Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

И Панкрат покорно исчез.

- Не приживусь я тут.

- Врёшь. Место твоё - здесь. Мать твоя отдала мне тебя в мою волю, иди!

- Я, - говорил Персиков, - не могу понять вот чего: почему нужна такая спешность и секрет?

Алексей шагнул, точно связанный, но дядя схватил его за плечо:

- Вы, профессор, меня уже сбили с панталыку, - ответил Рокк, - вы же знаете, что куры издохли все до единой.

- Не так бы надо говорить с тобой, - со мной отец кулаком говорил. Иди.

И, ещё раз окрикнув его, внушительно добавил:

- Ну так что же из этого? - завопил Персиков, - что же вы хотите их воскресить моментально, что ли? И почему при помощи еще не изученного луча?

- Тебе - большим человеком быть, понял? Чтобы впредь я от тебя никакого визгу не слыхал...

- Товарищ профессор, - ответил Рокк, - вы меня, честное слово, сбиваете. Я вам говорю, что нам необходимо возобновить у себя куроводство, потому что за границей пишут про нас всякие гадости. Да.

Оставшись один, он долго стоял у окна, зажав бороду в кулак, глядя, как падает на землю серый мокрый снег, а когда за окном стало темно, как в погребе, пошёл в город. Ворота Баймаковой были уже заперты, он постучал в окно, Ульяна сама отперла ему, недовольно спросив:

- И пусть себе пишут…

- Что это ты когда явился?

- Ну, знаете, - загадочно ответил Рокк и покрутил головой.

Не отвечая, не раздеваясь, он прошёл в комнату, бросил шапку на пол, сел к столу, облокотясь, запустив пальцы в бороду, и рассказал про Алексея.

- Кому, желал бы я знать, пришла в голову мысль растить кур из яиц…

- Чужой: сестра моя с барином играла, оно и сказывается.

- Мне, - ответил Рокк.

Женщина посмотрела, плотно ли закрыты ставни окон, погасила свечу, - в углу, пред иконами, теплилась синяя лампада в серебряной подставе.

- Угу… Тэк-с… А почему, позвольте узнать? Откуда вы узнали о свойствах луча?

- Жени его скорей, вот и свяжешь, - сказала она.

- Я, профессор, был на вашем докладе.

- Я с яйцами еще не делал!… Только собираюсь!

- Да, так и надо. Только - это не всё. В Петре - задору нет, вот горе! Без задора - ни родить, ни убить. Работает будто не своё, всё ещё на барина, всё ещё крепостной, воли не чувствует, - понимаешь? Про Никиту я не говорю: он - убогий, у него на уме только сады, цветы. Я ждал - Алексей вгрызётся в дело...

- Ей-богу, выйдет, - убедительно вдруг и задушевно сказал Рокк, - ваш луч такой знаменитый, что хоть слонов можно вырастить, не только цыплят.

Баймакова успокаивала его:

- Рано тревожишь себя. Погоди, завертится колесо бойчее, подомнёт всех - обомнутся.

- Знаете что, - молвил Персиков, - вы не зоолог? Нет? Жаль… Из вас вышел бы очень смелый экспериментатор… Да… только вы рискуете… получить неудачу… и только у меня отнимаете время…

Они беседовали до полуночи, сидя бок о бок в тёплой тишине комнаты, в углу её колебалось мутное облако синеватого света, дрожал робкий цветок огня. Жалуясь на недостаток в детях делового задора, Артамонов не забывал и горожан:

- Мы вам вернем камеры. Что значит?

- Скуподушные люди.

- Когда?

- Тебя не любят за то, что ты удачлив, за удачу мы, бабы, любим, а вашему брату чужая удача - бельмо на глаз.

- Да вот, я выведу первую партию.

Ульяна Баймакова умела утешить и успокоить, а Илья Артамонов только недовольно крякнул, когда она сказала ему:

- Как вы это уверенно говорите! Хорошо-с. Панкрат!

- Я вот одного до смерти боюсь - понести от тебя...

- У меня есть с собой люди, - сказал Рокк, - и охрана…

- В Москве дела - огнём горят! - продолжал он, вставая, обняв женщину. - Эх, кабы ты мужиком была...

К вечеру кабинет Персикова осиротел… Опустели столы. Люди Рокка увезли три большие камеры, оставив профессору только первую, его маленькую, с которой он начинал опыты.

- Прощай, родимый, иди!

