 11-м числом, желал ознаменовывать каждый раз день своего рождения; на самом же деле он ознаменовывал такою пометою не день рождения, а свое замечательное сновидение, вероятно только случайно совпавшее с днем его рождения и имевшее влияние на всю его жизнь. Содержание этого сновидения рассказано далее со слов самого Козьмы Пруткова. Что же касается способа писания им своего имени, то в действительности он писался даже не «Козьма», но Косьма, как знаменитые его соименники: Косьма и Дамиан, Косьма Минин, Косьма Медичи и не многие подобные.
В 1820 г. он поступил на военную службу, только для мундира, и пробыл в этой службе всего два года с небольшим, в гусарах. В это время и привиделся ему вышеупомянутый сон. Именно: в ночь с 10 на 11 апреля 1823 г., возвратясь поздно домой с товарищеской попойки и едва прилегши на койку, он увидел перед собой голого бригадного генерала
28, в эполетах, который, подняв его с койки за руку и не дав ему одеться, повлек его молча по каким-то длинным и темным коридорам, на вершину высокой и остроконечной горы, и там стал вынимать перед ним из древнего склепа разные драгоценные материи, показывая их ему одну за другою и даже прикидывая некоторые из них к его продрогшему телу. Прутков ожидал с недоумением и страхом развязки этого непонятного события; но вдруг от прикосновения к нему самой дорогой из этих материй он ощутил во всем теле сильный электрический удар, от которого проснулся весь в испарине.
Неизвестно, какое значение придавал Козьма Петрович Прутков этому видению. Но, часто рассказывая о нем впоследствии, он всегда приходил в большое волнение и заканчивал свой рассказ громким возгласом: «В то же утро, едва проснувшись, я решил оставить полк и подал в отставку; а когда вышла отставка, я тотчас определился на службу в министерство финансов, в Пробирную Палатку, где и останусь навсегда!» Действительно, вступив в Пробирную Палатку в 1823 г., он оставался в ней до смерти, т. е. до 13 января 1863 года. Начальство отличало и награждало его. Здесь, в этой Палатке, он удостоился получить все гражданские чины, до действительного статского советника включительно, и наивысшую должность: директора Пробирной Палатки; а потом — и орден Св. Станислава 1-й степени, который всегда прельщал его, как это видно из басни «Звезда и брюхо». (Ниже привожу текст басни. — А. С.)
ЗВЕЗДА И БРЮХО Басня
На небе, вечерком, светилася звезда.
Был постный день тогда:
Быть может, пятница, быть может, середа.
В то время по саду гуляло чье-то брюхо
И рассуждало так с собой,
Бурча и жалобно и глухо:
«Какой
Хозяин мой
Противный и несносный!
Затем, что день сегодня постный,
Не станет есть, мошенник, до звезды;
Не только есть! Куды!
Не выпьет и ковша воды!..
Нет, право, с ним наш брат не сладит…
Знай бродит по саду, ханжа,
На мне ладони положа…
Совсем не кормит, только гладит».
Меж тем ночная тень мрачней кругом легла.
Звезда, прищурившись, глядит на край окольный:
То спрячется за колокольней,
То выглянет из-за угла.
То вспыхнет ярче, то сожмется…
Над животом исподтишка смеется.
Вдруг брюху ту звезду случилось увидать,
Ан хвать!
Она уж кубарем несется
С небес долой
Вниз головой
И падает, не удержав полета,
Куда ж? в болото!
Как брюху быть? Кричит: «ахти» да «ах!»
И ну ругать звезду в сердцах!
Но делать нечего! другой не оказалось…
И брюхо, сколько ни ругалось,
Осталось,
Хоть вечером, а натощак.
……………………………………………
Читатель! Басня эта
Нас учит не давать, без крайности, обета
Поститься до звезды,
Чтоб не нажить себе беды.
Но если уж пришло тебе хотенье
Поститься для душеспасенья,
То мой совет —
(Я говорю из дружбы):
Спасайся! слова нет!
Но главное — не отставай от службы!
Начальство, день и ночь пекущеесь о нас,
Коли сумеешь ты прийтись ему по нраву.
Тебя, конечно, в добрый час
Представит к ордену Святого Станислава.
Из смертных не один уж в жизни испытал,
Как награждают нрав почтительный и скромный.
