Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чиновнику особых поручений Н. А. Пешкову пишут в Петербург: «Разве можно так легко разрушить общину, которая существует у нас вторую тысячу лет и на которой выросло государство с 2 1/2-миллиардным бюджетом? Ведь все государственные учреждения были основаны на этом ките. Ну, а теперь, когда этого кита начинают переустраивать, невольно возникает вопрос: а подумали ли вы, господа хорошие, учредившие хуторские хозяйства, о реорганизации земства, сельской полиции, податей и тому подобном?! А результаты закона? Вся центральная Россия им недовольна».

– Чудесно, – буркнула Мэй. – Это нам очень помогло.

– Может, я и не знаю, – продолжил Морис, – но у Церкви был свой архив. В нем хранилось много информации. Большинство было нам непонятно, но, возможно, вам она будет полезна.

Крестьянин М. О. Шимаев писал из Самары лидеру кадетской партии П. Н. Милюкову: «Я раньше всегда одобрял программу партии кадетов, но после ваших речей у меня открылись глаза на деятельность „партии народной свободы“. Какая злая насмешка над святым лозунгом „народная свобода“! Вы своими речами силились оставить народ в прежней кабале у грубой, невежественной, некультурной общины, при существовании которой никакой прогресс в области сельскохозяйственной культуры невозможен. Нет злее врага у русского человека, как община, а вы ратуете за нее. Эх, вы, господа! Да есть ли у вас представление о том, что такое община? Ведь закон, направленный против общины, для нас есть светлая заря народной свободы, культуры, прогресса! Если этот закон будет проведен и мы станем действительными владельцами своей земли, то голодных крестьян не будет вовсе, а все культурное, даровитое устремится на землю, на „свою“ землю. Через десять лет России не узнаете — такими гигантскими шагами будет развиваться ее сельскохозяйственное благосостояние».

– Моя мать конфисковала все ваши записи, – отмахнулась Мэй. – В них не было ничего ценного.

– Не все, – Морис показал на кухонную дверь. – Самые ценные документы хранились в моей спальне. Я могу показать вам их.

Члену Государственного совета адвокату А. Ф. Кони писал из Варшавы в Петербург его брат: «Было бы полезно приехать сюда и посмотреть, чего достигли забитые и менее развитые, чем русский крестьянин, польские хлопы и насколько их сельскохозяйственная культура выше нашей только благодаря тому, что они не „награждены“ пресловутой общиной. Это сделало то, что у польского крестьянина в высокой степени привито чувство земельной собственности, за которую он держится руками и ногами, уважая и собственность ближнего».

Сердцебиение Харпер участилось. Это действительно могло им помочь.

Она так долго боялась возвращаться домой, потому что это место многого ее лишило. Но теперь она понимала, что это место, где, вопреки всему, она выжила.

В письме к княгине А. А. Волконской в Москву Н. С. Волконский говорил: «Наша невежественная, лишенная политического понимания печать давно уже старается настроить общественное мнение против тех, кто выступает противником общины. В Госуд. думе он (закон), я уверен, пройдет, хотя, может быть, и со значительными изменениями. То озлобление, с которым печать поднялась против этого закона, показывает, что он задел больное место. Действительно, раз заведутся в деревнях зажиточные крестьяне, которым всякие грабежи не будут на руку, исчезнет у наших бунтовщиков-эсеров последняя надежда добиться осуществления их желаний и власти посредством поднятия крестьян».

Она Харпер Карлайл – предательница, которую предали. Она была в Серости – первый раз случайно, второй намеренно. Она победила Готорнов. Нашла друзей, которые будут рядом, когда она не сможет выстоять в одиночку.

Священник С. Крепгорский из Самарской губернии сообщал преосвященному Нестору в Москву: «Невежество и суеверие в народе ничем больше нельзя выгнать, как просвещением. Все удовольствие нашего крестьянина сводится к бутылке вина. Что за странный народ! Ему говоришь о вреде вина для хозяйства, семьи и дома, а он говорит, что дело нажитое, мол, царь прокормит. Крестьянин нисколько не заботится о своем благополучии и все требует около себя нянек. Работать изленился благодаря различным правительственным помощам Красного Креста, ссудам и организациям. Благоразумные старики говорят, что молодежь — лентяи, тунеядцы, и следует не давать им хлеба, чтобы побольше смотрели в землю и на небо».

Сейчас, глядя на своего отца, Харпер наконец поняла, почему она боялась силы, к которой так стремилась. Всю свою жизнь она равнялась на Мориса Карлайла, а он использовал свои способности, чтобы запугивать, обманывать, причинять боль другим и поставить под угрозу безопасность города. Ее нападение на боярышник было ничем не лучше.

Из Ростова-на-Дону сообщали Е. М. Годзелинской в Москву: «Симбирское земство вообще культурно и старается распространять хорошие начинания, но, к несчастью, все прививается туго, и местами невежество и пьянство уживаются рядом с телефонами, больницами и показательными полями. Пьянство до того охватило население, что каждая казенная лавка (на два села, в среднем на 1000-1500 человек) выручает до 25000 рублей в год. А о невежестве и говорить нечего: все та же трехпольная система сева, то же недоверие к врачам, то же нежелание учиться. Детская смертность поразительна; часто дети гибнут просто от грязи, порою их поедают свиньи. В общем, вынес я впечатление не отрадное. Правда, я видел деревни с высоким культурным уровнем, но они являлись лишь островками в общем море невежества и бедности».

