С этими словами Карл простился с коннетаблем и вернулся во дворец, где застал того, за кем посылал.
– Прево, – начал король, усевшись в кресло, – соберите людей: откуда хотите, откуда сможете. Посадите их на добрых коней и по полям и дорогам, по горам и долинам ищите этого предателя Краона, который нанес рану моему коннетаблю. Знайте: если вы его найдете, схватите и доставите нам, то лучшей услуги оказать нам не сможете.
– Государь, я сделаю все, что в моих силах, – заверил прево. – Но скажите, в каком направлении он мог скрыться?
– Ваше дело об этом справиться и все разузнать, – ответил король. – Действуйте, да побыстрее. Ступайте.
Прево вышел.
Поручение было не из легких. В ту пору четверо главных парижских ворот не запирались ни днем, ни ночью: таков был приказ, отданный по возвращении после Розебекской битвы, в которой король разбил фламандцев. А посоветовал дать такой приказ сам мессир Оливье де Клиссон для того, чтобы король всегда был хозяином в своем городе Париже, жители которого в его отсутствие взбунтовались. С тех пор ворота сняли с петель, и они лежали на земле; цепи, преграждавшие улицы и перекрестки, тоже убрали, чтобы королевская стража могла свободно ходить по ним в ночное время. И не удивительно ли, что мессир Оливье де Клиссон, хлопотавший об этом приказе, сам от него же и пострадал? Ибо если бы городские ворота были заперты и цепи висели на своих местах, Пьер де Краон ни за что не осмелился бы нанести королю и его коннетаблю то оскорбление, которое он им нанес: он бы знал, что, совершив преступление, непременно будет наказан.
Но ни ворот, ни цепей не было: явившись к месту сбора, Пьер де Краон и его сообщники увидели, что все пути им открыты. Одни говорят, что мессир де Краон переправился через Сену по Шарантонскому мосту; другие утверждают, будто он обогнул укрепления, миновал подножие Монмартра и, оставив слева ворота Сент-Оноре, пересек реку у Понсона. Наверняка же можно сказать лишь то, что часам к восьми он прибыл в Шартр вместе с теми из своих людей, у кого лошади оказались повыносливее; остальные отстали по дороге: либо не выдержали их лошади, либо они боялись, что, прибыв столь многочисленным отрядом, могут возбудить подозрения. В Шартре один каноник, служивший у Пьера де Краона писарем, добыл ему, сам не ведая для какой надобности, других лошадей, и через час тот уже мчался по Мэнской дороге, а спустя тридцать часов был в своем замке Сабле. Только здесь он наконец остановился, ибо только здесь мог считать себя в безопасности.
Тем временем по приказанию короля парижский прево с отрядом в шестьдесят вооруженных всадников выехал из Парижа. Он направился через ворота Сент-Оноре и, обнаружив свежие лошадиные следы, двигался по этим следам до Шеневьера. Увидев, что дальше следы ведут к Сене, прево справился у понсонского сборщика пошлины, не проезжал ли кто через мост нынешним утром. Сборщик ответил, что около двух часов он видел, как человек двенадцать на лошадях переехали на другую сторону реки, но он никого не узнал, потому что одни были с ног до головы закованы в латы, а другие закутаны в плащи.
– По какой же дороге они двинулись? – спросил прево.
– По дороге на Эвре, – отвечал сборщик.
– Так и есть, они едут прямо на Шербур! – воскликнул прево.
И он направился в Шербур, оставив дорогу на Шартр. Через три часа им повстречался некий дворянин, охотившийся на зайцев. На их расспросы он сказал, что утром видел человек пятнадцать всадников, которые, как ему показалось, были в нерешительности, куда им ехать, и в конце концов выбрали дорогу на Шартр. Дворянин этот сам проводил всадников до места, где они с дороги свернули в поле. Земля от недавних дождей была мягкой и рыхлой, и на ней действительно виднелись свежие следы проехавшего здесь довольно большого отряда. Тогда прево и его люди крупной рысью поскакали по дороге на Шартр, но поскольку они уже потеряли немало времени, в Шартре они были только вечером.
Они узнали, что мессир Пьер де Краон проезжал тут поутру; им назвали имя каноника, у которого он завтракал и сменил лошадей, однако сведения эти опоздали: догнать преступника было невозможно. Поэтому прево приказал своим людям возвращаться обратно в Париж, куда они и прибыли в субботу вечером.
Герцог Туренский, со своей стороны, послал в погоню за своим бывшим любимцем мессира Жана де Бар. Тот собрал полсотни всадников и, выбрав хорошую дорогу, отправился в путь вместе с отрядом через Сент-Антуанские ворота; однако, не найдя ни проводника, ни следов преступника, он свернул вправо, пересек Марну и Сену по Шарантонскому мосту, прибыл в Этамп и, наконец, в субботу вечером был в Шартре. Здесь он узнал то же самое, что узнал парижский прево, и подобно ему, отчаявшись настигнуть того, за кем они оба гнались, повернул обратно в Париж.
Тем временем королевские стражники, дозором обходя деревни, нашли в одном селении, неподалеку от Парижа, двух вооруженных людей и одного пажа, которые, загнав своих лошадей, отстали от отряда де Краона; их тотчас схватили, доставили в Париж и заключили в Шатле. Через два дня этих людей отвели на улицу Сент-Катрин к дому булочника, где совершено было преступление, и там отрубили им кисти рук; затем их повели на рыночную площадь и отрубили головы и, наконец, повесили за ноги.
В следующую среду таким же образом расправились и со смотрителем дома де Краона: зная о преступлении, он не донес о нем и потому был подвергнут той же казни, что и преступники, его совершившие.
Каноник же, у которого мессир Пьер де Краон сменил лошадей, был заключен под стражу и предан церковному суду: У него конфисковали все его имущество и все доходы. По особой милости, да еще потому, что он настойчиво утверждал, что ничего не знал о преступлении, ему сохранили жизнь, но приговорили к вечному тюремному заключению с содержанием на хлебе и воде.
Что касается самого мессира Пьера де Краона, то ему приговор был вынесен заочно: у него конфисковали все его владения, недвижимость передали в казну, а земли поделили между герцогом Туренским и придворными.
Адмирал Жан Венский, которому было поручено завладеть замком Бернар, явился туда ночью с вооруженными людьми; он приказал взять прямо в постели жену Пьера де Краона, Жанну де Шательон, одну из красивейших женщин своего времени, и вместе с дочерью вышвырнуть ее из замка. Дом, в котором преступный заговор был составлен, стерли с лица земли, даже место, где он стоял, перепахали плугом, а участок передали кладбищу Сен-Жан. Улица, которую де Краон назвал своим именем, была переименована в улицу Злоумышленников, каковое имя она носит и по сию пору.
Узнав обо всем этом, мессир Пьер де Краон решил, что оставаться долее в своем замке Сабле ему небезопасно, и отправился к герцогу Бретонскому. Последний уже знал, чем кончилась преступная затея, знал он и то, что их общий враг остался жив. Вот почему, увидав Пьера де Краона, который смущенно вошел в ту самую залу, из которой совсем еще недавно с таким достоинством вышел, герцог не мог удержаться и громко крикнул ему:
– Эх, братец, братец, видать, маловато у вас силенок, если вы не сумели убить человека, который был уже в ваших руках!
– Ваша светлость, – отвечал Пьер де Краон, – мне кажется, все духи преисподней охраняли его и вырвали из рук моих, ибо я нанес ему шпагой более шестидесяти ударов. Когда он упал с лошади, то, клянусь вам, я считал его мертвым, и его счастье, что дверь в пекарню была незаперта, так что он оказался наполовину в сенях, вместо того чтобы свалиться на улице. Не случись этого, мы растоптали бы его копытами своих лошадей!
– Да-да, – мрачно проворчал герцог, – но это случилось, не правда ли? И поскольку вы здесь, я не сомневаюсь, что вскоре получу весточку от короля. Но что бы ни было, кузен мой, какую бы ненависть, какую бы вражду я из-за вас на себя ни навлек, вам было обещано убежище в моем доме, так что милости прошу.
Старый герцог протянул рыцарю руку и приказал слуге принести вина и бокалы.
Глава VII
Герцог Бретонский не ошибался, говоря об опасности, которой он себя подвергает, давая приют и защиту мессиру Пьеру де Краону. В самом деле, спустя три недели после описанных нами событий у ворот его замка Эрмин остановился королевский гонец, именем короля спросил герцога и вручил ему письмо, запечатанное печатью с гербом Франции.
Письмо это, впрочем, было обычным посланием сюзерена к своему вассалу: от имени парижского суда Карл требовал выдачи мессира Пьера де Краона как убийцы и преступника и в случае отказа грозил герцогу Бретонскому, что сам он, Карл, с большим отрядом явится за виновным. Герцог весьма достойно принял посланца короля, снял с себя роскошную золотую цепь, надел ему на шею и приказал своим слугам попотчевать гонца, пока он приготовит королю ответ. Через день этот ответ был вручен гонцу вместе с новыми изъявлениями щедрости.
В своем ответе герцог писал, что короля обманули, сказав, будто мессир Пьер де Краон находится в Бретани; что он ничего не знает ни о том, где скрывается этот рыцарь, ни о причинах ненависти, которую тот питает к Оливье де Клиссону, и посему просит короля считать его ни в чем не повинным.
Королю доставили ответ герцога, когда он заседал в совете. Он прочитал его несколько раз, все больше и больше мрачнея, и, наконец, скомкав письмо в руках, произнес, горько усмехнувшись:
– Вы знаете, господа, что пишет мне герцог Бретонский? Он честью клянется, что и ведать не ведает, где прячется этот злодей и убийца де Краон. Не кажется ли вам, что герцог ставит честь свою под угрозу? Послушаем-ка ваше мнение.