Тогда, — в день постный, в день скоромный, —
Сам будучи степенный генерал,
Ты можешь быть и с бодрым духом
И с сытым брюхом!
Ибо кто ж запретит тебе всегда, везде
Быть при звезде?
Звезда и брюхо. Иллюстрация В. А. Белкина. 1923 г.
Вообще он был очень доволен своею службою. Только в период подготовления реформ прошлого царствования
29 он как бы растерялся. Сначала ему казалось, что из-под него уходит почва, и он стал роптать, повсюду крича о рановременности всяких реформ и о том, что он «враг всех так называемых вопросов!». Однако потом, когда неизбежность реформ сделалась несомненною, он сам старался отличиться преобразовательными проектами и сильно негодовал, когда эти проекты его браковали по их очевидной несостоятельности. Он объяснял это завистью, неуважением опыта и заслуг и стал впадать в уныние, даже приходил в отчаяние. В один из моментов такого мрачного отчаяния он написал мистерию: «Сродство мировых сил», впервые печатаемую в настоящем издании и вполне верно передающую тогдашнее болезненное состояние его духа
[100].
Вскоре, однако, он успокоился, почувствовав вокруг себя прежнюю атмосферу, а под собою — прежнюю почву. Он снова стал писать проекты, но уже стеснительного направления
30, и они принимались с одобрением. Это дало ему основание возвратиться к прежнему самодовольству и ожидать значительного повышения по службе. Внезапный нервный удар, постигший его в директорском кабинете Пробирной Палатки, при самом отправлении службы, положил предел этим надеждам, прекратив его славные дни.
Но как бы ни были велики его служебные успехи и достоинства, они одни не доставили бы ему даже сотой доли той славы, какую он приобрел литературною своею деятельностью. Между тем он пробыл в государственной службе (считая гусарство) более сорока лет, а на литературном поприще действовал гласно только пять лет (в 1853–54 и в 1860-х годах).
Разница вкусов. Иллюстрация В. А. Белкина. 1923 г.
До 1850 г., именно до случайного своего знакомства с небольшим кружком молодых людей, состоявшим из нескольких братьев Жемчужниковых и двоюродного их брата, графа Алексея Константиновича Толстого, — Козьма Прутков и не думал никогда ни о литературной, ни о какой-либо другой публичной деятельности. Он понимал себя только усердным чиновником Пробирной Палатки и далее служебных успехов не мечтал ни о чем. В 1850 г. граф А. К. Толстой и Алексей Михайлович Жемчужников, не предвидя серьезных последствий от своей затеи, вздумали уверить его, что видят в нем замечательные дарования драматического творчества. Он, поверив им, написал под их руководством комедию «Фантазия», которая была исполнена на сцене С.-Петербургского Александринского театра, в Высочайшем присутствии, 8 января 1851 г., в бенефис тогдашнего любимца публики, г. Максимова 1-го. В тот же вечер, однако, она была изъята из театрального репертуара, по особому повелению; это можно объяснить только своеобразностью сюжета и дурною игрою актеров.
Эта первая неудача не охладила начинавшего писателя ни к его новым приятелям, ни к литературному поприщу. Он, очевидно, стал уже верить в свои литературные дарования. Притом упомянутый Алексей Жемчужников и брат его Александр ободрили его, склонив заняться сочинением басен. Он тотчас же возревновал славе И. А. Крылова, тем более, что И. А. Крылов тоже состоял в государственной службе и тоже был кавалером ордена Св. Станислава 1-й степени. В таком настроении он написал три басни: «Незабудки и запятки», «Кондуктор и тарантул» и «Цапля и беговые дрожки»; они были напечатаны в журн. «Современник» (1851 г., кн. XI, в «Заметках Нового Поэта») и очень понравились публике. Известный литератор Дружинин поместил о них весьма сочувственную статью, кажется в журнале «Библиотека для чтения».