Но это одна ошибка. Она не определяла и не ограничивала ее, если Харпер сама ей не позволит. Это ничто в сравнении с бременем вины, которое ее отец будет нести всю оставшуюся жизнь из-за собственной глупости и жадности.

Помещик С. Самарин в письме своем к генеральше Е. П. Ермоловой говорил: «За отсутствием в Самарской губернии кормов, крестьяне, вероятно, будут добывать себе сено и солому „экспроприациями“, как теперь благородно принято называть грабежи и кражи. Хуже всего то, что эти экспроприации не только против нас, помещиков, но с особенной силой действуют между самими же крестьянами, которые друг у друга тащат решительно все, что хоть немного „плохо лежит“. Уже это — признак такой распущенности, такого упадка, дальше которого идти трудно. Развал и упадок всех устоев среди крестьян достигли таких размеров, что они сами не знают, что делать, и чувствуют, что несутся в какую-то бездну, из которой неизвестно как выкарабкаются. Они сами даже говорят, что не в силах восстановить порядок в деревнях, так как уже не слушают друг друга, озлоблены друг на друга и только и думают о том, как бы стащить что-нибудь у соседа».

Она никогда не будет как он. Ни сейчас, ни в будущем. А значит, в этом доме ей больше нечего бояться.

Харпер отодвинула стул и поднялась.

А. Сабуров сообщал члену совета министерства внутренних дел С. И. Шидловскому: «Все более и более убеждаюсь, что центр тяжести всех наших неурядиц лежит не в „свободах“ и „малоземельи“, а именно в полном отсутствии чувства собственности у крестьян и неминуемо с этим связанным упадком интереса в работе. Трудность приложения к производительному труду своих сбережений заставляет крестьян относиться к ним равнодушно и пропивать каждую выработанную копейку, а где нет сбережения, не может быть речи о культуре и прогрессе. Это — азбучные истины, но они-то мужику и не даются. Да и не могут, — при общинном закрепощении».

– Ладно, давайте сделаем это.

Из Самарской губернии гофмейстеру Б. В. Штюрмеру писали в Петербург: «Голода в Самарской губернии, как я признаю, нет, но урожай был плохой, — по вине самих же крестьян. Лучшие земли отданы в аренду, а плохая земля ими обрабатывается плохо, спустя рукава. Старосты и уполномоченные врут, — у них все голодные, даже и богачи. Правительство напрасно приходило на помощь в 1906-1907 г. Нечего было тратить на одну Самарскую губ., на этот подлый народ, 2200000 руб. Народ этот смотрит, как бы получить ссуду без отдачи, а самим ничего не делать целый год. Винные лавки торгуют страшно, и почти вся ссуда возвращается в казну через неокладные сборы, то есть монопольку».

16

… Назавтра Столыпин позвонил самолично — сразу после завтрака, в девять; Герасимов отчего-то явственно представил себе легонький, ажурный подстаканник, из которого Петр Аркадьевич обычно пил крепкий калмыцкий чай; в голосе премьера не было гнева, одна усталость. Справившись о здоровье, поинтересовался, не нужен ли хороший лекарь; осведомился, когда «милого Александра Васильевича» можно ждать на ужин, множество нерешенных вопросов; здоровье, понятно, прежде всего: «Вы очень, очень нужны империи, Александр Васильевич… И мне… Спасибо за вашу прямоту и преданность».

Так называемый «архив», о котором упомянул Морис Карлайл, оказался коллекцией тетрадей и древних папок-гармошек, спрятанных в тайнике в корпусе его кровати. Вайолет отнесла их в особняк Сондерсов, где они с Мэй разложили документы на обеденном столе. Харпер было присоединилась к ним, но Вайолет видела, что последняя пара часов здорово ее потрепала.

Прочел, понял Герасимов; не взвился, ждет помощи; снова я угадал момент; бог меня хранит; хотя он всегда хранит того, кто умен и смел; прав Петр Аркадьевич: законы надо писать для тех, кто силен и трезв, а не в угоду пьяным и слабым; пусть победит достойный…

– Я пойду к себе в комнату, – наконец сказала она. – Мне нужен небольшой перерыв от дел основателей. Скажите, если найдете что-нибудь интересное, ладно?

– Конечно, – ответила Вайолет. – Отдыхай.

Через два дня, прихрамывая на левую ногу (никогда не мог и подумать, что даже от премьера придется конспирировать, а не только от революционеров), полковник прибыл в покои Столыпина, как обычно, в полночь.

Харпер кивнула с благодарностью и медленно, с трудом поднялась по лестнице. Вайолет даже не представляла, как ее подруга перенесла разговор с отцом. После того что он пытался с ней сделать, Вайолет потребовались все силы, чтобы не осыпать Мориса проклятиями за его дочь. Но Харпер говорила, что справится, и каким-то чудом это сделала.

Петр Аркадьевич принял его дружески, заботливо усадил в кресло и, положив сухую, маленькую ладошку (чисто, как у барышни, подумал Герасимов, вот что значит порода) на папку, в которой лежал отчет о перлюстрациях, спросил:

– Ладно, – сказала она, возвращаясь к Мэй. – Ну что, будем действовать по схеме «разделяй и властвуй»? Тут не так уж много материала.

— Ну, и что же будем делать, Александр Васильевич? Отправлять государю в таком виде? Или, может, и вы гибели моей хотите?

— Да господи, Петр Аркадьевич, как можно! Хотел бы — запустил это,

– Надеюсь, что-то из этого действительно нам поможет, – Мэй с сомнением взглянула на кипу бумаг перед ними. – Это первый день за многие годы, когда я не на патруле, и я не хочу тратить его впустую.