Надвигались июльские сумерки, серость овладела институтом, потекла по коридорам. В кабинете слышались монотонные шаги - это Персиков, не зажигая огня, мерил большую комнату от окна к дверям… Странное дело: в этот вечер необъяснимо тоскливое настроение овладело людьми, населяющими институт, и животными. Жабы почему-то подняли особенно тоскливый концерт и стрекотали зловеще и предостерегающе. Панкрату пришлось ловить в коридорах ужа, который ушел из своей камеры, и когда он его поймал, вид у ужа был такой, словно тот собирался куда глаза глядят, лишь бы только уйти.

Крепко поцеловав её, он ушёл.

...На масленице Ерданская привезла Алексея из города в розвальнях оборванного, избитого, без памяти. Ерданская и Никита долго растирали его тело тёртым хреном с водкой, он только стонал, не говоря ни слова. Артамонов зверем метался по комнате, засучивая и спуская рукава рубахи, скрипя зубами, а когда Алексей очнулся, он заорал на него, размахивая кулаком:

В глубоких сумерках прозвучал звонок из кабинета Персикова. Панкрат появился на пороге. И увидал странную картину. Ученый стоял одиноко посреди кабинета и глядел на столы. Панкрат кашлянул и замер.

- Кто тебя - говори?

- Вот, Панкрат, - сказал Персиков и указал на опустевший стол.

Приоткрыв жалобно злой, запухший глаз, задыхаясь, сплёвывая кровь, Алексей тоже захрипел:

Панкрат ужаснулся. Ему показалось, что глаза у профессора в сумерках заплаканы. Это было так необыкновенно, так страшно.

- Добивай...

- Так точно, - плаксиво ответил Панкрат и подумал: «Лучше б ты уж наорал на меня!»

Испуганная Наталья громко заплакала, - свёкор топнул на неё, закричал:

- Цыц! Вон!

- Вот, - повторил Персиков, и губы у него дрогнули точно так же, как у ребенка, у которого отняли ни с того, ни с сего любимую игрушку.

Алексей хватал голову руками, точно оторвать её хотел, и стонал.

- Ты знаешь, дорогой Панкрат, - продолжал Персиков, отворачиваясь к окну, - жена-то моя, которая уехала пятнадцать лет назад, в оперетку она поступила, а теперь умерла, оказывается… Вот история, Панкрат милый… Мне письмо прислали…

Жабы кричали жалобно, и сумерки одевали профессора, вот она… ночь. Москва… где-то какие-то белые шары за окнами загорались… Панкрат, растерявшись, тосковал, держа от страха руки по швам…

Потом, раскинув руки, свалился на бок, замер, открыв окровавленный, хрипящий рот; на столе у постели мигала свеча, по обезображенному телу ползали тени, казалось, что Алексей всё более чернеет, пухнет. В ногах у него молча и подавленно стояли братья, отец шагал по комнате и спрашивал кого-то:

- Иди, Панкрат, - тяжело вымолвил профессор и махнул рукой, - ложись спать, миленький, голубчик, Панкрат.

- Неужто - не выживет, а?

И наступила ночь. Панкрат выбежал из кабинета почему-то на цыпочках, пробежал в свою каморку, разрыл тряпье в углу, вытащил из-под него початую бутылку русской горькой и разом выхлюпнул около чайного стакана. Закусил хлебом с солью, и глаза его несколько повеселели.

Но через восемь суток Алексей встал, влажно покашливая, харкая кровью; он начал часто ходить в баню, парился, пил водку с перцем; в глазах его загорелся тёмный угрюмый огонь, это сделало их ещё более красивыми. Он не хотел сказать, кто избил его, но Ерданская узнала, что бил Степан Барский, двое пожарных и мордвин, дворник Воропонова. Когда Артамонов спросил Алексея: так ли это? - тот ответил:

Поздним вечером, уже ближе к полуночи, Панкрат, сидя босиком на скамье в скупо освещенном вестибюле, говорил бессонному дежурному котелку, почесывая грудь под ситцевой рубахой.

- Не знаю.

- Лучше б убил, ей бо…

- Врёшь!

- Неужто плакал? - с любопытством спрашивал котелок.

- Не видел; они мне сзади кафтан, что ли, на голову накинули.

- Ей… бо… - уверял Панкрат.

- Скрываешь ты что-то, - догадывался Артамонов, Алексей взглянул в лицо его нехорошо пылающими глазами и сказал:

- Великий ученый, - согласился котелок, - известно, лягушка жены не заменит.

- Я - выздоровею.

- Никак, - согласился Панкрат.

- Ешь больше! - посоветовал Артамонов и проворчал в бороду себе: - За такое дело - красного петуха пустить бы, поджарить им лапы-то...

Потом он подумал и добавил:

Он стал ещё более внимателен, грубо ласков с Алексеем и работал напоказ, не скрывая своей цели: воодушевить детей страстью к труду.