– Мой славный кузен, – сказал, поднимаясь, герцог Беррийский, – я думаю, герцог Бретонский говорит правду и, если мессира де Краона у него нет, отвечать за него он не может.
– А вы, мой брат, что думаете об этом?
– С вашего, государь, соизволенья, я полагаю, что герцог Бретонский так ответил только для того, чтобы дать убийце время бежать в Англию и…
Король прервал его:
– И вы, герцог, правы, так оно и есть на самом деле. Что касается вас, любезный дядюшка, то нам хорошо известно, что коннетабль не принадлежит к числу ваших друзей, и мы слышали, хотя о том вам и не говорили, что в самый день убийства вас посетил человек, близкий к де Краону, и известил о заговоре, а вы, якобы не очень поверив его словам да и не желая расстраивать праздник, не воспрепятствовали этому черному делу. Нам, любезный дядюшка, это известно, да притом еще из верного источника. Однако ж у вас есть средство доказать нам, что мы заблуждается или что нас неправильно осведомили. Средство это – вместе с нами отправиться в Бретань, где мы собираемся вести войну. Терпеть герцога Бретонского долее мы не в силах. Не поймешь, кто он есть: ни англичанин, ни француз, ни визжит, ни лает! Бретань не может забыть, что в прошлом она была королевством, и ей нелегко превратиться в провинцию. Ну что ж, если надо, мы нанесем такой удар бретонской герцогской короне, что с нее осыплются виноградные листья, мы обратим ее в баронство и принесем в дар одному из наших верных слуг, как приносим теперь в дар брату нашему герцогство Орлеанское вместо герцогства Туренского.
Герцог поклонился.
– Да-да, брат мой, – продолжал король, – и мы вам даруем его таким, каким было оно при Филиппе, со всеми приносимыми им доходами, со всеми его землями, так что отныне мы более не будем называть вас герцогом Туренским, ибо Турень с сего дня присоединяется к владениям короны, а станем именовать герцогом Орлеанским, ибо отныне это герцогство принадлежит вам. Вы слышали, любезный дядюшка, мы все отправляемся в поход, и вы, разумеется, вместе с нами.
– Государь, – ответил герцог Беррийский, – сопровождать вас повсюду, куда бы вы ни отправлялись, для меня радость. Однако думается мне, и нашему кузену герцогу Бургундскому следовало бы к нам присоединиться.
– В чем же дело? Мы будем просить его оказать нам такую честь, а если этого недостаточно, то и прикажем. Если же и этого окажется мало, тогда мы сами пожалуем за ним. Вам нужно наше слово, что без герцога Бургундского мы не двинемся в путь? Мы вам это слово даем. Когда оскорбляют короля Франции, оскорбляют все французское дворянство, и если королевский герб подвергается бесчестию, ни один герб не остается незапятнанным. Готовьтесь же, любезный дядюшка, меньше чем через неделю мы выступаем.
На этом король закрыл заседание совета, чтобы еще посовещаться со своими секретарями. В тот же день двадцать именитых вельмож во главе с герцогом Бургундским получили приказ явиться с возможно большим количеством людей. Приказ был исполнен без промедления, ибо все истинные французы ненавидели герцога Бретонского; говорили, что король уже давно бы решился с ним разделаться, если бы не удерживали граф Фландрский и герцогиня Бургундская; что герцог Бретонский в душе англичанин и Клиссона ненавидит больше всего за то, что тот предан французам. Но на сей раз приказы были весьма строги. Казалось, король доведет теперь свое намерение до конца, если не случится вдруг какой-нибудь измены, ибо было известно, что многие из тех, кто должен был отправиться в поход вместе с королем, идут неохотно, и среди них втихомолку даже называли имена герцогов Беррийского и Бургундского.
Герцог Бургундский и в самом деле не торопился: он говорил, что этот поход чересчур обременителен для его провинции; что затеваемая война не имеет смысла и что она плохо кончится; что распря между коннетаблем и мессиром Пьером де Краоном многих людей не касается вовсе и потому несправедливо ради нее насильно вовлекать их в войну; что надо предоставить коннетаблю и де Краону самим уладить свои споры и не взваливать еще новое бремя на плечи народа. Того же мнения был и герцог Беррийский, однако король, герцог Орлеанский и весь королевский совет держались другого мнения, так что обоим герцогам пришлось повиноваться.
Едва только коннетабль смог наконец сесть в седло, король отдал приказ выступать из Парижа. В тот же вечер он попрощался с королевой, герцогиней Валентиной, с дамами и девицами, жившими во дворце Сен-Поль, после чего вместе с герцогом Орлеанским, герцогом Бурбонским, графом Намюрским и сеньором де Куси отправился ужинать к сиру де Монтегю, где и остался ночевать.
На другой день Карл с большим обозом двинулся в поход, но сделал остановку в Сен-Жермен-ан-Лэ, чтобы дождаться герцога Беррийского и герцога Бургундского. Видя, что они не являются, он отправил им такие приказы, не подчиниться которым было бы явным бунтарством, и пошел дальше, хотя врачи советовали ему не делать этого, предупреждая, что он не вполне здоров. Но Карл был преисполнен такой решимостью, что на все их уговоры отвечал: «Не понимаю, о чем вы толкуете! Никогда я себя так хорошо не чувствовал».
Короче, невзирая ни на что, он двинулся далее, переправился через Сену, пошел по дороге на Шартр и, не останавливаясь, прибыл в Анво, великолепный замок, принадлежащий сиру де Ла Ривьер, который принял короля со всею роскошью и со всеми подобающими почестями. Карл провел здесь три дня, а на четвертый день утром снова двинулся в Шартр, где вместе с герцогами Бурбонским и Орлеанским был принят братом сира де Монтегю, занимавшим здесь епископскую кафедру.
Через два дня в Шартр прибыли герцог Беррийский и граф де Ла Марш. Король справился у них о герцоге Бургундском и узнал, что он следует за ними. Наконец на четвертый день королю доложили, что герцог Бургундский уже в городе.
Король провел в Шартре неделю, потом направился в Ле-Ман. На всем пути к нему присоединялись войска из Артуа, из Пикардии, Вермандуа, словом, даже из самых отдаленных областей Франции, и все эти люди были страшно озлоблены против герцога Бретонского, по вине которого им приходилось переносить такие тяготы. Король всячески старался поддержать в них этот гнев и разжигал его своим собственным гневом.
Однако он слишком понадеялся на свои силы и свое здоровье. Постоянное раздражение, в которое приводили Карла всяческие помехи, то и дело чинимые его дядями для того, чтобы помешать начатому походу, приводили его в ярость, так что в Ле-Ман он прибыл уже совсем больным и еле держался на лошади. Пришлось здесь остановиться, хотя Карл и говорил, что отдых для него тягостнее, чем дело. Однако врачи, дяди и сам герцог Орлеанский считали, что недели на две, а то и на три надо сделать передышку.
Пребыванием в Ле-Мане воспользовались для того, чтобы убедить короля снова обратиться с письмом к герцогу Бретонскому. В Нант были посланы мессир Реньо де Руа, сир де Гарансье, сир де Шатель-Маран и мессир Топен де Кантемель, управитель замка Жизор: на этот раз король хотел, чтобы герцог Бретонский не мог усомниться в характере направленного к нему посольства. Четверо королевских посланцев отбыли из Ле-Мана в сопровождении сорока вооруженных всадников, с трубами впереди и с развернутыми штандартами, проследовали через Анжер и на третий день прибыли в Нант, где застали герцога Бретонского.
Они изложили герцогу требование короля выдать Пьера де Краона. Но, как и в первый раз, щедро одарив посланцев, герцог ответил, что не может выдать им человека, которого от него требуют, поскольку не знает, где этот человек скрывается; год назад он якобы слышал о том, что мессир де Краон люто ненавидит коннетабля и объявил ему смертельную войну; этот рыцарь сам ему говорил, что где бы и когда бы он ни повстречал Клиссона, он убьет его; но более ничего ему не известно и он удивлен, что король грозит ему войною за дело, столь мало его касающееся.
Когда королю передали этот ответ, он был очень болен, однако же приказал идти вперед и призвал оруженосцев, чтобы они надели на него оружие и доспехи. В то время как он поднимался с постели, явился гонец из Испании. Он привез письмо, на котором значилось: «Королю Франции, нашему грозному господину» и стояла подпись: «Иоланда де Бар, королева Арагона, Майорки, правительница Сардинии».
Королева писала Карлу, что, стараясь во всем ему угодить и зная, каким делом он теперь озабочен, она приказала задержать и заключить в Барселонскую тюрьму одного неизвестного рыцаря, пытавшегося за большие деньги нанять корабль и уплыть на нем в Неаполь; она добавляла, что, заподозрив в этом рыцаре Пьера де Краона, сообщает о своих подозрениях королю, дабы он немедленно выслал людей, которые могли бы опознать задержанного и, если она не ошиблась, доставить его королю. Письмо заканчивалось заверениями, что она была бы счастлива, если бы могла доставить этим известием удовольствие своему кузену и господину.
Сразу же по получении этого письма герцоги Бургундский и Беррийский воскликнули, что поход окончен и остается только всех распустить по домам, ибо тот, кого искали, безусловно, арестован. Однако король не хотел этого делать, и единственное, чего удалось от него добиться, так это того, что он послал в Барселону человека, дабы удостовериться в истине. Спустя три недели посланец возвратился и сообщил, что арестованный рыцарь вовсе не Пьер де Краон.
Тут король страшно разгневался на своих дядей, поняв, что все эти проволочки дело их рук; отныне он решил никого больше не слушаться, поступать по собственному усмотрению и вызвал к себе своих маршалов. Сам он был так болен, что никуда не выходил. Маршалам же приказал поскорее направить все войско вместе с обозами в Анжер, поскольку имел твердое намерение возвращаться назад лишь после того, как сместит герцога Бретонского и на его место назначит губернатора.