Делая эти первые шаги в литературе, Козьма Петрович Прутков не думал, однако, предаться ей. Он только подчинялся уговариваниям своих новых знакомых. Ему было приятно убеждаться в своих новых дарованиях, но он боялся и не желал прослыть литератором; поэтому он скрывал свое имя перед публикою. Первое свое произведение, комедию «Фантазия», он выдал на афише за сочинение каких-то «Y и Z»; а свои первые три басни, названные выше, он отдал в печать без всякого имени. Так было до 1852 г.; но в этом году совершился в его личности коренной переворот под влиянием трех лиц из упомянутого кружка: графа А. К. Толстого, Алексея Жемчужникова и Владимира Жемчужникова. Эти три лица завладели им, взяли его под свою опеку и развили в нем те типические качества, которые сделали его известным под именем Козьмы Пруткова. Он стал самоуверен, самодоволен, резок; он начал обращаться к публике «как власть имеющий»; и в этом своем новом и окончательном образе он беседовал с публикою в течение пяти лет, в два приема, именно: в 1853–54 годах, помещая свои произведения в журн. «Современник», в отделе «Ералаш», под общим заглавием: «Досуги Козьмы Пруткова»
31; и в 1860–64 годах, печатаясь в том же журнале в отделе «Свисток», под общим заглавием: «Пух и перья (Daunen und Federn)». Кроме того, в течение второго появления его перед публикою некоторые его произведения были напечатаны в журн. «Искра» и одно в журн. «Развлечение», 1861 г., № 18. Промежуточные шесть лет, между двумя появлениями Козьмы Пруткова в печати, были для него теми годами томительного смущения и отчаяния, о коих упомянуто выше.
В оба свои кратковременные явления в печати Козьма Прутков оказался поразительно разнообразным, именно: и стихотворцем, и баснописцем, и историком (см. его «Выдержки из записок деда»), и философом (см. его «Плоды раздумья»), и драматическим писателем. А после его смерти обнаружилось, что в это же время он успевал писать правительственные проекты, как смелый и решительный администратор (см. его проект: «О введении единомыслия в России», напечатанный без этого заглавия, при его некрологе, в «Современнике», 1863 г., кн. IV). И во всех родах этой разносторонней деятельности он был одинаково резок, решителен, самоуверен. В этом отношении он был сыном своего времени, отличавшегося самоуверенностью и неуважением препятствий. То было, как известно, время знаменитого учения: «усердие все превозмогает». Едва ли даже не Козьма Прутков первый формулировал это учение в означенной фразе, когда был еще в мелких чинах? По крайней мере оно находится в его «Плодах раздумья» под № 84. Верный этому учению и возбужденный своими опекунами, Козьма Прутков не усомнился в том, что ему достаточно только приложить усердие, чтобы завладеть всеми знаниями и дарованиями. Спрашивается, однако: 1) чему же обязан Козьма Прутков тем, что, при таких невысоких его качествах, он столь быстро приобрел и доселе сохраняет за собою славу и сочувствие публики? и 2) чем руководились его опекуны, развив в нем эти качества?
Для разрешения этих важных вопросов необходимо вникнуть в сущность дела, «посмотреть в корень», по выражению Козьмы Пруткова; и тогда личность Козьмы Пруткова окажется столь же драматичною и загадочною, как личность Гамлета. Они обе не могут обойтись без комментариев, и обе внушают сочувствие к себе, хотя по различным причинам. Козьма Прутков был, очевидно, жертвою трех упомянутых лиц, сделавшихся произвольно его опекунами и клевретами. Они поступили с ним как «ложные друзья», выставляемые в трагедиях и драмах. Они, под личиною дружбы, развили в нем такие качества, которые желали осмеять публично. Под их влиянием он перенял от других людей, имевших успех: смелость, самодовольство, самоуверенность, даже наглость и стал считать каждую свою мысль, каждое свое писание и изречение — истиною, достойною оглашения. Он вдруг счел себя сановником в области мысли и стал самодовольно выставлять свою ограниченность и даже невежество, которые иначе остались бы неизвестными вне стен Пробирной Палатки. Из этого видно, что его опекуны, или «ложные друзья», не придали ему никаких новых дурных качеств: они только ободрили его, и тем самым они вызвали наружу такие его свойства, которые таились до случая. Ободренный своими клевретами, он уже сам стал требовать, чтобы его слушали; а когда его стали слушать, он выказал такое самоуверенное непонимание действительности, как будто над каждым его словом и произведением стоит ярлык: «все человеческое мне чуждо»
32.