- Я свою бабу подумываю выписать сюды… Чего ей в самом деле в деревне сидеть. Только она гадов этих не выносит нипочем…

- Всё делайте, ничем не брезгуйте! - поучал он и делал много такого, чего мог бы не делать, всюду обнаруживая звериную, зоркую ловкость, - она позволяла ему точно определять, где сопротивление силе упрямее и как легче преодолеть его.

- Что говорить, пакость ужаснейшая, - согласился котелок.

Из кабинета ученого не слышно было ни звука. Да и света в нем не было. Не было полоски под дверью.

Беременность снохи неестественно затянулась, а когда Наталья, промучившись двое суток, на третьи родила девочку, он огорчённо сказал:

- Ну, это что...

Глава 8

- Благодари бога за милость, - строго посоветовала Ульяна, - сегодня день Елены Льняницы.



- Ой ли?

История в совхозе

Он схватил святцы, взглянул и по-детски обрадовался:

Положительно нет прекраснее времени, нежели зрелый август в Смоленской хотя бы губернии. Лето 1928 года было, как известно, отличнейшее, с дождями весной вовремя, с полным жарким солнцем, с отличным урожаем… Яблоки в бывшем имении Шереметевых зрели… леса зеленели, желтизной квадратов лежали поля… Человек-то лучше становится на лоне природы. И не так уж неприятен показался бы Александр Семенович, как в городе. И куртки противной на нем не было. Лицо его медно загорело, ситцевая расстегнутая рубашка показывала грудь, поросшую густейшим черным волосом, на ногах были парусиновые штаны. И глаза его успокоились и подобрели.

- Веди к дочери!

Александр Семенович оживленно сбежал с крыльца с колоннадой, на коей была прибита вывеска под звездой: «Совхоз «Красный луч», и прямо к автомобилю-полугрузовичку, привезшему три черных камеры под охраной.

Положив на грудь снохи серьги с рубинами и пять червонцев, он кричал:

Весь день Александр Семенович хлопотал со своими помощниками, устанавливая камеры в бывшем зимнем саду - оранжерее Шереметевых… К вечеру все было готово. Под стеклянным потолком загорелся белый матовый шар, на кирпичах устанавливали камеры, и механик, приезжавший с камерами, пощелкав и повертев блестящие винты, зажег на асбестовом полу в черных ящиках красный таинственный луч.

- Получи! Хоть и не парня родила, а - хорошо!

Александр Семенович хлопотал, сам влезал на лестницу, проверяя провода.

И спрашивал Петра:

На следующий день вернулся со станции тот же полугрузовичок и выплюнул три ящика, великолепной гладкой фанеры, кругом оклеенной ярлыками и белыми по черному надписями:

- Ну, что, рыба-сом, рад? Я, когда ты родился, рад был!



Пётр пугливо смотрел в бескровное, измученное, почти незнакомое лицо жены; её усталые глаза провалились в чёрные ямы и смотрели оттуда на людей и вещи, как бы вспоминая давно забытое; медленными движениями языка она облизывала искусанные губы.

Vorsicht!! Eier!!

- Что она молчит? - спросил он тёщу.

Осторожно: яйца!!

- Накричалась, - объяснила Ульяна, выталкивая его из комнаты.



Двое суток, день и ночь слушал он вопли жены и сначала жалел её, боялся, что она умрёт, а потом, оглушённый её криками, отупев от суеты в доме, устал и бояться и жалеть. Он старался только уйти куда-нибудь подальше, куда не достигал бы вой жены, но спрятаться от этого не удавалось, визг звучал где-то внутри головы его, возбуждая необыкновенные мысли. И всюду, куда бы он ни шёл, он видел Никиту с топором или железной лопатой в руках, горбун что-то рубил, тесал, рыл ямы, бежал куда-то бесшумным бегом крота, казалось - он бегает по кругу, оттого и встречается везде.

- Что же так мало прислали? - удивился Александр Семенович, однако тотчас захлопотался и стал распаковывать яйца. Распаковывание происходило все в той же оранжерее и принимали в нем участие: сам Александр Семенович; его необыкновенной толщины жена Маня; кривой бывший садовник бывших Шереметевых, а ныне служащий в совхозе на универсальной должности сторожа; охранитель, обреченный на житье в совхозе; и уборщица Дуня. Это не Москва, и все здесь носило более простой, семейный и дружественный характер. Александр Семенович распоряжался, любовно посматривая на ящики, выглядевшие таким солидным компактным подарком, под нежным закатным светом верхних стекол оранжереи. Охранитель, винтовка которого мирно дремала у дверей, клещами взламывал скрепы и металлические обшивки. Стоял треск… Сыпалась пыль. Александр Семенович, шлепая сандалиями, суетился возле ящиков.