— он кивнул на папку, — самолично…

— А ваш адъютант этого самолично не мог сделать? — глухо спросил Столыпин, тяжело скрывая ярость, внезапно в нем вспыхнувшую. — Гарантии есть?!

– Эй, ты сама согласилась помочь нам с отцом Харпер, – Вайолет взяла первую папку и достала лист бумаги. Это оказался план библиотеки. – Ты могла отказать.

Герасимов ответил:

– Ты прекрасно знаешь, что не могла, – Мэй вздохнула и открыла пожелтевшую газетную вырезку. – Я согласилась на то, чтобы мама лишила Церковь воспоминаний, потому что так было проще. Но в глубине души я понимала, что это неправильно. Мне не исправить всех ее ошибок, но я не такая уж снежная стерва, какой вы меня считаете. Я пытаюсь.

— Гарантий нет. А придумать дело, которое понудит сферы оставить это, — он кивнул на папку, — без внимания, я вам обещаю… Но для этого и вы должны помочь мне: я должен знать, каких внешнеполитических поворотов можно ожидать в ближайшем будущем. Эсеры на это очень быстро реагируют…

Мэй говорила максимально равнодушно, но Вайолет знала, что на самом деле все наоборот.

— Ждите сближения с Англией, — ответил Столыпин. — И с Парижем.

– Я так не думаю, – искренне сказала она. Мэй была более закрытой, чем даже Айзек. Может, поначалу Вайолет и приняла это за безразличие или пренебрежение. Но сейчас она знала, что это защитный механизм против мира, которому Мэй не доверяла.

– Ну конечно, – девушка покосилась на нее. – Я слышала, каким дерьмом люди тайком поливают мою мать. Обо мне говорят то же самое.

– Они – может быть. Я – нет. – Вайолет оторвалась от бумаг со схемами. – Мы с тобой часто оказываемся по разные стороны баррикад. Но, клянусь тебе, мы хотим одного и того же: обезопасить этот город.

– Я знаю. Но я уже сомневаюсь, что мою семью когда-либо заботила его безопасность.

Вернувшись в охранку, Герасимов сразу же отправил условную телеграмму Азефу; начал считать дни; без Евно как без рук, на него вся надежда. «Вот почему революция неминуема!» «Вчера мне был вручен обвинительный акт. Член Судебной палаты любезно пояснил, что у меня три дня времени на указание нужных свидетелей; дело будет слушаться не ранее августа. В обвинительном акте нет ни малейшего доказательства моей вины, и меня должны были бы освободить, если бы можно было ждать приговора, зависящего не от произвола и настроения судей, а от юридических доказательств. Я, впрочем, совершенно не рассчитываю на освобождение. Возможно, состряпают новое дело в военном суде, а если почему-либо не сделают это теперь, то в случае оправдания Судебной палатой предъявят новое обвинение на основании тех бумаг, которые были найдены у меня в последний раз… … Уже два дня рядом со мной сидит восемнадцатилетняя работница, арестованная четыре месяца назад. Поет. Ей разрешают петь. Молодая, она напоминает ребенка. Мучается страшно. Стучит мне, чтобы я прислал ей веревку, — повеситься. При этом добавляет: веревка должна быть непременно от сахара, чтобы сладко было умирать. Она так нервно стучит и с таким нетерпением, что почти ничего нельзя понять, и тем не менее она все время зовет меня своим стуком; видно, места себе найти не может. Недавно она мне вновь простучала: „Дайте совет, что делать, чтобы мне не было так тоскливо“. У нас постоянные столкновения с жандармами. Живая, как ребенок, она не в состоянии ни переносить, ни примириться с господствующим здесь режимом. Эта девушка — полуребенок, полусумасшедшая — устроит когда-нибудь большой скандал. Первого мая, во время прогулки, она кричала: „Да здравствует революция! “ — и пела „Красное знамя“. Все были взволнованы, колебались, петь ли, поддержать ли ее; никто не желал показаться трусом, но для того, чтобы петь, каждый должен был насиловать себя: такая бесцельная, неизвестно для чего затеянная демонстрация не могла вызвать сочувствия… Тюрьма молчала… … По временам эта девушка вызывает гнев. Ее смех, пение, столкновение с жандармами вносят в нашу жизнь нечто постороннее, чуждое, а вместе с тем дорогое, желанное, но — не здесь. Чего хочет эта девушка, почему нарушает покой? Невольно сердишься. Но начинаешь рассуждать: „Ее ли вина, что ее, ребенка, заперли здесь, когда ей следовало еще оставаться под опекой матери, когда ей впору играть, как играют дети?! “ А может быть, у нее нет матери и она вынуждена бороться за кусок хлеба? Этот ужасный строй заставил ее принять деятельное участие в революции, а теперь мстит ей за это. А сколько таких — с детства обреченных на жалкое, нечеловеческое существование? Сколько людей, чувства которых извращены, которые обречены на то, чтобы никогда, даже во сне, не увидеть подлинного счастья и радости жизни! А ведь в природе человека есть способность чувствовать и воспринимать счастье! Горсть людей лишила этой способности миллионы, исковеркав и развратив самое себя; остались только „безумие и ужас“, „ужас и безумие“ или роскошь и удовольствия, находимые в возбуждении себя алкоголем, властью, религиозным мистицизмом. Не стоило бы жить, если бы человечество не озарялось звездой социализма, звездой будущего. Ибо „я“ не может жить, если оно не включает в себя остальной мир и людей. Таково уж это „я“… … Час тому назад бушевала гроза. Все содрогалось от грома; наш жалкий павильон дрожал, ярко блиставшие молнии прорывали мрак, их розовые отблески проникали в мою камеру; дождь лил как из ведра, а ветер качал дерево за окном, ударялся в стены, стучал и выл. Теперь тихо; равнодушно глядит затуманенная луна; не слышно ни шагов часового, ни жандарма, ни пения соседки, ни бряцания кандалов. Только дождевая капля время от времени падает на карниз моего окна, и издали доносятся свистки паровоза. Грусть входит в душу. Но это не грусть узника. И на воле такая грусть иногда незаметно овладевала мною — грусть существования, тоска по чему-то неуловимому, но вместе с тем необходимому для жизни как воздух и любовь. … Сегодня заковали двоих. Их вели из кузницы мимо наших окон. Моя соседка Ганка приветствовала каждого из них возгласом: „Да здравствует революция!“ Ободренные, они ответили тем же. Должно быть, их приговорили сегодня, — возможно, к виселице. На днях я наткнулся на такую надпись: „Теодор Яблонский, приговоренный к смерти. Камера №48 (для смертников). Уже был врач. Сегодня состоится казнь. Прощай, жизнь! Прощайте, товарищи! Да здравствует революция!“ А рядом с этим другой рукой наВайолет уже слышала от нее подобное. Безусловно, у нее были свои сомнения насчет Готорнов, да и всех основателей, но другое дело услышать это от человека, который всегда был таким скованным. Действия Мэй намекали, что она не одобряла поведение своей матери, однако она все равно помогала Августе. По крайней мере, так Вайолет казалось.