На другой день в десятом часу утра, после обедни, во время которой ему сделалось плохо, Карл сел в седло; он был до того слаб, что герцогу Орлеанскому пришлось помочь ему подняться на лошадь. Видя, как король упорствует, герцог Бургундский, пожав плечами, сказал, что рваться вперед, когда против этого предостерегает само небо, значит искушать господа бога. Слышавший эти слова герцог Беррийский подошел к нему и шепнул:
– Не беспокойтесь, братец, я приготовил кое-что напоследок, и если бог нам поможет, надеюсь, мы вернемся ночевать в Ле-Ман.
– Не знаю, что вы имеете в виду, – ответил герцог Бургундский, – но по мне любое средство хорошо, лишь бы только остановить этот злосчастный поход.
А король между тем двинулся дальше, и все последовали за ним. Вскоре вошли в густой темный лес. Король был печален и задумчив; он пустил лошадь по ее собственной воле и едва отвечал, если кто-нибудь к нему обращался. Ехал он впереди в полном одиночестве и, казалось, жаждал этого уединения. Все двигались молча или тихо переговариваясь между собой. Так продолжалось около часа. Вдруг из чащи выскочил какой-то старик в белом саване, с непокрытой головою, схватил за узду королевскую лошадь и, остановив ее, воскликнул:
– О король! Король! Возвращайся лучше назад, впереди тебе грозит беда!
При этом неожиданном появлении Карла охватила дрожь; он протянул вперед руки и хотел закричать, но голос ему изменил, и он только жестами мог попросить, чтобы старика убрали с его глаз. Солдаты тотчас набросились на незнакомца и стали его бить, так что он живо выпустил узду. Но в ту же минуту на помощь ему прибежал герцог Беррийский, высвободил его из рук солдат, сказав при этом, что грешно бить сумасшедшего старика, а что он сумасшедший – это видно сразу, так что пусть себе идет на все четыре стороны. Хоть и не следовало, конечно, слушаться подобного совета и надо было задержать незнакомца и разузнать, кто он и откуда, все до того растерялись, что предоставили говорить и действовать одному герцогу Беррийскому; и пока что окружающие оказывали помощь королю, незнакомец, устроивший весь этот переполох, исчез. С тех пор никто его больше не видел и ничего о нем не было слышно.
Несмотря на это происшествие, которое, должно быть, вселило тогда в герцогов Беррийского и Бургундского большую надежду, король двинулся вперед и вскоре из леса выехал на опушку. Здесь, на открытом месте, сумрачную тень сменил яркий солнечный свет, лучи полуденного солнца раскалили воздух. Стояли жаркие июльские дни, но такого знойного дня, как этот, еще не было. Насколько хватало глаз, вокруг простирались песчаные поля, колыхавшиеся в светлом мареве. Самые резвые лошади брели, опустив голову, и жалобно ржали; самые выносливые люди задыхались от зноя. Король, для здоровья которого утренняя прохлада считалась опасной, был одет в черный бархатный камзол, а голову его защищала шапочка из ярко-красного сукна, в складках которой вилась нить крупного жемчуга, подаренная ему королевой перед отъездом. Карл ехал чуть в стороне, отдельно от других, чтобы его меньше беспокоила пыль; только два пажа находились поблизости, следуя один позади другого: у того, что ехал первым, на голове была полированная каска из сверкавшей на солнце отличной монтобанской стали; второй держал в руке красное, украшенное шелковой кистью копье тулузской работы с великолепным стальным наконечником. Сир де Ла Ривьер закупил дюжину таких копий и преподнес королю, король же три из них подарил герцогу Орлеанскому и три – герцогу Бурбонскому.
Случилось так, что второй паж, сморенный жарою, уснул в седле и выронил из рук копье; падая, копье задело каску пажа, ехавшего впереди, отчего раздался резкий и пронзительный звук. Король внезапно вздрогнул. Побледнев как полотно, он устремил вперед блуждающий взгляд, потом вдруг пришпорил коня и, вынув шпагу из ножен, бросился на пажей с криком: «Вперед, вперед на изменников!» Перепугавшись, пажи обратились в бегство. Король, однако, мчался туда, где находился герцог Орлеанский. Последний не знал, что ему делать: ждать ли своего брата или бежать от него прочь. Но в эту минуту он услышал голос герцога Бургундского, который кричал ему:
– Бегите, племянник, бегите, государь хочет вас убить!
Король действительно несся на герцога Орлеанского, потрясая, как безумный, своею шпагой, так что герцог едва успел отскочить в сторону. Карл промчался мимо, но, встретив на своем пути гиеньского рыцаря считавшегося побочным сыном Полиньяка, вонзил ему в грудь шпагу. Из раны хлынула кровь. Рыцарь упал. Вместо того чтобы усмирить короля, вид крови лишь усугубил его неистовство. Не давая передышки своей лошади, он стал метаться из стороны в сторону, разил шпагой каждого, кто попадался под руку, и кричал: «Вперед, вперед на изменников!»
Тогда те из рыцарей и оруженосцев, кто был защищен латами, кольцом окружили короля, подставив себя под его удары, пока наконец не увидели, что силы Карла иссякают. Тогда нормандский рыцарь по имени Гийом Марсель подошел к нему сзади и обхватил его руками. Король успел нанести еще несколько ударов, но шпага выпала у него из рук, и он с неистовым криком опрокинулся навзничь. Его ссадили с взмыленной, дрожащей лошади, сняли с него одежды, чтобы он немного остыл. Когда к нему подошли брат и дядя, Карл их не узнал, и хотя смотрел он открытыми глазами, было очевидно, что он ничего не видит вокруг.
Вельможи и рыцари словно остолбенели: все молчали, никто не знал, что делать. Герцог Беррийский дружелюбно пожал Карлу руку и попытался с ним заговорить, но король не отвечал ни словом, ни жестом. Тогда герцог покачал головою и сказал:
– Придется, господа, возвращаться в Ле-Ман, поход наш на этом закончен.
Из опасения, как бы с королем вновь не случился приступ безумия, его связали, положили на носилки, и, удрученные, все направились обратно в город Ле-Ман, куда, как и предсказывал герцог Беррийский, вернулись тем же вечером.
Сразу вызвали врачей. Одни из них полагали, что король был отравлен еще до выезда из Ле-Мана, другие же искали сверхъестественную причину его болезни и утверждали, что на него напустили порчу. В обоих случаях подозрения пали на принцев, и потому они потребовали, чтобы ученые медики произвели тщательное исследование. Тогда расспросили тех, кто прислуживал Карлу во время обеда, много ли тот ел. Оказалось, что он едва прикоснулся к кушаньям, был задумчив, все только вздыхал, время от времени сжимал руками виски, словно у него болела голова. Был вызван главный мундшенк Робер де Тек, чтобы справиться, кто из виночерпиев последним подавал королю вино; оказалось, это был Гелион де Линьяк; за ним тотчас послали и спросили, где он взял вино, которое король пил перед отъездом. Тот ответил, что ничего не знает, но что они вместе с главным мундшенком это вино пробовали. Подойдя к шкафу, он принес бутылку, в которой осталось еще довольно напитка, налил стакан и выпил. Как раз в это время от короля возвращался врач и, услышав этот разговор, обратился к принцам:
– Ваши высочества, напрасно вы хлопочете и спорите: тут нет ни отравления, ни порчи. У короля белая горячка, Карл сошел с ума!
Герцог Бургундский и герцог Беррийский переглянулись: если король действительно сошел с ума, регентство по праву принадлежало либо герцогу Орлеанскому, либо им. Герцог Орлеанский был еще слишком молод, чтобы совет возложил на него столь важное дело.
Тут герцог Бургундский нарушил молчание и обратился к двум другим герцогам.
– Любезный брат и вы, любезный племянник, – сказал он им, – я думаю, нам надобно поскорее вернуться в Париж, ибо там легче будет лечить короля и ухаживать за ним, чем здесь, в походе, вдали от дома. А уж совет решит, в чьи руки передать регентство.
– Я согласен, – ответил герцог Беррийский. – Но куда нам его везти?
– Только не в Париж, – встрепенулся герцог Орлеанский. – Королева беременна, и такое зрелище могло бы причинить ей вред.
Герцоги Бургундский и Беррийский обменялись улыбками.
– Ну что ж, – заметил последний, – тогда остается везти его в замок Крей: воздух там хороший, чудесный вид, река поблизости. Касательно королевы наш племянник герцог Орлеанский говорил справедливо, и если он хочет поехать раньше и подготовить ее к печальной новости, мы останемся еще дня на два подле короля и позаботимся, чтобы он ни в чем не испытывал нужды, а потом и сами вернемся в Париж.
– Пусть будет так, как вы говорите, – согласился герцог Орлеанский и пошел отдавать распоряжения к отъезду.
Оставшись вдвоем, герцоги Беррийский и Бургундский отошли под свод оконной ниши, чтобы без помех поговорить друг с другом.
– Что же вы, кузен мой, обо всем этом думаете? – спросил герцог Бургундский.
– То же, что думал прежде: король прислушивался к голосу чересчур неискушенных советчиков, и бретонский поход не мог окончиться благополучно. Но с нами не пожелали считаться: верховодит-то теперь упрямство, прихоть, а не здравый рассудок…
– Все это надо будет поправить, да побыстрее, – сказал герцог Бургундский. – Нет сомнения, что регентство достанется нам с вами. Ведь племянник наш, герцог Орлеанский, так занят, что не пожелает принять правление в свои руки. Вы помните, что я вам говорил, когда в Монпелье король дал нам отставку? Я сказал, что мы с вами самые могущественные вельможи королевства, и пока мы вместе, сильнее нас нет никого. Настало время – и все теперь в нашей власти.