- Вы потише, пожалуйста, - говорил он охранителю. - Осторожнее. Что же вы, не видите - яйца?

- Не разродится, пожалуй, - сказал Пётр брату, - горбун, всадив лопату в песок, спросил:

- Ничего, - хрипел уездный воин, буравя, - сейчас…

- Что повитуха говорит?

Тр- р-р… и сыпалась пыль.

- Утешает. Обещает. Ты что дрожишь?

Яйца оказались упакованными превосходно: под деревянной крышкой был слой парафиновой бумаги, затем промокательной, затем следовал плотный слой стружек, затем опилки, и в них замелькали белые головки яиц.

- Зубы болят.

- Заграничной упаковочки, - любовно говорил Александр Семенович, роясь в опилках, - это вам не то, что у нас. Маня, осторожнее, ты их побьешь.

Вечером, в день родов, сидя на крыльце дома с Никитой и Тихоном, он рассказал, задумчиво улыбаясь:

- Ты, Александр Семенович, сдурел, - отвечала жена, - какое золото, подумаешь. Что я, никогда яиц не видала? Ой!… какие большие!

- Тёща положила мне на руки ребёнка-то, а я с радости и веса не почувствовал, чуть к потолку не подбросил дочь. Трудно понять: из-за такой малости, а какая тяжёлая мука...

- Заграница, - говорил Александр Семенович, выкладывая яйца на деревянный стол, - разве это наши мужицкие яйца… Все, вероятно, брамапутры, черт их возьми, немецкие…

Почёсывая скулу, Тихон Вялов сказал спокойно, как всегда говорил:

- Известное дело, - подтвердил охранитель, любуясь яйцами.

- Все человечьи муки из-за малости.

- Только не понимаю, чего они грязные, - говорил задумчиво Александр Семенович… - Маня, ты присматривай. Пускай дальше выгружают, а я иду на телефон.

И Александр Семенович отправился на телефон в контору совхоза через двор.

- Как это? - строго спросил Никита; дворник, зевнув, равнодушно ответил:

- Да - так как-то...

Вечером в кабинете зоологического института затрещал телефон. Профессор Персиков взъерошил волосы и подошел к аппарату.

Из дома позвали ужинать.

- Ну? - спросил он.

Ребёнок родился крупный, тяжёлый, но через пять месяцев умер от угара, мать тоже едва не умерла, угорев вместе с ним.

- Ну, что ж! - утешал отец Петра на кладбище. - Родит ещё. А у нас теперь своя могила здесь будет, значит - якорь брошен глубоко. С тобой твоё, под тобой - твоё, на земле - твоё и под землёй твоё, - вот что крепко ставит человека!

Пётр кивнул головою, глядя на жену; неуклюже согнув спину, она смотрела под ноги себе, на маленький холмик, по которому Никита сосредоточенно шлёпал лопатой. Смахивая пальцами слёзы со щёк так судорожно быстро, точно боялась обжечь пальцы о свой распухший, красный нос, она шептала:

- С вами сейчас будет говорить провинция, - тихо с шипением отозвалась трубка женским голосом.

- Ну. Слушаю, - брезгливо спросил Персиков в черний рот телефона. В том что-то щелкало, а затем дальний мужской голос сказал в ухо встревоженно:

- Господи, господи...

- Мыть ли яйца, профессор?

Между крестов, читая надписи, ходил, кружился Алексей; он похудел и казался старше своих лет. Его немужицкое лицо, обрастая тёмным волосом, казалось обожжённым и закоптевшим, дерзкие глаза, углубясь под чёрные брови, смотрели на всех неприязненно, он говорил глуховатым голосом, свысока и как бы нарочито невнятно, а когда его переспрашивали, взвизгивал:

- Что такое? Что? Что вы спрашиваете? - раздражился Персиков. - Откуда говорят?

- Не понимаешь?

- Из Никольского, Смоленской губернии, - ответила трубка.

И ругался. В его отношении к братьям явилось что-то нехорошее, насмешливое. На Наталью он покрикивал, как на работницу, а когда Никита, с упрёком, сказал ему: \"Зря обижаешь Наташу!\" - он ответил:

- Ничего не понимаю. Никакого Никольского не знаю. Кто это?

- Я человек больной.

- Рокк, - сурово сказала трубка.

- Она смирная.

- Какой Рокк? Ах, да… это вы… так что вы спрашиваете?

- Ну и пусть потерпит.