Самоуверенность, самодовольство и умственная ограниченность Козьмы Пруткова выразились особенно ярко в его «Плодах раздумья», т. е. в его «Мыслях и афоризмах». Обыкновенно форму афоризмов употребляют для передачи выводов житейской мудрости; но Козьма Прутков воспользовался ею иначе. Он в большей части своих афоризмов или говорит с важностью «казенные» пошлости, или вламывается с усилием в открытые двери, или высказывает такие «мысли», которые не только не имеют соотношения с его временем и страною, но как бы находятся вне всякого времени и какой бы ни было местности. При этом в его афоризмах часто слышится не совет, не наставление, а команда. Его знаменитое «Бди!» напоминает военную команду: «пли!» Да и вообще Козьма Прутков высказывался так самодовольно, смело и настойчиво, что заставил уверовать в свою мудрость. По пословице: «смелость города берет», Козьма Прутков завоевал себе смелостью литературную славу. Будучи умственно ограниченным, он давал советы мудрости; не будучи поэтом, он писал стихи и драматические сочинения; полагая быть историком, он рассказывал анекдоты; не имея ни образования, ни хотя бы малейшего понимания потребностей отечества, он сочинял для него проекты управления. — «Усердие все превозмогает!..»
Упомянутые трое опекунов Козьмы Пруткова заботливо развили в нем такие качества, при которых он оказывался вполне ненужным для своей страны; и, рядом с этим, они безжалостно обобрали у него все такие, которые могли бы сделать его хотя немного полезным. Присутствие первых и отсутствие вторых равно комичны, а как при этом в Козьме Пруткове сохранилось глубокое, прирожденное добродушие, делающее его невинным во всех выходках, то он оказывался забавным и симпатичным. В этом и состоит драматичность его положения. Поэтому он и может быть справедливо назван жертвою своих опекунов; он бессознательно и против своего желания забавлял
33, служа их целям. Не будь этих опекунов, он едва ли решился бы, пока состоял только в должности директора Пробирной Палатки, так откровенно, самоуверенно и самодовольно разоблачиться перед публикою.
Но справедливо ли укорять опекунов Козьмы Пруткова за то, что они выставили его с забавной стороны? Ведь только через это они доставили ему славу и симпатию публики: а Козьма Прутков любил славу. Он даже печатно отвергал справедливость мнения, будто «слава — дым». Он печатно сознавался, что «хочет славы», что «слава тешит человека». Опекуны его угадали, что он никогда не поймет комичности своей славы и будет ребячески наслаждаться ею. И он действительно наслаждался своею славою с увлечением, до самой своей смерти, всегда веря в необыкновенные и разнообразные свои дарования. Он был горд собою и счастлив
34: более того не дали бы ему самые благонамеренные опекуны.
Слава Козьмы Пруткова установилась так быстро, что в первый же год своей гласной литературной деятельности (в 1853 г.) он уже занялся приготовлением отдельного издания своих сочинений с портретом. Для этого были тогда же приглашены им трое художников, которые нарисовали и перерисовали на камень его портрет, отпечатанный в том же 1853 году, в литографии Тюлина, в значительном количестве экземпляров
[101]. Тогдашняя цензура почему-то не разрешила выпуска этого портрета; вследствие этого не состоялось и все издание. В следующем году оказалось, что все отпечатанные экземпляры портрета, кроме пяти, удержанных издателями тотчас по отпечатании, пропали, вместе с камнем, при перемене помещения литографии Тюлина
[102]; вот почему при настоящем издании приложена фотогиалотипная копия, в уменьшенном формате, с одного из уцелевших экземпляров того портрета, а не подлинные оттиски.
Дорожа памятью о Козьме Пруткове, нельзя не указать и тех подробностей его наружности и одежды, коих передачу в портрете он вменял художникам в особую заслугу; именно: искусно подвитые и всклокоченные, каштановые, с проседью, волоса; две бородавочки: одна вверху правой стороны лба, а другая вверху левой скулы; кусочек черного английского пластыря на шее, под правою скулой, на месте постоянных его бритвенных порезов; длинные, острые концы рубашечного воротника, торчащие из-под цветного платка, повязанного на шее широкою и длинною петлею; плащ-альмавива, с черным бархатным воротником, живописно закинутый одним концом за плечо; кисть левой руки, плотно обтянутая белою замшевою перчаткою особого покроя, выставленная из-под альмавивы, с дорогими перстнями поверх перчатки (эти перстни были ему пожалованы при разных случаях).