писано: „Заменили веревку 10-ю годами каторги. Теперь другое дело: об убийстве провокатора в Плоцкой тюрьме. Сегодня IV. 08“. … Ганка ужасно страдает, не поет, присмирела. Она узнала, что вчера ее брат приговорен к смерти. Вечером она мне простучала: „Сегодня, может быть, его повесят, разрешат ли мне попрощаться с ним? Я остаюсь одна-одинехонька. А может быть, они выполнят свою угрозу и меня тоже повесят. А он такой молодой. Ему всего двадцать один год“. Что мне было сказать ей? Я простучал, что она несчастное дитя, что мне жаль ее, что мы должны перенести всё. А она ответила, что не знает, стоит ли теперь жить. Когда эта ужасная смерть похищает кого-нибудь из близких, нельзя освободиться от этой мысли, убежать, забыть; эта мысль постоянно возвращается; стоишь у пропасти ужаса, становишься беспомощным, бессильным, безумным. … Вечером, когда я при свете лампы сидел над книгой, услышал снаружи тяжелые шаги солдата. Он подошел к моему окну и прильнул лицом к стеклу, не побоялся… — Ничего, брат, не видно, — сказал я дружелюбно. Он не ушел. — Да! — послышалось в ответ. Он вздохнул и секунду спустя спросил: — Скучно вам? Заперли (последовало известное русское ругательство) и держат! Кто-то показался во дворе. Солдат ушел. Эти несколько грубых, но сочувственных слов вызвали во мне целую волну чувств и мыслей. В этом проклятом здании, от тех, чей сам вид раздражает и вызывает ненависть, услышать слова, напоминающие великую идею, ее жизненность и нашу связь

– Что ты имеешь в виду? – как можно мягче поинтересовалась она.

– Все сложно. – Губы Мэй, покрытые блеском, слегка приоткрылись, глаза немного остекленели, словно она видела что-то, чего не могли другие. – Как дочь Августы Готорн, я всегда чувствовала, будто должна что-то доказать – что я достойна ее. Джастин был лицом нашей семьи, а она скрывала все наши тайны. Я никогда не понимала, чего она от меня хочет, но одно было ясно: если я хотела, чтобы она начала меня во что-то ставить, я должна была тоже стать полезной.

– Но ты гадаешь по картам. Разве это не делает тебя наиболее полезной?

– Казалось бы, да? – Мэй нахмурилась. – Она все равно защищала Джастина. Врала ради него. Потому что он умеет заставить людей полюбить его, а я… нет.