- Мыть ли их?… прислали из-за границы мне партию куриных яиц…

О том, что он больной, Алексей говорил часто и всегда почти с гордостью, как будто болезнь была достоинством, отличавшим его от людей.

Идя с кладбища рядом с дядей, он сказал ему:

- Ну?

- Надо бы нам свой погост устроить, а то с этими и мёртвому лежать зазорно.

- А они в грязюке в какой-то…

Артамонов усмехнулся.

- Устроим. Всё будет у нас: церковь, кладбище, училище заведём, больницу, - погоди!

- Что-то вы путаете… Как они могут быть в «грязюке», как вы выражаетесь? Ну, конечно, может быть немного… помет присох… или что-нибудь еще…

Когда шли по мосту через Ватаракшу, на мосту, держась за перила, стоял нищеподобный человек, в рыженьком, отрёпанном халате, похожий на пропившегося чиновника. На его дряблом лице, заросшем седой бритой щетиной, шевелились волосатые губы, открывая осколки чёрных зубов, мутно светились мокренькие глазки. Артамонов отвернулся, сплюнул, но заметив, что Алексей необычно ласково кивнул головою дрянному человечку, спросил:

- Так не мыть?

- Это что?

- Конечно, не нужно… Вы, что, хотите уже заряжать яйцами камеры?

- Часовщик Орлов.

- Заряжаю. Да, - ответила трубка.

- И видно, что Орлов!

- Гм, - хмыкнул Персиков.

- Он - умный, - настойчиво сказал Алексей. - Его - затравили...

- Пока, - цокнула трубка и стихла.

Артамонов покосился на племянника и промолчал.

- «Пока», - с ненавистью повторил Персиков приват-доценту Иванову, - как вам нравится этот тип, Петр Степанович?

Наступило лето, сухое и знойное, за Окою горели леса, днём над землёю стояло опаловое облако едкого дыма, ночами лысая луна была неприятно красной, звёзды, потеряв во мгле лучи свои, торчали, как шляпки медных гвоздей, вода реки, отражая мутное небо, казалась потоком холодного и густого подземного дыма.

- Это он? Воображаю, что он там напечет из этих яиц.

Артамоновы, поужинав, задыхаясь в зное, пили чай в саду, в полукольце клёнов; деревья хорошо принялись, но пышные шапки их узорной листвы в эту мглистую ночь не могли дать тени. Трещали сверчки, гудели однорогие, железные жуки, пищал самовар. Наталья, расстегнув верхние пуговицы кофты, молча разливала чай, кожа на груди её была тёплого цвета, как сливочное масло; горбун сидел, склонив голову, строгая прутья для птичьих клеток, Пётр дёргал пальцами мочку уха, тихонько говоря:

- Д… д… д…- заговорил Персиков злобно. - Вы вообразите, Петр Степанович… Ну, прекрасно… очень возможно, что на дейтероплазму куриного яйца луч окажет такое же действие, как и на плазму голых. Очень возможно, что куры у него вылупятся… Но, ведь, ни вы, ни я не можем сказать, какие это куры будут… может быть, они ни к черту негодные куры. Может быть, они подохнут через два дня. Может быть, их есть нельзя! А разве я поручусь, что они будут стоять на ногах. Может быть, у них кости ломкие. - Персиков вошел в азарт и махал ладонью и загибал пальцы.

- Людей дразнить - вредно, а отец дразнит.

- Совершенно верно, - согласился Иванов.

Алексей, сухо покашливая, смотрел в сторону города и точно ждал чего-то, вытягивая шею. В городе заныл колокол.

- Вы можете поручиться, Петр Степанович, что они дадут поколение? Может быть, этот тип выведет стерильных кур. Догонит их до величины собаки, а потомства от них жди потом до второго пришествия.

- Набат? Пожар? - спросил Алексей, приложив ладонь ко лбу и вскакивая.

- Нельзя поручиться, - согласился Иванов.

- Что ты? Звонарь часы отбивает.

- И какая развязность, - расстраивал сам себя Персиков, - бойкость какая-то! И, ведь, заметьте, что этого прохвоста мне же поручили инструктировать. - Персиков указал на бумагу, доставленную Рокком (она валялась на экспериментальном столе)… - а как я его буду, этого невежду, инструктировать, когда я сам по этому вопросу ничего сказать не могу.

Алексей встал и ушёл, а Никита, помолчав, сказал тихонько:

- Всё пожары ему чудятся.

- А отказаться нельзя было? - спросил Иванов.

- Злой стал, - осторожно заметила Наталья. - А сколько в нём веселья было...

Внушительно, как подобает старшему, Пётр упрекнул брата и жену:

Персиков побагровел, взял бумагу и показал ее Иванову. Тот прочел ее и иронически усмехнулся.