Житейское море. Рисунок Н. Кузьмина
Когда портрет Козьмы Пруткова был уже нарисован на камне, он потребовал, чтобы внизу была прибавлена лира, от которой исходят вверх лучи. Художники удовлетворили это его желание, насколько было возможно в оконченном уже портрете; но в уменьшенной копии с портрета, приложенной к настоящему изданию, эти поэтические лучи, к сожалению, едва заметны
35.
Козьма Прутков никогда не оставлял намерения издать отдельно свои сочинения. В 1860 г. он даже заявил печатно (в журн. «Современник», в выноске к стихотворению «Разочарован и е») о предстоящем выходе их в свет; но обстоятельства мешали исполнению этого его намерения до сих пор. Теперь оно осуществляется, между прочим, и для охранения типа и литературных прав Козьмы Пруткова, принадлежащих исключительно литературным его образователям, поименованным в настоящем очерке.
Ввиду являвшихся в печати ошибочных указаний на участие в деятельности Козьмы Пруткова разных других лиц, представляется не лишним повторить сведения о сотрудничестве их:
Во-первых: литературную личность Козьмы Пруткова создали и разработали три лица, именно: граф Алексей Константинович Толстой, Алексей Михайлович Жемчужников и Владимир Михайлович Жемчужников.
Во-вторых: сотрудничество в этом деле было оказано двумя лицами, в определенном здесь размере, именно: 1) Александром Михайловичем Жемчужниковым, принимавшим весьма значительное участие в сочинении не только трех басен: «Незабудки и запятки», «Кондуктор и тарантул» и «Цапля и беговые дрожки», но также комедии «Блонды» и недоделанной комедии «Любовь и Силин»… <…> и 2) Петром Павловичем Ершовым, известным сочинителем сказки «Конек-Горбунок», которым было доставлено несколько куплетов, помещенных во вторую картину оперетты: «Черепослов, сиречь Френолог»
[103]. (При всей нашей симпатии к Ершову, все-таки несправедливо сравнивать несколько его куплетов для «Черепослова» с вкладом Александра Жемчужникова. — А. С.)
И в-третьих: засим, никто — ни из редакторов и сотрудников журнала «Современник», ни из всех прочих русских писателей — не имел в авторстве Козьмы Пруткова ни малейшего участия.
13 января 1884 г.
КРАТКИЙ ОЧЕРК СУЩНОСТИ, СМЫСЛА И ПРИЧИНЫ САМОГО ПОЯВЛЕНИЯ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА (Из письма Алексея Жемчужникова Владимиру Жемчужникову)
Достопочтенный Косьма Прутков — это ты, Толстой и я. Все мы тогда были молоды, и «настроение кружка», при котором возникли творения Пруткова, было веселое, но с примесью сатирически-критического отношения к современным литературным явлениям и к явлениям современной жизни. Хотя каждый из нас имел свой особый политический характер, но всех нас соединила плотно одна общая нам черта: полное отсутствие «казенности» в нас самих и, вследствие этого, большая чуткость ко всему «казенному». Эта черта помогла нам — сперва независимо от нашей воли и вполне непреднамеренно, создать тип Кузьмы Пруткова, который до того казенный, что ни мысли его, ни чувству недоступна никакая, так называемая, злоба дня, если на нее не обращено внимания с казенной точки зрения. Он потому и смешон, что вполне невинен. Он как бы говорит в своих творениях: «все человеческое — мне чуждо». Уже после, по мере того как этот тип выяснялся, казенный характер его стал подчеркиваться. Так, в своих «прожектах» он является сознательно казенным человеком. Выставляя публицистическую и иную деятельность Пруткова в таком виде, его «присные» или «клевреты» (как ты называешь Толстого, себя и меня) тем самым заявили свое собственное отношение «к эпохе борьбы с превратными идеями, к деятельности негласного комитета» и т. д. Мы богато одарили Пруткова такими свойствами, которые делали его ненужным для того времени человеком, и беспощадно обобрали у него такие свойства, которые могли его сделать хотя несколько полезным для своей эпохи. Отсутствие одних и присутствие других из этих свойств — равно комичны; и честь понимания этого комизма принадлежит нам.