– Поскольку польза королевства сообразуется с нашей собственной пользой, любезный брат, надо отстранить от дел наших недругов. Ведь они постараются воспрепятствовать всем нашим намерениям, будут мешать всем нашим планам. Если мы будем тянуть в одну сторону, а они в другую, королевству придется нелегко: чтобы дело шло на лад, голова и руки должны быть в согласии. Вы думаете, коннетабль охотно станет подчиняться приказаниям, которые получит от нас? В случае войны такое несогласие могло бы причинить Франции огромный вред. Шпага коннетабля должна быть в правой руке правительства.
– Совершенно справедливо, мой брат, однако есть люди, столь же опасные в мирное время, как был бы опасен коннетабль во время войны. Я говорю о Ла Ривьере, Монтегю, Бэг-де-Виллене и прочих.
– Да-да, людей, толкнувших короля к совершению стольких ошибок, необходимо будет устранить.
– Однако не станет ли их поддерживать герцог Орлеанский?
– Вы не могли не заметить, – сказал герцог Беррийский, оглянувшись по сторонам и понизив голос, – что наш племянник занят теперь своими любовными делами. Не будем же ему мешать, и он нам перечить не станет!
– Тише, он здесь!.. – перебил его герцог Бургундский.
Действительно, торопясь в Париж, как и полагали оба его дяди, герцог Орлеанский пожелал с ними проститься. Он вошел в комнату короля вместе с герцогами Беррийским и Бургундским; справившись у камергеров, спал ли Карл, они узнали, что не спал и все время метался. Герцог Бургундский сокрушенно покачал головой.
– Да, скверные новости, любезный племянник, – обратился он к герцогу Орлеанскому.
– Бог сохранит его величество, – отвечал герцог.
Он подошел к постели короля и спросил, как он себя чувствует. Больной ничего не ответил; он дрожал всем телом, волосы его были взъерошены, глаза глядели неподвижно, по лицу струился холодный пот; то и дело он вскакивал на своем ложе и кричал: «Смерть, смерть изменникам!»; потом, обессиленный, снова падал на постель, пока новый приступ лихорадки не поднимал его на ноги.
– Нам здесь нечего делать, – сказал герцог Бургундский, – мы только утомляем его, помочь же ничем не можем. Сейчас ему куда нужнее врачи, чем дяди и брат. Право, нам лучше уйти.
Оставшись с королем один, герцог Орлеанский склонился над постелью брата, заключил Карла в свои объятия и с грустью посмотрел на него: слезы навернулись ему на глаза и тихо заструились по щекам. Да и было отчего: несчастный безумец, распростертый перед ним на постели, нежно его любил, и, быть может, герцог упрекал себя в том, что за эту чистую, святую дружбу он платил изменой и неблагодарностью; расставаясь с братом и, возможно, замышляя против него новые козни, он вглядывался в свою душу и с горечью сознавал, что после того, как прошло первое потрясение, он вовсе не так уж и сильно был опечален несчастьем своего возлюбленного брата, как ему следовало бы. Ибо если дурное в нашей душе побеждает хорошее, в невзгодах других мы всегда стараемся найти выгодную для себя сторону, в чужих горестях ищем, пусть и незаметный поначалу, источник нашего собственного удовольствия и благополучия; чувства наши при этом притупляются, сердце черствеет, пелена слез, застилавшая наш взор, понемногу спадает, и будущее, казавшееся омраченным навеки, начинает вдруг улыбаться нам одним из своих бесчисленных ликов; доброе и злое начало еще какое-то время борются друг с другом, и чаще всего в наших грешных душах побеждает Ариман, так что порою с еще влажными от слез глазами, но уже с облегченным сердцем мы на другой день вроде бы даже и не сожалеем о случившемся несчастье: так эгоизм человеческий врачует душевные раны.
Тем временем дяди короля отдали приказ маршалам, чтобы все военачальники вместе с воинами тихо и мирно возвращались в свои провинции, не чиня по пути никаких опустошений и насилий. Они предупредили, что, если где-либо подобное случится, военачальники будут нести ответ за поступки подчиненных.
Спустя два дня после отъезда герцога Орлеанского король тоже двинулся в путь: его несли на удобных мягких носилках, часто делая остановки. Молва о приключившемся с ним несчастье разлетелась с удивительной быстротой: дурные вести и впрямь имеют орлиные крылья. Каждый передавал эту новость по-своему и объяснял происшедшее сообразно своим понятиям: люди высшего сословия видели тут дьявольское наваждение, священники усматривали божью кару, сторонники папы римского говорили, что это наказание за то, что король признал папу Климента; приверженцы папы Климента, напротив, утверждали, что бог наказал короля, ибо вопреки своему обещанию он не вторгся в Италию и не уничтожил раскол; что до простого народа, то он был глубоко опечален несчастьем, потому что не переставал уповать на доброту и справедливость короля. Простолюдины заполняли храмы, в которых приказано было совершать молебны святым, прославившимся исцелением умалишенных; к святому Акэру, самому знаменитому из них, спешно отправили людей с изготовленным из воска изображением короля в натуральную величину и с огромной восковой свечою, дабы святой молил бога облегчить участь безумца. Но все было напрасно, и Карл прибыл в замок Крей в том же болезненном состоянии.
Между тем не пренебрегали и обычными мирскими средствами: сир де Куси указал на одного весьма ученого и искусного медика по имени Гийом де Эрсилли. Тот был вызван из селения около Лана, в котором проживал, и принял на себя роль главного лекаря при короле, чья болезнь, уверял он, ему хорошо известна.
Что касается регентства, то оно, как и можно было предположить, перешло к дядям короля. После двухнедельных совещаний совет объявил, что герцог Орлеанский слишком молод для столь сложных обязанностей, и потому возложил их на герцогов Беррийского и Бургундского. На другой день после этого назначения сир де Клиссон как коннетабль явился вместе со своими помощниками к герцогу Бургундскому. Привратник, по обыкновению, отворил им ворота. Они сошли со своих лошадей, и Клиссон в сопровождении оруженосца поднялся по ступеням дворца. Войдя в первую залу, он застал там двух рыцарей и справился у них, где находится их господин и может ли он с ним говорить. Один из рыцарей отправился к герцогу, который в это время беседовал с герольдом о каких-то больших торжествах, состоявшихся недавно в Германии.
– Ваше высочество, – сказал рыцарь, прервав герцога Бургундского, – вас ждет мессир Оливье де Клиссон, он желает говорить с вами, если вам угодно будет его принять.
– Да-да! – воскликнул герцог. – Пусть входит, и не мешкая, ибо прибыл он весьма кстати…
Рыцарь направился к коннетаблю, оставив за собою все двери распахнутыми и еще издали знаком приглашая его войти. Коннетабль вошел. Увидя его, герцог переменился в лице; Клиссон, казалось, этого не заметил; он снял шляпу и, поклонившись, сказал:
– Ваше высочество, я явился к вам за распоряжениями и с тем, чтобы узнать, какие реформы будут произведены в королевстве.
– Вы спрашиваете, какие в королевстве будут произведены перемены, Клиссон? – изменившимся голосом переспросил герцог. – Это касается меня и никого больше! А что до моих распоряжений, вот вам они: сию же минуту убирайтесь прочь с моих глаз, и чтобы через пять минут духу вашего в этом дворце не было, а через час – и в Париже!
На сей раз побледнел Клиссон. Герцог был регентом королевства, и ему следовало повиноваться. Клиссон, опустив голову, вышел из комнаты, в задумчивости пересек покои и, оставив дворец, сел на лошадь. Вернувшись в свой дом, он тотчас приказал собираться в дорогу и в тот же день, в сопровождении всего двух человек, выехал из Парижа, перебрался в Шарантоне через Сену и к вечеру, не сделав ни единой остановки, прибыл в принадлежавший ему замок Монлери.
План, которому следовал герцог Бургундский в отношении Клиссона, распространялся и на других фаворитов короля. Поэтому, узнав о судьбе коннетабля, Монтегю тайно, через Сент-Антуанские ворота, покинул Париж, взял путь на Труа в Шампани и остановился только в Авиньоне. Мессир Жан Лемерсье хотел поступить точно так же, но ему не повезло: стража задержала его прямо на пороге его же дома и отвела в замок Лувр, где его ждал уже мессир Ле Бэг-де-Виллен. Что касается сира де ла Ривьера, то хотя тот и был вовремя предупрежден, он не хотел покидать своего замка, говоря, что ему не в чем себя упрекать и что он уповает на волю божью; поэтому, когда ему сказали, что в дом его явились вооруженные люди, он велел отворить все двери и сам вышел их встречать.
На любимцев короля обрушились самые суровые кары; то, что раньше было сделано со злодеем Краоном, теперь делали и с людьми ни в чем не повинными. Богатства и земли, принадлежавшие Жану Лемерсье в Париже и в других местах королевства, были у него отняты и разделены между другими; роскошный его дом в Ланской епархии, на отделку которого он издержал не меньше ста тысяч ливров, был отдан сиру де Куси, равно как и все его доходы, земли и прочие владения.
С мессиром де Ла Ривьер обошлись еще более жестоко: у него тоже отняли все, как и у Жана Лемерсье, оставив его жене только то, что лично ей принадлежало. Но у Ла Ривьера была красавица дочь, по любви вышедшая замуж за господина де Шатильона, отец которого стал потом начальником французских стрелков. Все мирские власти скрепили этот супружеский союз, его освятили все духовные авторитеты. И союз этот был грубо и бессовестно расторгнут; разорвано было то, что разорвать имел право только папа: молодых людей развели и принудили каждого из них вступить в другой брак, причем с человеком, угодным герцогу Бургундскому.