- Вы оба глупо глядите на него; ему ваша жалость обидна. Идём спать, Наталья.

- М-да… - сказал он многозначительно.

Ушли. Горбун, посмотрев вслед им, тоже встал, пошёл в беседку, где спал на сене, присел на порог её. Беседка стояла на холме, обложенном дёрном, из неё, через забор, было видно тёмное стадо домов города, колокольни и пожарная каланча сторожили дома. Прислуга убирала посуду со стола, звякали чашки. Вдоль забора прошли ткачи, один нёс бредень, другой гремел железом ведра, третий высекал из кремня искры, пытаясь зажечь трут, закурить трубку. Зарычала собака, спокойный голос Тихона Вялова ударил в тишину:

- И, ведь, заметьте… Я своего заказа жду два месяца и о нем ни слуху, ни духу. А этому моментально и яйца прислали и вообще всяческое содействие…

- Ни черта у него не выйдет, Владимир Ипатьевич. И просто кончится тем, что вернут нам камеры.

- Кто идёт?

- Да если бы скорее, а то ведь они же мои опыты задерживают.

Тишина была натянута над землёю туго, точно кожа барабана, даже слабый хруст песка под ногами ткачей отражался ею неприятно чётко. Никите очень нравилась беззвучность ночей. Чем полнее была она, тем более сосредоточивал он всю силу воображения своего вокруг Натальи, тем ярче светились милые глаза, всегда немного испуганные или удивлённые. И легко было выдумывать различные, счастливые для него события: вот он нашёл богатейший клад, отдал его Петру, а Пётр отдал ему Наталью. Или: вот напали разбойники, а он совершает такие необыкновенные подвиги, что отец и брат сами отдавали ему Наталью в награду за то, что сделано им. Пришла болезнь, после неё от всего семейства остались в живых только двое: он и Наталья, и тогда бы он показал ей, что её счастье скрыто в его душе.

- Да вот это скверно. У меня все готово.

Было уже за полночь, когда он заметил, что над стадом домов города, из неподвижных туч садов, возникает ещё одна, медленно поднимаясь в тёмно-серую муть неба; через минуту она, снизу, багрово осветилась, он понял, что это пожар, побежал к дому и увидал: Алексей быстро лезет по лестнице на крышу амбара.

- Пожар! - крикнул Никита, - брат ответил, влезая выше:

- Вы скафандры получили?

- Знаю. Ну?

- Вот, - ждал ты, - вспомнил горбун и, удивлённый, остановился среди двора.

- Ну, ждал! Так что? В такую сушь всегда пожары бывают.

- Да, сегодня утром.

- Надо ткачей будить...

Персиков несколько успокоился и оживился.

Но ткачей уже разбудил Тихон, и один за другим они бежали к реке, весело покрикивая.

- Влезай ко мне, - предложил Алексей, сидя верхом на коньке крыши, горбун покорно полез, говоря:

- Угу… Я думаю, мы так сделаем. Двери операционной можно будет наглухо закрыть, а окно мы откроем…

- Наташа не испугалась бы.

- А ты не боишься, что Пётр набьёт тебе ещё горб?

- Конечно, - согласился Иванов.

За что? - тихо спросил Никита и услыхал:

- Три шлема?

- Не пяль глаз на его жену.

- Три. Да.

Горбун долго не мог ответить ни слова, ему казалось, что он скользит с крыши и сейчас упадёт, ударится о землю.

- Ну вот-с… Вы, стало быть, я и кого-нибудь из студентов можно назвать. Дадим ему третий шлем.

- Что ты говоришь? Подумал бы, - пробормотал он.

- Гринмута можно.

- Ну, ладно, ладно! Вижу я... Не бойся, - сказал Алексей весело, как давно уже не говорил; он смотрел из-под ладони, как толстые языки огня, качаясь, волнуют тишину, заставляя её глухо гудеть, и оживлённо рассказывал:

- Это который у вас сейчас с саламандрами работает?… гм… он ничего… хотя, позвольте, весной он не мог сказать, как устроен плавательный пузырь у голозубых, - злопамятно добавил Персиков.

- Это - Барские горят. У них, на дворе, бочек двадцать дёгтя. До соседей огонь не дойдёт, сады помешают.

- Нет, он ничего… Он хороший студент, - заступился Иванов.

\"Бежать надо\", - думал Никита, глядя вдаль, во тьму, разорванную огнём; там, в красноватом воздухе, стояли деревья, выкованные из железа, по красноватой земле суетливо бегали игрушечно маленькие люди, было даже видно, как они суют в огонь тонкие, длинные багры.