В афоризмах обыкновенно выражается житейская мудрость. Прутков же в большей части своих афоризмов или говорит с важностью казенные, общие места; или с энергиею вламывается в открытые двери; или высказывает мысли, не только не имеющие соотношения с его эпохою и с Россиею, но стоящие, так сказать, вне всякого места и времени. Будучи очень ограниченным, он дает советы мудрости. Не будучи поэтом, он пишет стихи. Без образования и без понимания положения России он пишет «прожекты». Он современник Клейнмихеля, у которого усердие все превозмогало
36. Он воспитанник той эпохи, когда всякий, без малейшей подготовки, брал на себя всевозможные обязанности, если Начальство на него их налагало. А Начальство при этом руководствовалось теми же соображениями, какими руководствовался помещик, делая из своих дворовых одного каретником, другого музыкантом и т. д. Кажется, Кукольник раз сказал
37: «…если Ник. Павл, повелит мне быть акушером, я завтра же буду акушером». Мы всем этим строем вдохновились художнически и создали Пруткова. А что Прутков многим симпатичен — это потому, что он добродушен и честен
38. Несмотря на всю свою неразвитость, если бы он дожил до настоящего времени, он не увлекся бы примерами хищничества и усомнился бы в нравственности приемов Каткова
39. — Создавая Пруткова, мы все это чуяли
40 и, кроме того, были веселы и молоды, и талантливы.
Отношение Пруткова к «Современнику» возникло от связей с «Современником» моих и твоих. Я помещал в «Современнике» свои комедии и стихи, а ты был знаком с редакцией.
Вот вкратце мои мысли о том, как возник Прутков и о причинах его удачи и успехов. Я сказал бы еще более, но боюсь слишком расписаться.
Комментарии к жизнеописаниям Козьмы Пруткова
Пояснительные выражения объясняют темные мысли.
По мнению опекунов, личность Козьмы Пруткова (как и личность Гамлета) не может обойтись без комментариев. Это дает нам право сделать свои пояснения к похождениям директора Пробирной Палатки: прокомментировать некоторые моменты его жизнеописаний. Интересующие нас слова или группы слов из приведенных выше текстов будут выделены жирным курсивом и объяснены по порядку их следования, отмеченному в каждом «Жизнеописании…» курсивными номерами ссылок.
Жизнеописание Козьмы Пруткова, составленное им самим
1…с мезонином… — Итальянское
mezzanine означает надстройку с балконом (или без) над серединой дома. Мезонины были так популярны в русской барской архитектуре XIX века, что Прутков, очевидно, ввел мезонин как символ традиционного дворянского вкуса.
2…близ Сольвычегодска… — В XIV веке на юге Архангельского края на реке Вычегде была основана крепость. Столетие спустя на месте крепости возник город Усольск, позднее переименованный в Сольвычег
одск. Это и есть родина Козьмы Пруткова. Он родом с Русского Севера. По тем временам Сольвычегодск представлял собой настоящий «медвежий угол». Очень сомнительно, чтобы там вообще жили дворяне, были усадьбы. Скорей всего это шутка опекунов. Они загнали Прутковых туда, куда Макар телят не гонял.
3…моим дорогим родителям. — Отцу Петру Федотовичу (даты жизни неизвестны) и матери, чьи годы земного бытия, равно как и само имя, остались только в сердце благодарного сына.
4…боскетной… — Французское
bosquet (боскет) — элемент садового декора, специально посаженная группа деревьев или кустов, выстриженных в виде стенок (шпалер). «Боскетная комната» — вероятно, комната с видом на боскет.