Против всех этих гонений король ровно ничего не мог поделать: здоровье его день ото дня становилось все хуже и хуже, так что теперь надеялись лишь на то, что ему поможет присутствие королевы. Ее он любил больше все на свете, и оставалась еще надежда, что, вовсе потеря память, он, быть может, вспомнит хотя бы ее…
Глава VIII
Как явствует из предыдущей главы, несчастье, постигшее короля, повлекло за собой полный переворот в делах королевства. Те, кто были любимцами короля, пока он находился в здравом уме, попали в немилость, когда Карл лишился рассудка: управление государством, ускользнувшее из его ослабевших рук, целиком перешло в руки герцогов Бургундского и Беррийского, которые, подчинив общую политику своим личным страстям, стали разить всех шпагой ненависти, а не мечом правосудия. Один только герцог Орлеанский мог бы уравновесить их влияние в совете, но, целиком поглощенный своею любовью к Изабелле, он отказался от притязаний на регентство и не нашел в себе мужества бороться ни за самого себя, ни за своих друзей. Будучи братом короля и опираясь на свое герцогское могущество, располагая огромными доходами, молодой и беспечный, он подавлял в своем пламенном сердце малейший порыв честолюбия, который мог бы хоть чем-либо омрачить безоблачное небо над его головой. Счастье, что он может теперь свободно видеться со своей королевой, переполняло его. И если сдерживаемый вздох порою выдавал раскаяние, таившееся в глубине его души, если он внезапно хмурился при каком-нибудь грустном воспоминании, то достаточно было одного взгляда его возлюбленной, чтобы прогнать морщины с его чела, одного ее ласкового слова, чтобы утешить его сердце.
Что же до Изабеллы, то хотя она была совсем еще молода, это была итальянка, итальянка, любящая любовью волчицы и в ненависти своей подобная льву; в жизни она знала только пламенные порывы сердца и искала в ней лишь бурную страсть; однообразное течение дней претило ее существу, ибо ей всегда чего-то не хватало, как пустыне не хватает знойных ветров, как океану не хватает бури. К тому же она покоряла всех своей красотой. Если бы отсвет адского пламени временами не вспыхивал в ее глазах, она казалась бы ангелом божьим, и тот, кто увидел бы ее в ту минуту, когда мы возвращаемся к рассказу о ней, увидел бы лежащей в постели с раскрытым молитвенником на аналое, тот мог бы подумать, что перед ним целомудренная дева, которая, проснувшись утром, ожидает материнского поцелуя. А между тем это была прелюбодейная супруга, ждавшая своего любовника, и любовник этот был братом ее мужа, ее господина и короля, страдавшего в помрачении рассудка.
Вскоре отворилась скрытая в обоях дверь, которая вела в покои короля, и появился герцог Орлеанский. Он посмотрел, нет ли кого поблизости, и, убедившись, что Изабелла одна, закрыл дверь и быстро подошел к ней. Он был встревожен и бледен.
– Что с вами, мой милый герцог? – спросила королева, с улыбкой протягивая к нему руки, ибо она уже привыкла к выражению грусти, столь часто омрачавшему чело ее возлюбленного. – Расскажите же мне обо всем.
– О, что я узнал!.. – воскликнул герцог, опустившись на колени у постели королевы и обняв ее за шею. – Говорят, будто вас требуют в замок Крей, будто вы должны быть подле короля…
– Я знаю: Гийом де Эрсилли полагает, что мое присутствие пошло бы ему на пользу. А вы, герцог, что на это скажете?
– Я скажу, что в первый же раз, как этот жалкий невежда уйдет подальше от замка искать в Бомонском лесу целебных трав, я прикажу вздернуть его там на самый крепкий сук самого толстого дерева! Исчерпав свои скудные знания, он хочет теперь воспользоваться вами как лекарством, не думая о том, какой опасности вас подвергает…
– Разве для меня это небезопасно? – спросила королева, ласково глядя на герцога.
– Это опасно для вашей жизни: в безумии своем король доходит до бешенства. Разве в припадке сумасшествия не убил он сына Полиньяка? Разве не ранил трех или четырех своих же военачальников? Неужели вы думаете, что он вас узнает, если не узнал даже меня, своего родного брата? Если гнался за мной с обнаженной шпагой и только благодаря быстроте моей лошади мне удалось избежать смерти? Впрочем, может, и было бы лучше, если б он меня убил…
– Вас убить, герцог! Так не дорожить своей жизнью!.. Разве наша любовь не делает ее прекрасной и счастливой? Право же, досадно сознавать, что вы ее так мало цените!..
– Я тревожусь за вас, моя дорогая Изабелла, я буду трепетать при каждом шорохе, доносящемся из этой проклятой комнаты, буду бояться жалкого слуги, переступившего мой порог, и буду знать, что днем и ночью вы одна с сумасшедшим…
– Нет-нет, ваше высочество, я думаю, что страхи ваши напрасны: в неистовство короля приводила стрельба, вид оружия. – Изабелла пристально взглянула на герцога. – А я буду говорить с ним самым нежным голосом, и он вспомнит его. Нежностью и лаской я превращу льва в ягненка: вы же знаете, как он меня любит…
Слушая ее, герцог хмурился все больше и больше; наконец он вскочил, высвободившись из объятий королевы.
– О да, он любит вас, я знаю, – глухо произнес герцог. – И в этом подлинная причина моей печали. Нет-нет, конечно, он вам ничего дурного не сделает. Напротив, ваш голос, как вы сказали, успокоит его, ваши ласки его укротят. Ваш голос, ваши ласки!.. Боже правый! – Он обхватил голову руками. Изабелла смотрела на него, приподнявшись на локте. – И чем спокойнее он будет, тем чаще я буду повторять себе: «Она была с ним нежна…» В конце концов вы заставите меня проклинать небо за то, за что мне следовало бы его благодарить: за исцеление моего брата. Из неблагодарного, каков я сейчас, вы превратите меня… Ваша любовь, ваша любовь… Она была моим эдемом, моим раем, и я привык уже владеть им безраздельно. Что я буду делать, когда мне придется делить его с другим? Сохраните же эту роковую любовь нераздельной: отдайте ее целиком ему или мне.
– Почему же вы сразу так не сказали? – радостно воскликнула Изабелла.
– А зачем? – прервал ее герцог.
– Затем, что я тотчас ответила бы вам, что не поеду в замок Крей.
– Вы… вы не поедете?.. – вскричал герцог и бросился к королеве. Потом, остановившись, сказал: – А как вы это сделаете? И что скажут герцоги Бургундский и Беррийский?
– Вы верите, что они искренне желают выздоровления короля?
– Клянусь вам, нет! Герцог Бургундский снедаем жаждой власти, а герцог Беррийский жаден до денег. Безумие брата упрочивает могущество одного и сулит обогащение другому. Но они умеют притворяться: когда они узнают, что вы отказываетесь туда ехать… Впрочем, можете ли вы это сделать? О мой брат, бедный мой брат!..
И герцог разрыдался. Одной рукой Изабелла подняла голову возлюбленного, а другой стала утирать его слезы.
– Утешьтесь, мой дорогой герцог, – сказала она, – я не поеду в Крей. Король поправится, и ваше сердце, сердце брата, – добавила она медленно, с оттенком легкой иронии, – ни в чем не сможет себя упрекнуть: я нашла средство.
Она улыбнулась с едва заметным лукавством.
– Возможно ли? Какое? – встрепенулся герцог.
– Об этом вы узнаете после, это моя тайна, а пока что успокойтесь и взгляните на меня самым нежным своим взглядом.
Герцог посмотрел на нее.
– Боже, как вы красивы! – продолжала Изабелла. – У вас такой цвет лица, что, признаться, я вам завидую. Господь бог сперва хотел сделать из вас женщину, потом, верно, подумал, что тогда не найдется мужчины, который однажды сведет меня с ума.
– О Изабелла!
– Послушайте, герцог, – начала было королева, вынув из-под подушки медальон, – что вы скажете об этом портрете?
– Ваш портрет!.. – воскликнул герцог, вырвав медальон из ее рук и прижав его к своим губам. – Ваш обожаемый образ…
– Спрячьте его, кто-то идет!..
– О да, да, на груди моей, на сердце – навеки.
Дверь действительно отворилась, и вошла госпожа де Куси.
– Особа, которую желала видеть королева, прибыла, – сообщила она.
– Дорогая госпожа де Куси, – обратилась к ней Изабелла. – Наш деверь герцог Орлеанский только что на коленях умолял нас не ехать в замок Крей: ему кажется, что для нас это небезопасно. Помнится, и вы высказывали такое же мнение, когда наш возлюбленный дядюшка, герцог Бургундский, сообщил вчера, что медик, приглашенный к королю вашим супругом, полагает, будто наше присутствие могло бы принесли королю облегчение. Вы по-прежнему так думаете?
– По-прежнему, ваше величество, и таково же мнение многих придворных.
– Ну что ж, тогда мне остается одно: не ехать. Прощайте, герцог, благодарим вас за ваши добрые к нам чувства, мы глубоко вам признательны за них.
Герцог поклонился и вышел.
– Там, верно, ждет настоятельница монастыря Святой Троицы? – продолжала Изабелла, обратившись к своей статс-даме.
– Она самая.
– Зовите же ее.
Настоятельница вошла, и госпожа де Куси оставила их вдвоем с королевой.
– Матушка, – начала Изабелла, – я хотела говорить с вами без свидетелей об одном очень важном предмете, который касается государственных дел.
– Со мною, ваше величество? – смиренно спросила настоятельница. – Могу ли я, удалившись от этого мира и посвятив себя богу, вмешиваться в мирские дела?
– Вам известно, – продолжала королева, не отвечая на ее вопрос, – что после великолепного приема, устроенного мне у стен вашего монастыря во время въезда моего в Париж, я в благодарность и в вознаграждение передала вашей обители серебряный ковчежец, предназначенный для святой Марты, к которой, я знаю, вы испытываете особое благоговение?