- Придется уж не поспать одну ночь, - продолжал Персиков, - только вот что, Петр Степанович, вы проверьте газ, а то черт их знает, эти доброхимы ихние. Пришлют какую-нибудь гадость.

- Хорошо горит, - похваливал Алексей.

- Нет, нет, - и Иванов замахал руками, - вчера я уже пробовал. Нужно отдать им справедливость, Владимир Ипатьевич, превосходный газ.

\"В монастырь уйду\", - думал горбун.

- Вы на ком пробовали?

На дворе сонно и сердито ворчал Пётр, в ответ ему лениво плыли слова Тихона Вялова, и, точно в раме, в окне дома стояла, крестясь, Наталья.

- На обыкновенных жабах. Пустишь струйку - мгновенно умирают. Да, Владимир Ипатьевич, мы еще так сделаем. Вы напишите отношение в Гепеу, чтобы вам прислали электрический револьвер.

Никита сидел на крыше до поры, пока на месте пожарища засверкала золотом груда углей, окружая чёрные колонны печных труб. Потом он слез на землю, вышел за ворота и столкнулся с отцом, мокрым, выпачканным сажей, без картуза, в изорванной поддёвке.

- Да я не умею с ним обращаться…

- Куда? - необыкновенно яростно закричал отец, толкнув Никиту во двор, и, увидав белую фигуру Алексея на крыше, приказал ещё свирепей:

- Я на себя беру, - ответил Иванов, - мы на Клязьме из него стреляли, шутки ради… там один гепеур со мной жил… Замечательная штука. И просто чрезвычайно… Бьет бесшумно, шагов на сто и наповал. Мы в ворон стреляли… По-моему, даже и газа не нужно.

- Ты чего там торчишь? Слезь. Тебе, дураку, здоровье беречь надо...

- Гм… - это остроумная идея… Очень. - Персиков пошел в угол, взял трубку и квакнул…

Никита прошёл в сад, присел там на скамью под окном комнаты отца и вскоре услыхал, как отец, сильно хлопнув дверью, вполголоса, но глухо спросил:

- Дайте-ка мне эту, как ее… Лубянку…

- Погубить себя хочешь? А меня срамом покрыть, а? Убью...

Визгливо ответил Алексей:



- Сам ты меня надоумил.

- Молчать! Моли бога, что тот негодяй языка лишён...

Никита встал и тихонько, но поспешно ушёл в угол сада, в беседку.

Дни стояли жаркие до чрезвычайности. Над полями было ясно видно, как переливается прозрачный, жирный зной. А ночи чудные, обманчивые, зеленые. Луна светила и такую красоту навела на бывшее именье Шереметевых, что ее невозможно выразить. Дворец-совхоз, словно сахарный, светился, в парке тени дрожали, а пруды стали двухцветными пополам - косяком лунный столб, а половина бездонная тьма. В пятнах луны можно было свободно читать «Известия», за исключением шахматного отдела, набранного мелкой нонпарелью. Но в такие ночи никто «Известия», понятное дело, не читал… Дуня-уборщица оказалась в роще за совхозом и там же оказался, вследствие совпадения, рыжеусый шофер потрепанного совхозовского грузовичка. Что они там делали - неизвестно. Приютились они в непрочной тени вяза, прямо на разостланном пальто шофера. В кухне горела лампочка, там ужинали два огородника, а мадам Рокк в белом капоте сидела на колонной веранде и мечтала, глядя на красавицу-луну.

Утром, за чаем, отец рассказывал:

В 10 часов вечера, когда замолкли звуки в деревне Концовке, расположенной за совхозом, идиллический пейзаж огласился прелестными нежными звуками флейты. Выразить немыслимо, до чего они были уместны над рощами и бывшими колоннами шереметевского дворца. Хрупкая трель из «Пиковой дамы» смешала в дуэте свой голос с голосом страстной Полины и унеслась в лунную высь, как видение старого и все-таки бесконечно милого, до слез очаровывающего режима.

- Угасают… Угасают… - свистала, переливая и вздыхая, флейта.

- Поджог; поджигатель оказался пьяница этот, часовщик. Избили его, наверно - помрёт. Разорил его Барский, что ли, да и на сына его, Стёпку, был он сердит. Дело тёмное.

Замерли рощи, и Дуня, гибельная, как лесная русалка, слушала, приложив щеку к жесткой, рыжей и мужественной щеке шофера.

Алексей спокойно пил молоко, а Никита, чувствуя, что у него трясутся руки, сунул их между колен и крепко зажал. Отец, заметив его движение, спросил:

- А хорошо дудит, сукин сын, - сказал шофер, обнимая Дуню за талию мужественной рукой.