— узников — с теми, кого в настоящее время заставляют нас убивать! Какую колоссальную работу проделала революция! Она разлилась повсюду, разбудила умы и сердца, вдохнула в них надежду и указала цель. Этого никакая сила не в состоянии вырвать! И если мы в настоящее время, видя, как ширится зло, с каким цинизмом из-за жалкой наживы люди убивают людей, приходим иной раз в отчаяние, то это ужаснейшее заблуждение. Мы в этих случаях не видим дальше своего носа, не сознаем самого процесса воскресения людей из мертвых. Японская война выявила ужасную дезорганизацию и развал русской армии, а революция только обнажила зло, разъедающее общество. И это зло должно было обнаружиться для того, чтобы погибнуть. И это будет! Несколько слов, сказанных солдатом, разожгли мой мозг. Здесь много этих солдат-служителей и жандармов-ключников. Но мы лишены возможности добраться до их сердца и мысли. Всякий разговор с ними воспрещен. Да и в разговоре не за что зацепиться. С жандармами мы встречаемся как враги, солдат мы только видим. В коридоре три жандарма сменяются ежедневно каждые четыре часа. Каждый жандарм попадает в один и тот же коридор раз в десять — пятнадцать дней. При таких условиях трудно узнать, кто из них проще и доступнее. Независимо от этого у них много работы: то они водят нас по одному в уборную, то на прогулку, то на свидание, то открывают дверь, когда солдат-служитель вносит обед, подметает камеру, приносит чай, хлеб, ужин, уносит лампу. После этого жандармы, водящие нас на прогулку, направляются на другую службу. От этого они часто грубы, злы, видят в нас врагов, пытаются сократить время прогулки и досадить нам. Впрочем, таких, которые досаждают по собственной инициативе, немного. Они часто заглядывают через «глазок», заставляют долго ждать открытия дверей, когда им стучат. Остальные просто устали: чувствуется, что они боятся начальства и тяготятся строгой дисциплиной. Мне известны случаи даже сочувствия с их стороны. Однажды я попросил одного из них, чтобы мне переменили книги. Он тотчас же обратился к другому жандарму, проходившему мимо моей камеры, и сказал: «Обязательно скажи в канцелярии». В другой раз во время прогулки мне показалось, что жандарм собирается прекратить прогулку и повести меня обратно в камеру; когда я обратил его внимание на то, что осталась еще одна минута (часы висят на заборе в стеклянном шкафу), он возмутился тем, что я мог его заподозрить в желании отнять у меня минуту прогулки. Это было им сказано таким дружелюбным тоном, что, сконфузившись, я ответил: «Всякие бывают среди вас». Здесь теряется умение вести разговор. Жандармы разговаривают в коридоре друг с другом и со служителями исключительно шепотом. Когда в камеру заходит кто-нибудь из начальства, жандарм закрывает двери, чтобы другие заключенные не слышали голосов. Жандарм не имеет права разговаривать с заключенным и войти к нему в камеру; за солдатом-служителем наблюдает жандарм-ключник, чтобы тот ни единым словом не обменялся с заключенным. Если мне что-либо нужно от служителя, я должен обратиться за этим не к нему, а к жандарму. В коридоре постланы мягкие дорожки, так что шагов не слышно. Из коридора проникает иной раз в камеру только шепот жандарма, скрежет задвижки и треск замка. Малейший звук извне, пробивающийся в окно из крепости, только усиливает эту могильную таинственную тишину. Эта тишина давит каждого и подчиняет себе — и нас и жандармов. Однажды я сделал замечание жандарму, что ему не следует будить меня на прогулку, как он это сделал в этот день утром, добавив при этом, что я когда-нибудь устрою по этому поводу скандал. Я был спокоен, но даже при этом небольшом заявлении я чувствовал какую-то дрожь. Жандарм, как я заметил, тоже не мог свободно объясниться. Когда же кто-нибудь из нас, преодолев себя, свободно скажет несколько слов или иной раз запоет или искренне захохочет, — точно блеснет луч света. Это чувствуют и жандармы. Извне проникают к нам отголоски жизни: днем — постоянный шум, в котором трудно различить отдельные звуки, — это дыхание жизни, солнца, дождя, города, извозчиков, солдатского марша. В этот шум жизни по временам вплетается свободный голос детей, грубый громкий смех, шутки, ругань и голоса жандармов и солдат; в другой раз гремящая военная музыка, пение солдат, орущих во все горло, а иной раз тягучий звук гармошки… По ночам доносятся свистки паровозов, шум мчащихся поездов. А когда тихий ветер шевелит листья, кажется, что это мягкий шелест леса или журчание ручья. Но все эти звуки лишь усиливают внутреннюю тишину и часто вызывают раздражение и даже бешенство, постоянно напоминая, что ты не умер, что эти звуки проникают из-за решетки в окно, через которое живой внешний мир виден лишь расплывчатым светлым пятном. И тем не менее если бы совершенно не было этих слуховых впечатлений, то было бы, пожалуй, еще хуже. … Сегодня у меня впервые было свидание. Пришла жена брата с маленькой Видзей. Девочка играла проволочной сеткой, показывала мячик и звала: «Иди, дядя». Я очень рад, что их видел. Я их очень люблю. Они мне принесли цветы, которые теперь красуются на моем столе. Жена брата радовалась, что у меня хороший вид, и я уверял ее, что мне здесь хорошо и весело. Я сказал ей, что, вероятно, меня ожидает каторга».

Вайолет внезапно вспомнила одну черту Роузи, о которой она предпочитала не думать. Роузи с легкостью находила друзей, в то время как Вайолет обедала в одиночестве. Роузи позволяла ей плестись за собой – иногда из жалости. Роузи была ее лучшей подругой, единственной подругой, но сестра расширила свой мир, а для Вайолет в нем места все равно не нашлось.

Именно во время этого свидания сестра и произнесла ту условную фразу, которую ей передал Вацлав Боровский; Дзержинский не смог сдержать улыбку: ему стало ясно, что дело против Азефа началось. «Вызовите меня на партийный суд!»

Она безумно скучала по Роузи. Но она знала, каково чувствовать себя прицепом к человеку, который всегда находился в центре внимания.

– Кстати об этом… Джастин мой друг, но я никогда не понимала, почему Четверка Дорог так им одержима.

1

Мэй фыркнула.

– Если честно, я тоже. Он даже тосты не может сделать, чтобы не сжечь все вокруг, постоянно пользуется «Аксом», и в его комнате пахнет так, будто там кто-то умер.

Бывший чин охранки Андрей Егорович Турчанинов, помогавший Дзержинскому и его друзьям, бежал из Варшавы, заметив за собой слежку. Скрыться помогли товарищи — через Закопаны ушел в Вену; оттуда отправился в Париж и, устроившись ночным портье в отеле «Фридланд», снял мансарду на Монмартре (без умывальника, туалета и зеркала). Первый месяц отсыпался; поначалу мучали кошмары — постоянно видел желтоватое, нездоровое лицо полковника Глазова, его мертвые глаза и, вскакивая с узенькой деревянной койки, махал руками над головою, стараясь оттолкнуть от себя недруга.