5 Грай-Жеребец. — Для писателя крайне важны имена, отчества и фамилии его героев. Н. В. Гоголь, как мы знаем, даже нарочно вычитывал их из газеты «Инвалид», подыскивая что-нибудь для себя подходящее. Часто у писателей возникает соблазн «говорящих» фамилий. Так один из гоголевских персонажей — учитель русского языка — получил фамилию Деепричастие. Однако куда интересней, если имена и фамилии «говорят» не буквально, а косвенно, вызывая смысловые или звуковые ассоциации, иногда сугубо индивидуальные. Например, Чичиков. Что это значит? Почему — Чичиков? Откуда — Чичиков? А ведь есть еще и Чичибабин… Интересно это удвоенное «чи». Но если в Чичибабине все-таки отчетливо звучит, чей он, этот «Чичи», — Бабин! — то Чичиков будет позамысловатей. Есть в словаре Даля слово чичиговатый — «упрямый, беспокойный, причудливый, привередливый, на кого не угодишь». Подходит. А мне в звучании «Чичиков» слышится что-то бодро-подвижное, энергичное, деловое. Чичиков — как только что выкатившаяся из каретного сарая дорожная бричка!
Подобно Гоголю, юмористы середины XIX века давали героям «говорящие» фамилии. Так у Добролюбова был Яков Хам, у Минаева — майор Бурбонов, у Пруткова в пьесе «Фантазия» — Георгий Беспардонный, Фирс Миловидов. Но если Хам Добролюбова так и оставался хамом, а минаевский Бурбонов — плоским солдафоном, то Беспардонный Пруткова проявляется как человек деликатный, противоположный смыслу своей фамилии. То же и Миловидов, наделе оказавшийся грубияном.
Что же касается собственно фамилии Прутков — откуда она взялась? — то, очевидно, опекуны имели в виду прут или пучок прутков, которым они (юмористы) готовы были иносказательно потчевать нерадивую плоть.
И, наконец, та, с которой все началось: «жена почтмейстера Капитолина Дмитриевна Грай-Жеребец». Грай — карканье воронья. Видимо, Пруткова смешно поразил сам образ: баба-жеребец, но не гогочущая по-лошадиному, а грающая по-вороньи. Или скачущий жеребец, взметающий над собой стаю ворон… На русское ухо комизм некоторых украинских фамилий состоит в путанице мужского и женского родов: мужчина может быть Рябокобылка, а женщина — Грай-Жеребец.
6…тарантас… — В. И. Даль определяет тарантас как «дорожную повозку на долгих, зыбучих дрогах», а дрога в свою очередь — «продольный брус у летних повозок всех родов, для связи передней оси (подушки) с заднею…». У Даля дроги даны в статье «ДРОЖАТЬ». Езда на дрожках, а значит, и на тарантасе сопровождалась дрожанием всего экипажа: мелкой дрожью. Если сиденье поднималось на столбиках, повозку называли: столбовые дрожки; если повозка была махонькая и без крыльев на колесах — беговые дрожки; если на рессорах — рессорные; а дрожки крытые, с откидным верхом — уже пролетка. Говорили: «свои ножки, что дрожки: встал да пошел». Надо думать, что и по прибытии дорожная дрожь унималась не сразу, и некоторое время пассажиру дрожек казалось, что он еще в пути.
7…камлотовой шинели… — Камлот — суровая шерстяная ткань. В Архангельской губернии был и женский наряд камлотник — шерстяной сарафан.
8 …засадили за азбуку. — Поскольку именно засадили, то можно себе представить отношение Козьмы и Павлуши к предмету изучения. Однако приходилось слушаться старших. Видимо, азбука настолько втемяшилась в барчуков, что, будучи уже весьма почтеннолетним, Козьма Петрович снова обратился к ней — но не как ученик, а как автор. Наверно, ему пришло на ум, что каждый великий писатель должен непременно создать свою собственную азбуку — начало начал и основу основ, — дабы имя его внедрялось в сознание читателей с малолетства
[104].
9…с этими сочинениями… — Имеются в виду ранние творения Козьмы, созданные в первые семнадцать лет жизни. Когда именно он взялся за перо — неизвестно. Некоторые произведения из юношеского портфеля, который был ими «переполнен», нам удалось извлечь и опубликовать в отдельном издании: Смирнов А. Е. Прутковиада. Новые досуги. СПб.: Вита Нова, 2010. А здесь для примера приводим один из якобы обнаруженных нами юношеских опусов.
Вкушаю ль фигу, грушу ем ли,
Не смейся надо мной, дружок,
А лишь подчавкиванью внемли
Да губы складывай в рожок.
И если я толпой бездушной
Однажды буду взбит, как крем,
За свой высокий свист воздушный,
Что издаю, когда я ем,
То должен знать в мой час полдневный,
Скорбя, стеная и любя,
Что в той толпе тупой и гневной
И близко не было тебя!