– Я родом из Тараскона, ваше величество, и святую Марту у нас очень почитают. Так что я была весьма вам признательна за столь щедрый подарок.
– С тех пор, сами знаете, в праздник пасхи я всегда выбираю вашу обитель для молитвы, и, надеюсь, вы заметили, что королева Франции ни разу не проявила ни скупости, ни забывчивости.
– Мы тем более благодарны вам за такое к нам благоволение, что еще ничем не успели заслужить…
– Мы имеем достаточно веса у святого отца нашего, папы авиньонского, чтобы к обычным дарам присовокупить еще и духовные дары, и он, конечно, не отказал бы вам в индульгенциях, если бы мы попросили их у него для вашей общины…
В глазах настоятельницы заблестела гордость.
– Ваше величество, вы великая и могущественная королева, и если бы наш монастырь мог чем-нибудь отблагодарить…
– Не монастырь, но, может быть, вы сами, матушка…
– Я, ваше величество?! Приказывайте, и если это в моих силах…
– О, это очень просто. Короля, как вам известно, поразила белая горячка. До сих пор, чтобы внушить ему страх, его окружали людьми, одетыми во все черное, и эти люди заставляли его подчиняться предписаниям врачей. Но возбужденное состояние, в которое приводит короля это постоянное насилье над ним, мешает лекарствам оказывать свое благотворное действие. И вот теперь решили попытаться уговорами достигнуть того, чего так и не удалось добиться силой. Быть может, если бы одна из ваших сестер, скажем, молодая и кроткая девушка, как ангел явилась бы королю среди окружающих его призраков, она показалась бы ему небесным видением, душа его немного успокоилась бы, и это могло бы вернуть рассудок его несчастной больной голове. И тут я вспомнила о вас, мне захотелось, чтобы высокая честь исцеления короля принадлежала вашей обители: оно, разумеется, будет приписано вашим молитвам, представительству святой Марты, благочестию почтенной настоятельницы, которая достойно пасет непорочное стадо сестер монастыря Святой Троицы. Разве же я ошиблась, полагая, что такая просьба будет для вас приятной?
– О, вы слишком добры, ваше величество! Отныне монастырь наш отмечен особым почетом. Вы знаете многих наших сестер: укажите же сами, какой из них вы предоставляете честь блюсти драгоценного больного, об исцелении которого молит вся Франция.
– Этот выбор я целиком поручаю вам: назовите любую для этой священной миссии. Голубицы, которых господь поручил вашему попечению, все, как одна, прекрасны и непорочны. Назначьте наудачу, и да поможет вам бог! Народ благословит ее, а королева осыплет своими милостями все ее семейство.
Лицо аббатисы просияло от гордости.
– Я готова повиноваться, ваше величество, – сказала она, – и выбор мой уже сделан. Укажите только, как я должна теперь поступать.
– Поскорее везите эту девушку в замок Крей. Распоряжение о том, чтобы комната короля была для нее открыта, будет отдано. Остальное – в руке божьей.
Аббатиса поклонилась и направилась к выходу.
– Кстати, – остановила ее королева, – забыла сказать: я велела доставить вам сегодня утром раку из чистого золота, в которой заключен кусочек креста господня. Она прислана мне венгерским королем, а он получил ее от Константинопольского императора. Рака эта, я надеюсь, привлечет на ваш монастырь благодать божью, а в вашу сокровищницу – приношения верующих. Вы найдете ее в своей церкви.
Настоятельница поклонилась снова и вышла. Королева тотчас позвала своих служанок, велела подать одеться и, потребовав носилки, отправилась на улицу Барбетт осмотреть приобретенный ею небольшой дворец, в котором намеревалась устроить для себя скромное жилище.
Как и говорила королева, король, постоянно находясь в окружении двенадцати человек, одетых во все черное, ничего не делал иначе, как по принуждению; добыча мрачной меланхолии, он проводил свои дни в припадках бешенства или в вялом бездействии – смотря по тому, одолевала или отпускала его горячка; во время приступов казалось, что его снедает адский огонь; в промежутках между ними он дрожал всем телом, словно нагим был выставлен на жестокий мороз; при этом он не обнаруживал никаких признаков памяти, здравого суждения, иных человеческих чувств, кроме чувства неизбывной тоски.
С первых же дней мэтр Гийом стал тщательнейшим образом изучать его болезнь. Он заметил, например, что любой шум повергает больного в озноб и потом еще долго беспокоит его; поэтому он запретил звонить в колокола; заметил он и то, что цветы лилии по каким-то непонятным причинам приводят Карла в ярость, и с глаз его были убраны все эмблемы и гербы королевства; он отказывался пить и есть, встав, не желал ложиться, а если лежал, то ни за что не хотел вставать; доктор распорядился, чтобы больному прислуживали люди в черных одеждах, вымазанные черной краской: они входили к нему внезапно, и тогда последние остатки бодрости покидали больного, так что он целиком оставался во власти животного инстинкта самосохранения. Прежде столь отважный и смелый, Карл трепетал, словно ребенок, был послушен, как манекен, трудно дышал и не мог вымолвить слова, даже если хотел на что-то пожаловаться. Между тем от искусного доктора не ускользнуло, что польза от лекарств, которые больного заставляли принимать насильно, заметно уменьшалась, если не вовсе сводилась на нет вредом, причиняемым самым этим насилием. Тогда он и решил заменить принуждение лаской. От успешного ли лечения или от упадка сил, но только король сделался гораздо спокойнее, и появилась надежда, что голос любимого существа пробудит в его сердце память, утраченную разумом, и что он с радостью встретит кроткое и милое лицо вместо отвратительных физиономий ненавистных ему надзирателей. Именно тогда мэтр Гийом подумал о королеве и попросил, чтобы она приехала и помогла продолжить столь счастливо начатое лечение. Мы уже знаем, какие причины помешали Изабелле самой отправиться в Крей и кого она решила послать вместо себя, надеясь, что исцелению короля это не воспрепятствует.
Мэтра Гийома уведомили об изменениях, внесенных в его план. Хоть и с меньшей уверенностью в успехе, но он все-таки не отказался его осуществить и с надеждой ожидал приезда юной монахини.
Она явилась в назначенный час в сопровождении настоятельницы. Это было поистине ангельское существо, о каком только и мог мечтать доктор для своего чудесного врачевания, однако на ней не было монашеского платья, и ее длинные волосы свидетельствовали о том, что она еще не принесла обета.
Мэтр Гийом думал, что ему придется ободрять бедняжку, но она держалась столь скромно и покорно, что ему оставалось лишь пожелать ей успеха; у него было приготовлено для нее множество всяческих наставлений, но ни одного из них он не произнес и полностью доверился чувству и вдохновению этой непорочной души, готовой добровольно принести себя в жертву.
Одетта (а это была именно она) уступила настойчивым просьбам своей тетки, как только поняла, что то, чего от нее требуют, сопряжено с настоящим самоотречением. Ибо любовь, притаившаяся в недрах благородной души, рано или поздно является людям под видом великой добродетели, и лишь те немногие, коим дано заглянуть под скрывающий ее покров, узнают ее истинное лицо; профаны же так и остаются в неведении и называют ее тем именем, которым она сама себя нарекла.
Карл под присмотром своих опекунов вышел на свежий воздух: яркое полуденное солнце утомляло его, и потому для прогулок выбирали утренние или же вечерние часы. В королевской комнате Одетта была совсем одна, и тут в душе девушки произошло что-то странное. Родилась она далеко от трона, а судьба упорно толкала ее к нему, как волны толкают к скале утлый челн. Все в этой комнате говорило о том, что здесь распоряжаются люди посторонние и о больном они заботятся не из любви к нему, а за вознаграждение. И Одетта почувствовала глубокую жалость к несчастному страдальцу. Лишенный короны и облаченный в траур король, взывающий о помощи к простой девушке из народа, – в этом она увидела нечто возвышенное: Христос, несущий свой крест под градом ударов, еще более велик, чем Христос, изгоняющий из храма торговцев.
Печально и тихо было в этой огромной комнате, куда тусклый свет проникал только сквозь витражи; украшенный лепниной изразцовый камин, в котором в эту самую жаркую пору лета пылал огонь, находился против большой кровати, покрытой изодранным в клочья зеленым с золотыми цветами шелком, лохмотья которого свидетельствовали о том, в каком безумном неистовстве метался здесь сумасшедший король. На паркете валялись обломки мебели и посуды, сломанной или разбитой им в припадке бешенства, и никто не удосужился их убрать. Одним словом, все здесь являло картину бессмысленного разрушения: видно было, что обитала тут одна только грубая сила, а следы опустошения говорили о том, что произвел его скорее всего дикий зверь, но не человек.
При этом зрелище естественный для женщин страх овладел Одеттой; ей показалось, что ее, робкую, беззащитную газель, бросили в берлогу льва и что безумцу, к которому ее привели, достаточно прикоснуться к ней – и ее постигнет жалкая участь вещей, обломки которых валялись у нее под ногами, ибо не было у нее арфы Давида, чтобы укротить Саула.
Одетта погрузилась в свои мысли, как вдруг услышала шум: до нее донеслись жалобы и крики, подобные тем, какие издает человек, одолеваемый страхом; вскоре к ним присоединились голоса людей, которые, казалось, кого-то ловят. И в самом деле, король вырвался из рук своих надсмотрщиков, и они догнали его только в соседней комнате, где завязалась самая настоящая борьба. От этих криков Одетту охватила дрожь: она бросилась искать скрытую обоями дверь, через которую вошла, но, не обнаружив ее, побежала к другой двери. В эту минуту шум настолько пpиблизилcя, что девушке показалось, будто происходит он совсем рядом; тогда она кинулась к кровати и спряталась за ее занавесками, чтобы, по крайней мере, не сразу попасться на глаза разъяренному королю. Едва успела она это сделать, как послышался голос мэтра Гийома: «Оставьте короля в покое!» – и дверь отворилась.