– Забудь о заразе. Вот настоящая загадка этого города.

Лишь по прошествии нескольких месяцев успокоился; сны сделались красочными, пасторальными, повторявшими прожитой день: видел прогулки по набережной Сены мимо лотков букинистов, отдохновение за столиком открытого кафешки на Монпарнасе, когда можно взять «эвиан» и просидеть со стаканом безвкусной минеральной воды хоть полдня, наблюдая прохожих; ни им до тебя нет дела, ни тебе до них, вот жизнь, а?!

Дыра все равно осталась. Между крышей и верхней частью окна образовался зазор шириной в семь с половиной дюймов. Это расстояние мы знали точно, потому что только его и померили линейкой.

Мэй хихикнула, но затем замерла, и ее лицо исказилось от боли.

Спустя полгода Турчанинов отправился в библиотеку Сорбонны, подивился тому, как легко здесь можно записаться в читальню — никаких паспортов или бланков от столоначальника: внес аванс и сиди себе в зале весь день! Уплатил еще побольше — бери книги на дом… Хоть и Наполеон корежил страну, и Тьер старался, и коммунаров стреляли, а все равно раз обретенную свободу изничтожить до конца невозможно, память о воле не поддается изъятию, только многовековой самовластный террор забывается, словно мгновенно пережитый ужас.

– Увы, но она решена. Людям больше не нравится Джастин, а я не знаю, как стать уверенной, как он, или властной, как Августа. Я не могу заполнить пробелы от их ошибок, но все равно буду стараться.

Восемь месяцев в году через это окно лил дождь, собираясь в миске, которая теперь постоянно стояла на кухонном столе. Остальные четыре месяца в миску падал снег. Рождественские приготовления происходили в вязаных шапках и перчатках.

– Так не пытайся быть ими, – просто ответила Вайолет. – Будь собой. Кем бы ты ни была и какой бы силой ни обладала.

Получив русские и польские журналы и газеты, Турчанинов прочитал их самым внимательным образом; лишний раз подивился тупости петербургских властей, которые видели главную угрозу двору со стороны эсеровских бомбистов, а надеждой трона считали правых националистов, захлебывавшихся от истерического кликушества по поводу величия традиций и незыблемости особой духовности «третьего Рима»; вольные или невольные провокаторы, думал Турчанинов, каково такое слушать инородцам? Вот тебе и дашнаки тут как тут: «Лишь армяне самая великая нация»; поляки: «Мы прародители славянского аристократизма», евреи: «Только „пао-лей-цион“ и „бунд“ дадут счастье нашему народу»; да уж и Украина стала отмечать своих адептов, «положивших жизнь на борьбу за самостийность». А что говорить про латышей с литовцами?!

Несмотря на все это, световой люк, при всей своей кособокости, пропускал в кухню целый столб света — и солнечного, и лунного.

– Текст прямо с открытки ко Дню рождения, – Мэй закатила глаза, но Вайолет было ясно по ее тону и легкой улыбке, что ее слова попали в цель.

Во дворцах Петербурга не видели главного: социал-демократия с ее проповедью социальной справедливости, свободы и братства народов несла в себе организованную, постоянно растущую угрозу самовластью.

— Мне правда очень нравится, — комментировала

Между ними воцарилась гораздо более комфортная тишина, чем раньше, и они приступили к изучению документов. Харпер с Джастином считали подобное занятие скучным, но для Вайолет оно было желанным перерывом от бесконечных патрулей. Теперь, когда ее силы использовались в наступательных целях, она гораздо больше времени проводила в лесу, рисуя карту распространения гнили. Это изнурительная и кропотливая работа, которая в физическом плане выжимала все соки, так что было приятно размять мозг для разнообразия.

Хоуп, выливая в раковину целую миску дождевой воды. — Стоило повозиться.

Беда сановников, видимо, заключалась в том, что с эсерами, с их террором, бороться было легче, чем с энциклопедизмом эсдеков, с ясной программой и твердой линией, которая, в отличие от эсеровской, легко корректировалась ЦК — в зависимости от постоянных изменений общественной жизни России. Власть предержащие в Петербурге — даже если бы и решились — просто-напросто не были готовы к диалогу с социал-демократией; что могли противоположить эрудиции выдающихся теоретиков старые деды и молодые волкодавы, лишенные понимания истории и страшащиеся фундаментальных основ политической экономии как черт ладана?!

Доктор Финч согласился:

– Гм-м, – вдруг подала голос Мэй. Вайолет повернулась и увидела, что та изучает фрагмент чего-то – кусок бумаги, оторванной посредине. Она была старой, желтой и такой хрупкой, что могла рассыпаться прямо в руках, если бы кто-то не догадался хранить ее в пластиковом чехле. – А где вторая половина?

То, что дни империи сочтены, Турчанинову стало ясным еще в девятьсот пятом, когда он столкнулся с Дзержинским лицом к лицу; Джордано Бруно можно было сжечь, но ведь идея не боится пламени; раз сформулированная, она становится вечной категорией, ее торжество — вопрос времени; идиотизм инквизиции, как бы ужасен ни был, понятие преходящее, тогда как опережающая шаблонность представлений, бытующих в данный исторический период, — категория постоянная; раз мысль состоялась, значит, состоялась, она рано или поздно обречена на победу над тем, что изжило себя.