- Ты что ёжишься?

- Нездоровится.

- Всем вам нездоровится. А я вот здоров...

Играл на флейте сам заведующий совхозом Александр Семенович Рокк, и играл, нужно отдать ему справедливость, превосходно. Дело в том, что некогда флейта была специальностью Александра Семеновича. Вплоть до 1917 года он служил в известном концертном ансамбле маэстро Петухова, ежевечерно оглашавшем стройными звуками фойе уютного кинематографа «Волшебные грезы» в городе Екатеринославле. Но великий 1917 год, переломивший карьеру многих людей, и Александра Семеновича повел по новым путям. Он покинул «Волшебные грезы» и пыльный звездный сатин в фойе и бросился в открытое море войны и революции, сменив флейту на губительный маузер. Его долго швыряло по волнам, неоднократно выплескивая то в Крыму, то в Москве, то в Туркестане, то даже во Владивостоке. Нужна была именно революция, чтобы вполне выявить Александра Семеновича. Выяснилось, что этот человек положительно велик, и, конечно, не в фойе «Грез» ему сидеть. Не вдаваясь в долгие подробности, скажем, что последний 1927 и начало 1928-го года застали Александра Семеновича в Туркестане, где он, во-первых, редактировал огромную газету, а засим, как местный член высшей хозяйственной комиссии, прославился своими изумительными работами по орошению туркестанского края. В 1928 году Рокк прибыл в Москву и получил вполне заслуженный отдых. Высшая комиссия той организации, билет которой с честью носил в кармане провинциально-старомодный человек, сменила его и назначила ему должность спокойную и почетную. Увы! Увы! На горе республике кипучий мозг Александра Семеновича не потух, в Москве Рокк столкнулся с изобретением Персикова и в номерах на Тверской «Красный Париж» родилась у Александра Семеновича идея, как при помощи луча Персикова возродить в течение месяца кур в республике. Рокка выслушали в комиссии животноводства, согласились с ним, и Рокк пришел с плотной бумагой к чудаку зоологу.

Сердито оттолкнув недопитый стакан чая, он ушёл.

Дело Артамонова быстро обрастало людями; в двух верстах от фабрики, по холмам, покрытым вереском, среди редкого ельника, выстроились маленькие, приземистые хижины, без дворов, без плетней, издали похожие на ульи. Для одиноких и холостых рабочих Артамонов построил над неглубоким оврагом, руслом высохшей реки, имя которой забыто, длинный барак, с крышей на один скат, с тремя трубами на крыше, с маленькими, ради сохранения тепла, окнами; окна придавали бараку сходство с конюшней, и рабочие назвали его \"Жеребячий дворец\". Илья Артамонов становился всё более хвастливо криклив, но заносчивости богача не приобретал, с рабочими держался просто, пировал у них на свадьбах, крестил детей, любил по праздникам беседовать со старыми ткачами, они научили его посоветовать крестьянам сеять лён по старопашням и по лесным пожогам, это оказалось очень хорошо. Старые ткачи восхищались податливым хозяином, видя в нём мужика, которому судьба милостиво улыбается, учили молодёжь:

Концерт над стеклянными водами и рощами и парком уже шел к концу, как вдруг произошло нечто, которое прервало его раньше времени. Именно, в Концовке собаки, которым по времени уже следовало бы спать, подняли вдруг невыносимый лай, который постепенно перешел в общий мучительный вой. Вой, разрастаясь, полетел по полям, и вою вдруг ответил трескучий в миллион голосов концерт лягушек на прудах. Все это было так жутко, что показалось даже на мгновенье, будто померкла таинственная колдовская ночь.

Александр Семенович оставил флейту и вышел на веранду.

- Глядите, как дела крутить надо!

- Маня, ты слышишь!? Вот проклятые собаки… Чего они, как ты думаешь, разбесились?

А Илья Артамонов учил детей:

- Откуда я знаю? - ответила Маня, глядя на луну.

- Знаешь, Манечка, пойдем посмотрим на яички, - предложил Александр Семенович.

- Ей-богу, Александр Семенович, ты совсем помешался со своими яйцами и курами. Отдохни ты немножко!

- Нет, Манечка, пойдем.

В оранжерее горел яркий шар. Пришла и Дуня с горящим лицом и блестящими глазами. Александр Семенович нежно открыл контрольные стекла, и все стали поглядывать внутрь камер. На белом асбестовом полу лежали правильными рядами испещренные пятнами ярко-красные яйца, в камерах было беззвучно… а шар вверху в 15000 свечей тихо шипел.