Вошел Карл; волосы его были всклокочены, лицо бледно и покрыто потом, одежда разорвана. Он заметался по комнате в поисках оружия для защиты, но, не найдя ничего, в страхе повернулся к двери, которую уже успели закрыть. Казалось, это немного его успокоило; несколько секунд он пристально глядел в сторону двери, потом на цыпочках, словно желая, чтобы его не услышали, подошел к ней, быстро повернул ключ в замке, заперевшись таким образом изнутри, и глазами стал искать какое-нибудь средство защиты. Увидев кровать, он схватил ее за спинку со стороны, противоположной той, где спряталась Одетта, и подтащил к самой двери, чтобы загородиться от своих врагов. При этом он расхохотался тем безумным смехом, от которого мороз пробегает по коже; опустив руки вдоль туловища и склонив голову на грудь, он медленно побрел к камину и уселся в кресло, так и не заметив Одетту, которая хотя и оставалась на прежнем месте, но теперь, после того как Карл передвинул кровать, уже не была скрыта занавесками.
Оттого ли, что приступ горячки отпустил больного, оттого ли, что прошли его страхи, когда с глаз исчезли предметы, их причинявшие, но так или иначе вслед за яростным возбуждением королем овладела слабость, он глубже уселся в кресло и застонал печально и тихо. Внезапно его стал бить сильнейший озноб, зубы его стучали, видно было, что он тяжко страдает.
Глядя на него, Одетта мало-помалу забыла свой страх, силы возвращались к ней по мере того, как король слабел на ее глазах; она протянула к нему руки и, не решаясь еще встать, робко спросила:
– Ваше величество, чем я могу помочь вам?
Услышав этот голос, король повернул голову и в противоположном конце комнаты увидел девушку. Несколько времени он смотрел на нее печальным и добрым взглядом, каким обычно смотрел в пору, когда был здоров, потом медленно, слабеющим голосом сказал:
– Карлу холодно… холодно Карлу, холодно…
Одетта бросилась к королю и взяла его руки; они действительно были ледяными. Девушка сдернула с кровати покрывало, согрела его у огня и закутала в него Карла. Ему стало лучше: он засмеялся, как ребенок. Это ободрило Одетту.
– А отчего королю так холодно? – спросила она.
– Какому королю?..
– Королю Карлу.
– А, Карлу…
– Да-да, отчего Карлу холодно?
– Оттого, что ему страшно…
И его снова охватила дрожь.
– Чего же бояться Карлу, могучему и отважному королю? – снова спросила Одетта.
– Карл могуч и отважен, и он не боится людей, – тут он понизил голос, – но он боится черной собаки…
Король произнес эти слова с выражением такого ужаса, что Одетта огляделась по сторонам, ища глазами собаку, о которой он говорил.
– Нет, нет, она еще не пришла, – сказал Карл, – она придет, когда я лягу… Потому я и не хочу ложиться… Не хочу… не хочу… Карл желает посидеть у огня. Карлу холодно… холодно…
Одетта снова согрела покрывало, снова обернула в него Карла и, усевшись подле него, взяла обе его руки в свои ладони.
– Значит, эта собака очень злая? – спросила она.
– Нет, но она выходит из реки, и она холодна как лед…
– И сегодня утром она гналась за Карлом?
– Карл вышел подышать свежим воздухом, потому что ему было душно. Он спустился в чудесный сад, где цвело много цветов, и Карл был очень доволен…
Король высвободил свои руки из рук Одетты и охватил ими лоб, словно пытался подавить головную боль. Потом он продолжал:
– Карл все шел и шел по зеленому газону, усеянному маргаритками. Он ходил так долго, что даже устал. Увидев красивое дерево с золотыми яблоками и изумрудной листвой, он прилег под ним отдохнуть и взглянул на небо. Оно было голубое-голубое, с бриллиантовыми звездочками… Карл долго смотрел на небо, потому что это было прекрасное зрелище. Вдруг он услышал, что завыла собака, но далеко, очень далеко… Небо сразу же почернело, звезды сделались красными, яблоки на дереве закачались, словно от сильного ветра. Они ударялись друг о друга с таким стуком, словно копье о каску… Скоро у каждого золотого яблока выросло по два больших крыла летучей мыши, и они стали махать ими. Потом у них появились глаза, нос, рот, как у мертвой головы… Снова завыла собака, но гораздо ближе, ближе… Тут вдруг дерево до самых корней сотряслось от дрожи, замахали крылья, головы подняли страшный крик, листья покрылись потом, и какие-то холодные, ледяные капли стали падать на Карла… Карл попытался подняться и убежать, но собака завыла в третий раз, совсем-совсем рядом… Он почувствовал, что она легла ему на ноги и придавила их своей тяжестью. Потом она медленно взобралась к нему на грудь и придавила Карла, как глыба. Он хотел оттолкнуть собаку, и она стала лизать ему руки ледяным своим языком… Ох! ох! ох!.. Карлу холодно… холодно… холодно…
– Но если Карл ляжет в постель, – промолвила Одетта, – быть может, он согреется?..
– Нет, нет, Карл не хочет ложиться, не хочет… Стоит ему только лечь, и сразу явится черная собака: обойдет вокруг постели, поднимет одеяло и уляжется на его ноги, а Карл лучше согласится умереть…
Король сделал движение, будто вздумал бежать.
– Нет, нет! – воскликнула Одетта, поднявшись и заключив короля в свои объятия. – Карл не ляжет в постель…
– Однако же Карлу очень бы хотелось уснуть, – сказал король.
– Ну и хорошо, Карл уснет у меня на груди.
Она села на подлокотник кресла, обвила рукою шею короля и положила его голову себе на грудь.
– Карлу хорошо так? – спросила она.
Король поднял на нее глаза, выражавшие безмерную признательность.
– О да, – отвечал он, – Карлу хорошо… очень хорошо…
– Значит, Карл может уснуть, а Одетта будет сидеть возле него и караулить, чтобы не пришла черная собака.
– Одетта, Одетта! – воскликнул король и засмеялся, как малое дитя. – Одетта! – повторил он и снова положил голову на грудь девушке, которая сидела неподвижно, стараясь сдержать дыхание.
Минут через пять отворилась маленькая дверь, и в комнату тихо вошел доктор Гийом. Он подошел на цыпочках к неподвижно сидевшей паре, взял свесившуюся руку короля, пощупал пульс, потом приложил ухо к его груди и проверил дыхание. Затем, поднявшись, он радостно прошептал:
– Вот уже целый месяц король ни разу не спал так хорошо и спокойно. Да благословит вас бог, милое дитя: вы сотворили чудо!
Глава IX
Во Франции быстро распространилась весть о болезни короля, и почти тотчас же о ней узнали в Англии, что вызвало немалые волнения как в той, так и в другой стране. Король Ричард и герцог Ланкастер, оба очень любившие Карла, были весьма опечалены. Особенно убивался герцог Ланкастер, считавший, что происшедшее пагубно скажется не только на судьбе Франции, но и на судьбе христианского мира в целом.
– Его болезнь – большое несчастье для всех, – неустанно повторял он своим приближенным, – ведь король Карл был исполнен воли и мужества и готовил поход на неверных, ибо никто так не желал мира между нашими королевствами, как он. А теперь все откладывается, ведь только он мог бы стать душой этого предприятия, – одному богу ведомо, сможет ли оно осуществиться.
И впрямь, армянское царство подпало под власть Марад-бея, которого мы окрестили Амуратом и которого Фруассар на старом языке называет Морабакеном, – восточному христианству грозила гибель. Король Ричард и герцог Ланкастер полагали, что перемирие, заключенное после въезда в Париж госпожи Изабеллы, следует, поелику возможно, поддерживать и длить.
Однако герцог Глостер и граф Эссекс придерживались другого мнения, им удалось привлечь на свою сторону коннетабля Англии графа Бекингэма и заручиться сочувствием всех молодых рыцарей, которые во что бы то ни стало желали сражаться; они требовали войны, ссылаясь на то, что срок перемирия подходит к концу: настал благоприятный момент, ибо болезнь короля привела в смущение всю Францию, сейчас самое время потребовать выполнения Бретиньинского договора. Но настойчивость Ричарда и герцога Ланкастера взяла верх, заседавший в Вестминстере парламент, состоявший из прелатов, дворян и буржуа, решил, что соглашение о прекращении военных действий на воде и на суше, заключенное с Францией, срок действия которого истекал 16 августа 1392 года, будет продлено еще на год.
А в это время герцоги Беррийский и Бургундский распоряжались в королевстве Франции по своему усмотрению. Они отнюдь не переставали питать жгучую ненависть к Клиссону, для них было мало, что они выслали его из Парижа, жажда мести требовала новых жертв, и они ее удовлетворили. Они были в отчаянии от того, что не заполучили коннетабля; не чувствуя себя в полной безопасности в Монтери, близ Парижа, он перебрался оттуда в Бретань и остановился в одном из своих укрепленных владений, замке Гослен. Тогда они задумали лишить коннетабля хотя бы его титулов и занимаемой им должности. Под угрозой этой кары его признали предстать перед парижским парламентом и дать ответ на предъявленные ему обвинения.
Процесс над «преступником» шел по всем правилам ведения судопроизводства. Обвиняемому неоднократно переносили день явки в суд.