— Придает кухне чувство юмора.

Просмотрев последние выпуски газет, столбовой дворянин Турчанинов еще раз горестно подумал о несчастной России, которую ждут горькие времена; стоять в стороне — преступно по отношению к моему доброму, доверчивому, терпеливому, талантливому народу; единственная возможность принести ему пользу, хоть как-то реализовав себя, — возобновить контакт с поляком Дзержинским. Иного пути нет. Поляк — надежда России? Хм-хм!

Не согласилась лишь Агнес.

Вайолет застыла.

— Это катастрофа, — заключила она. Надо отметить, что слова эти прозвучали лишь после того, как она оставила кошелек на том месте, где должна была стоять миска для сбора воды.

Письмо, отправленное по одному из тех адресов, что Юзеф назвал ему, когда прощались в Варшаве, видимо, не дошло, хотя было совершенно безобидным по содержанию. Второе также осталось безответным.

– Можно посмотреть на секунду? – спросила она, пытаясь сохранять спокойствие.

Лишь третье письмо попало адресату; Юзеф ответил, что он тронут весточкой от милого «Анджея», осведомлялся, как тот устроился, не нужна ли помощь с «учебниками», советовал посещать лекции парижской профессуры, связанные с «абстрактными науками», и сообщал, что «Мацей» ныне довольно часто занимается «математикой» в «технологичке», прилежен точным наукам, «вы его помните, он провожал вас на железную дорогу».

– Конечно, – Мэй аккуратно положила бумажку на стол. – Жаль, что она такая рваная. Смотри… – Постучала по имени и дате в углу. – Наверное, ее сохранили, потому что это письмо Белинды Карлайл. Она была одной из дочек Томаса Карлайла – прапрабабушкой Харпер, кажется. Хотя, полагаю, она так и не отправила это письмо.

Холестерин королевы Хелен

Это «Рыдз», понял Турчанинов. Высокий парень с очень румяным лицом, именно он отвез меня на вокзал, чтобы передать тем, которые затем переправили через границу в Татрах. Нашел его легко, в библиотеке «технологички», потянулся было с объятием, но Рыдз тактично уклонился; руку тем не менее пожал крепко, дружески.

Вайолет уставилась на витиеватую дату: «24-е октября 1910».

— Юзеф сказал, чтобы я наладил с вами связь, вот я и пришел, — сказал Турчанинов.

Кэйт совсем не походила на остальных Финчей. Она выглядела тоненькой, изысканной, слушала Лору Ниро и фьюжн-джаз. Встречалась с красивыми черными мужчинами и свою безупречную квартиру украшала восточными коврами и африканскими символами плодородия. Дочку Бренду отдала в балетную школу. После развода с мужем сохранила его фамилию. Среди своего семейства она казалась особой королевских кровей.

Ошибки быть не могло. Почерк полностью совпадал с тем фрагментом, что она нашла в архиве Салливанов.

— Замечательно, Анджей, — ответил поляк, собирая в потрепанную матерчатую сумку свои книги. — Пошли выпьем кофе. Угощаю я, мама перевела денег…

Однако остальные так вовсе не считали.

Ее разум вскипел. Теперь Мэй Готорн с ней заодно, да, но могла ли она ей полностью доверять? Всего пару недель назад эта девушка грозила ворваться к ней в дом, чтобы приволочь Харпер к дереву. В Четверке Дорог доверие было очень ценно и столь же мимолетно.

— А я получил недельный заработок… Берегите деньги мамы, отдадите товарищам. Или вернете старушке.

— Снобка, — приговорили они ее, — высокомерная сучка.

Рыдз усмехнулся:

Но Мэй вернула ей воспоминания. И она начала открываться – их беседа служила тому четким доказательством. Вайолет не хотела, чтобы их семьи продолжали традицию делиться на группки, но если она не будет раскрывать все свои карты, ничего не изменится.

Но я буквально преклонялся перед Кэйт и чувствовал себя страшно польщенным, когда в присутствии друзей она просила меня помыть ей машину или опустить жалюзи.

– У меня есть вторая половина письма.

Заметив возле дома машину Кэйт, я тут же переодевался, словно собираясь на свидание. Старался казаться как можно более воспитанным и очаровательным. Притворялся, что не имею с другими членами семьи ничего общего.

Мэй резко подняла голову, и ее глаза округлились.

И вот почему: у Кейт было в жизни все, о чем я мечтал. Она работала профессиональным, лицензированным косметологом. Или, если употребить слово, которое я ненавидел, парикмахером.

— У старушки, которой всего сорок пять лет, мильон, Анджей. Она у меня банкирша… Так что с ней все в порядке. Кстати, Юзеф просил вас взять еще один псевдоним — на всякий случай. Он предложил «Ядзя». Не возражаете?

– Что? Откуда?

Кэйт планировала когда-нибудь открыть собственный салон, и это нас объединяло, поскольку я тоже мечтал открыть целую сеть магазинов и салонов по всему миру, а кроме того, создать собственную линию косметики для волос. Я даже хотел разработать особую линию, направленную специально на использование в салонах, поскольку считал, что средства, используемые для химической завивки, слишком портят волосы. Я и понятия не имел, каким образом сделать их менее вредными, однако располагал кое-какими идеями по упаковке, в которой они по крайней мере выглядели бы более безопасными.

— Конечно, нет. «Ядзя» так «Ядзя».

– Долгая история.

— Юзеф будет использовать этот псевдоним лишь в самых крайних случаях, когда дело особенно секретное и отлагательств не терпит.