10…плелся наро´чито… — Всякий начинающий поэт испытал на себе строптивость русского ударения. Оно нет-нет да и вздумает поспорить со стихотворным размером. По правилам грамматики надо бы сказать:
Отец Иван плёлся нарочито к реке.
Однако стихотворный размер требует сместить ударения с общепринятых на неверные:
Отец Иван плелся нарочито к реке.
У новичка в этих спорах всегда побеждает размер, а ударение покорно сдвигается на неправильное место. И только маститый поэт умеет их примирить:
Нарочно плёлся — кто? — отец Иван к реке.
11 Иерей… — Снова чувствуется неопытность юного Козьмы-стихотворца. В строке:
Иерей, не надевать бы рясы, —
лишний слог. Надо:
Ерей, не надевать бы рясы.
Но слова ерей в литературном языке не существует. Как быть?
Пиши Козьма Петрович свою басню не в ранней юности, а в пору расцвета, он легко бы обошел это затруднение, скажем, так:
Остался б иерей без рясы.
12…в праздности точить балясы! — По-итальянски balaustro — столбик, точеные перильца, а лясы происходят от польского lasa — решетка. Тогда балясы — решетчатые перильца.
Токаря, промышлявшего точением баляс, называли балясником. Ясно, что точить балясы в праздности нельзя, потому что их вытачивание — уже труд. Отгадка в том, что малолетний Прутков был умудрен знанием фразеологии. Он ведал, что точить балясы (или просто лясы) значит: острить, балагурить, чесать языком (фразеологизм-синоним). Выражение употреблено верно, однако по отношению к духовному лицу непочтительно.
13…догматов… — У автора: д
огматов, а надо: догм
атов. См. пояснение
10.
14…я в *** армейский гусарский полк, а Павлуша в один из пехотных армейских полков. — «Звездочки» означают военную тайну. «Три звездочки» — совершенно секретно. Номер своего полка юнкер Прутков не мог огласить даже в отставке. Почему Козьма стал гусаром? Как врожденный эстет, он не был равнодушен к покрою и отделке военной формы, а у гусар она отличалась чрезвычайной нарядностью. Кроме того, у гусара был конь. Позже в одном из своих афоризмов Козьма Петрович заметит: «Хочешь быть красивым, поступи в гусары». А Павлуша, видно, внимания на это не обращал — вот и остался пехотинцем.
15 Женившись на двадцать пятом году жизни… — Избранницей Козьмы стала девица Антонида Платоновна Проклеветантова.
Любил ли он ее?
По всей вероятности, да. Однако со временем его чувство претерпело известную эволюцию — если судить по афоризмам, посвященным любви.
Вначале возникло романтическое увлечение, темпераментно изложенное шестистопным ямбом:
Гони любовь хоть в дверь, она влетит в окно.
Потом — здравое утверждение, отнюдь не лишенное поэтического шика:
Пробка шампанского с шумом взлетевшая и столь же мгновенно ниспадающая, — вот изрядная картина любви.
Следом обнаружилось проницательное наблюдение любителя азартных игр:
Девицы вообще подобны шашкам: не всякой удается, но всякой желается попасть в дамки.
Эту сентенцию поддержало не менее игривое замечание острослова XVIII века:
И в самых пустых головах любовь нередко преострые выдумки рождает.
И, наконец, все увенчала жизненная мудрость:
Светский человек бьет на остроумие и, забывая ум, умерщвляет чувства.
Тем не менее надо думать, что с возрастом чувства Козьмы Петровича не иссякли, а напротив — предметов, их возбуждающих, только прибавилось. По неизвестным для нас причинам (скажем, из опасения вызвать ревность несравненной Антониды Платоновны) автор не поместил в «Полное собрание сочинений» чисто прутковское стихотворение «Простуда», обращенное по-юношески пылким шестидесятилетним лириком к некой Юлии. Ее силуэт, когда-то мелькнувший в окне, по-видимому, заставил поэта в холодную пору раздетым выбежать из дома. Ему некогда было кутаться в альмавиву — Юлия могла ускользнуть. А в споре между испанским плащом и дамой неизбежно побеждает амур. Спустя годы это впечатление воплотилось в слове.