Наконец, когда истекла последняя неделя, его трижды позвали в палату, где заседал парламент, трижды к воротам дворца и трижды к нижнему двору; однако ни от него, ни он кого-либо из его доверенных лиц ответа не последовало; Клиссон был объявлен вне закона и как предатель, злодей, покушавшийся на корону Франции, приговорен к изгнанию из королевства. Кроме того, его приговорили к штрафу в сто тысяч серебряных марок в качестве возмещения за лихоимство во время несения службы и ко всему сместили с поста главнокомандующего. При сем пригласили присутствовать герцога Орлеанского, но герцог не явился, ибо отвратить смещение главнокомандующего он не мог, а одобрить приговор своим присутствием не желал.
Герцоги Беррийский и Бургундский не отклонили приглашения, приговор был объявлен в их присутствии, а также в присутствии многочисленных шевалье и баронов. Судилище над Клиссоном наделало шуму в королевстве, но было принято по-разному. Все же большинство склонялось к мнению, что следовало воспользоваться болезнью короля, ибо, будь он в добром здравии, от него ни за что не добиться бы ратификации.
Между тем здоровье короля пошло на поправку. Каждый день сообщали, что ему все лучше и лучше. Особенно отвлекала его от мрачных мыслей одна выдумка некоего Жакмена Гренгоннера, художника, проживавшего на улице Стекольщиков.
Одетта видела этого человека у отца и вспомнила о нем, она послала за ним и велела ему принести картинки: те, что он причудливо разрисовал при ней. Жакмен пришел с колодой карт.
Король радовался, точно ребенок, с наивным любопытством разглядывая картинки. Когда же разум мало-помалу стал возвращаться к нему, радость сменилась ликованием: он понял, что все фигуры имели определенный смысл, они могли выполнять ту или иную роль в аллегорической игре, – игре в войну и правителей. Жакмен объяснил королю, что туз – главный в колоде, важнее даже короля, потому что извлечено это имя из латинского слова и означает оно деньги. А ведь никто не станет отрицать, что серебро – мозг войны. Вот почему, ежели у короля нет туза, а у валета он есть, то валет может побить короля. Жакмен сказал, что «трефы» – это трава на наших лугах, тот, кто стрижет ее, должен помнить, что негоже генералу разбивать лагерь там, где армии может недостать корму. Что касается «пик» – тут яснее ясного: это алебарды пехотинцев; «бубны» – это наконечники стрел, пущенных из арбалетов. А «черви» – это, без сомнения, символ доблести солдат и их военачальников. Как раз имена, данные четверке королей, а именно: Давид, Александр, Цезарь, Карл Великий, – и доказывали: чтобы добиться победы, недостаточно иметь многочисленное и храброе войско, должно, чтобы полководцы были благоразумны, хоть и отважны, и знали толк в ратном деле. Но так же, как и бравым генералам нужны бравые адъютанты, – королям нужны «валеты», и потому из старых выбрали Ланселота и Ожье – рыцарей Карла Великого, а из новых – Рено
14 и Гектора
15. Титул «валета» был очень почетен, его носили большие сеньоры до того, как стать рыцарями, так называемые валеты были людьми благородного происхождения и имели в своем подчинении десятки, девятки, восьмерки и семерки, это были солдаты и люди общин.
Когда дело дошло до дам, то Жакмен присвоил им имена их мужей, тем самым он хотел показать, что сама по себе женщина – ничто, ее могущество и блеск – лишь отражение таковых ее повелителя.
16
Это развлечение вернуло королю душевное спокойствие, а следовательно, и силы, вскоре он уже с удовольствием ел и пил; постепенно исчезли и ужасные кошмары – порождение горячки. Он не боялся больше почивать в своей кровати, и бодрствовала у его изголовья Одетта или нет – он спал довольно спокойно. Настал день, когда мэтр Гийом нашел его настолько окрепшим, что позволил ему взобраться на мула. На другой день ему привели его любимого коня, и он совершил довольно длительную прогулку; под конец была устроена охота, и когда Карл и Одетта, с соколом в руке, показались в окрестных селениях, они были встречены: один – криками радости, другая – изъявлениями признательности.
При дворе только и было разговору что о выздоровлении короля и о чудодейственном лечении. Дамы в большинстве своем завидовали прекрасной незнакомке, на их взгляд, ее поведение было продиктовано расчетом, их послушать – они все готовы были предложить свои услуги, однако никто в те горестные дни не сделал этого. Все боялись влияния, которое эта девушка, сколь мало ни была она честолюбива, приобретает над выздоравливающим королем. Королева, сама напуганная делом рук своих, пригласила к себе настоятельницу монастыря Св.Троицы, велела послать в обитель богатые подарки и склонила настоятельницу забрать свою племянницу обратно. Так Одетта получила приказ вернуться в монастырь.
В назначенный для отъезда день Одетта со слезами на глазах прибежала к королю и упала перед ним на колени. Карл испуганно взглянул на нее, уж не обидел ли кто ее, и, протянув девушке руку, осведомился о причине ее слез.
– О государь, – сказала Одетта, – я плачу оттого, что должна покинуть вас.
– Как? Покинуть меня?! – в удивлении воскликнул король. – Но отчего же, дитя мое?
– Оттого, государь, что вы больше не нуждаетесь во мне.
– Так ты боишься задержаться еще хотя бы на день подле несчастного безумца? И впрямь, я уже достаточно похитил у тебя прекрасных, радостных дней, ни к чему омрачать мне твою жизнь своею; я вынул охапку цветов из благоуханного венка, и они увяли в моих пылающих руках; ты устала жить в этом заточении, тебя манят радости жизни, иди же. – И он, уронив голову на руки, опустился на стул.
– Государь, за мной приехала настоятельница монастыря, она требует моего возвращения.
– А ты, Одетта, хочешь ли ты сама покинуть меня? – живо спросил король, поднимая голову.
– Моя жизнь принадлежит вам, государь, я была бы счастлива посвятить ее вам до конца моих дней.
– Но кто же удаляет тебя от меня?
– Я полагаю, сначала королева, а затем ваши дядюшки – герцоги Бургундский и Беррийский.
– Королева, герцоги Бургундский и Беррийский? Но ведь они бросили меня, когда я был так слаб, а теперь, когда я окреп, они собираются вернуться ко мне! Скажи, Одетта, ты не по собственной воле хочешь покинуть меня?
– У меня нет иной воли, кроме воли моего короля и повелителя. Я сделаю, как он прикажет.
– Так я приказываю тебе остаться! – радостно воскликнул Карл. – Пусть этот замок не будет тебе тюрьмой, дитя мое. Значит, ты не только из жалости заботишься обо мне? Ах, если б это было так, Одетта! Ах, как я был бы счастлив! Смотри же, смотри на меня. Не прячься!
– Государь, я сгораю от стыда.
– Одетта, знай, что я уже привык видеть тебя, – сказал король, беря девушку за руки и привлекая ее к себе, – видеть тебя вечером, когда я смежаю веки, ночью, когда я сплю, утром, как только я просыпаюсь. Ведь ты ангел-хранитель моего рассудка, ты мановением волшебной палочки прогнала бесов, что кружились в бешеной пляске вокруг меня. Ты сделала ясными мои дни, спокойными мои ночи. Одетта! Одетта! Что значит признательность по сравнению с твоим благодеянием? Знай же, Одетта, я люблю тебя!
Одетта испустила крик и высвободила свои руки из рук короля. Она стояла перед ним, дрожа всем телом.
– Ваше величество, ваше величество, подумайте, что вы такое говорите! – воскликнула девушка.
– Я говорю, – продолжал Карл, – что теперь ты мне нужна все время. Ведь не я привел тебя сюда, не правда ли? Я и не знал, что ты существуешь на свете, а ты, ангельская душа, ты сама догадалась, что здесь страдают, и пришла. Я обязан тебе всем, потому что я обязан тебе моим рассудком, а в нем – моя сила, моя власть, мое королевство, моя империя. Ну что ж, иди! И я стану опять нищ и гол, каким был до тебя, ибо вместе с тобой уйдет мой разум. О! Я чувствую, что только от одной мысли потерять тебя, я лишаюсь рассудка. – Карл поднес руки ко лбу. – О господи, господи! – в страхе произнес он. – Неужели я снова сойду с ума? Боже милостивый, сжалься надо мной.
Одетта с криком бросилась к королю.
– О, ваше величество! Прошу вас, не надо так говорить.
Карл блуждающим взором глядел на Одетту.
– О, прошу вас, не глядите так на меня. Ваш безумный взгляд причиняет мне боль.
– Мне холодно, – сказал Карл.
Одетта бросилась к королю, обвила его обеими руками и со всем пылом невинной души прижала к своей груди, чтобы согреть его.
– Не надо, Одетта, не надо, – сказал король.
– Нет, нет, – говорила Одетта, словно не слыша его. – Вы излечитесь. Бог возьмет всю мою жизнь день за днем и оставит вам разум. А я буду подле вас, я не покину вас ни на минуту, ни на секунду, я все время буду здесь, всегда.
– Как сейчас, в моих объятьях? – молвил король.
– Да, как сейчас.
– И ты будешь любить меня? – продолжал Карл, усаживая ее к себе на колени.
– Я, я, – отвечала Одетта, бледнея, и, закрыв глаза, склонила свою растрепанную головку на плечо короля, – о, я не должна, я не смею.
Жарким поцелуем Карл закрыл ей рот.
– Государь, пощади, умираю, – прошептала девушка и лишилась чувств.
Одетта осталась.
Глава X
Однажды, несколько дней спустя после тех событий, о которых мы только что поведали, в покои короля стремительно вошел мэтр Гийом и возвестил, что к королю пожаловала ее величество королева. Одетта сидела у ног Карла и, положив голову ему на колени, глядела на него.
– Вот как! – воскликнул Карл. – Она уже не опасается бедного безумца: ей сказали, что разум вернулся к нему и теперь она смело может подойти к логову зверя. Ну что ж, проводите госпожу Изабеллу в соседние покои.