Щедрая Кэйт отдала мне свой старый учебник по косметологии. Он оказался в твердой обложке, но без супера. Привлекательное название занимало всю обложку и выглядело очень впечатляюще: «Руководство по косметологии». Внутри оказалась целая куча черно-белых иллюстраций тех процедур, которые должны освоить начинающие косметологи, прежде чем получить лицензию, позволяющую им практиковать. Там было представлено все — от завивки на бигуди до перманента, и я твердо решил сначала выучить эту книгу наизусть, а потом отправляться на курсы. Я не собирался рисковать, потому решил заранее вызубрить материал. Даже те процедуры, кото-рые давно не делают. Может, их давно запретили из соображений безопасности. Скажем, «шестимесячную», для которой к голове клиента присоединяют электрические провода.

Вайолет максимально осторожно принесла свою часть письма из спальни. Края совпадали не полностью, но и этого было достаточно, чтобы понять, что это определенно половинки одного письма. Середина частично отсутствовала, из-за чего пропали некоторые слова, но не настолько, чтобы было невозможно разобрать общее значение.

Они вышли на бульвар, присели за столик уличного кафе; Рыдз поинтересовался:

«Дорогой Сайлас!
Я с прискорбием сообщаю, что мы с Милли и Кларком обсудили твое предложение и вынуждены отказать».


— Не голодны? А то можно спросить ветчины.

«Работа с волосами» была единственным поприщем, которое я представлял себе в качестве профессионального занятия. Стать врачом я уже не надеялся, желание иметь собственное шоу на телевидении к этому времени почти удалось подавить. Ежедневно по несколько часов я проводил, скорчившись над тетрадками, — вел дневник. Меня преследовало чувство, что если я не буду писать хотя бы четыре часа в день, то само мое существование потеряет всякий смысл. Несмотря на это, мне ни разу не пришла в голову идея стать писателем. Писателем была моя мама, но ведь она — чокнутая. А читали ее стихи лишь депрессивные дамочки, посещавшие поэтический семинар, который она каждое лето проводила у себя дома, да приятельницы, которым она сама звонила по телефону. Лишь один ее сборник напечатали — много лет назад и с тех пор больше ничего. Я понимал, что никогда не смогу так жить — без денег, без славы. Я мечтал о письмах от восторженных обожателей и дорогих наручных часах.

– Сайлас? – Вайолет посмотрела на Мэй.

— Ветчины? — Турчанинов улыбнулся. — От ветчины не откажусь, это стало для меня деликатесом.

– Салливан, кажется, – девушка нахмурилась. – Милли определенно Готорн, и мы знаем, что это письмо от Карлайл…

— Скажите, Анджей, вам не приходилось встречаться с Меньшиковым или Бакаем?

— Когда я стану следующим Видалом Сассуном, — рассуждал я, — то смогу иметь крутого бойфренда. — Мечты доходили даже до того, что когда-нибудь на меня обратят внимание манекенщики.

– Значит, где-то в доме висит жуткое набитое чучело, посвященное этому Кларку.

— Разве они здесь поселились?

– Скорее всего.

— Да.

Готовясь стать косметологом мирового класса, я всеми правдами и неправдами уговаривал членов семьи и даже кое-кого из пациентов разрешить мне их постричь и сделать укладку. Оказалось, что у меня к этому настоящие способности.

— Я слыхал, что Бакай свободно ездит в Россию…

Была одна проблема. Заключалась она в завивке на простые бигуди.

«Дорогой Сайлас!
Я с прискорбием сообщаю, что мы с Милли и Кларком обсудили твое предложение и вынуждены отказать. Мы понимаем твои опасения по поводу хранения ____________________ тайны от детей, но подумай о бремени, которое она ____________________ к тому, что они уже несут как основатели.
Мы поклялись защищать ____________________ тайна должна умереть с нами.
Если Четверка Дорог узнает ____________________ это станет нашим концом. Если ты расскажешь им, что, когда основатели пришли в Четверку Дорог, здесь не было ничего, кроме леса, то уничтожишь секрет, который наши родители____________________ беречь.
Если ты в каком-либо виде сохранишь это письмо, то не доживешь до следующего рассвета. Но из тебя выйдет прекрасное украшение к моему саду.
Искренне твоя,
Белинда»


— У нас нет такой информации. Нам доподлинно известно, что они сейчас сотрудничают с Владимиром Львовичем Бурцевым… Кстати, когда вы служили в охране, не приходилось знакомиться с его наблюдательным формуляром?

Сколько бы я ни старался, мне ни за что не удавалось создать пусть даже из хорошей завивки на самые традиционные бигуди красивую прическу, расчесав ее до волнистых, естественно лежащих волос.

— Что-то видел… Он ведь сам до девятьсот пятого года работал в терроре?

– То, о чем они говорят… – Вайолет не сводила глаз с записки. – О Звере. Об основателях…

— Неужели они действительно заставляют этому учиться? Неужели действительно проверяют умение накручивать на бигуди? — спрашивал я Кэйт.

— Вроде бы так… Во всяком случае, он это утверждает…

– Нет, – прошептала Мэй. – Это не может быть правдой.

— Да, именно так, — смеялась он. — Я знаю, что это старомодно, то есть что никто сейчас уже не носит такие прически. Но для того и существует школа парикмахеров.

— Да, да, он был в терроре… Потом, после манифеста семнадцатого октября, отошел от партии, в ЦК эсеров по этому поводу достаточно много говорили…

– Разве?

Там занимаются в точности по учебнику. Вот только, к сожалению, учебник написан тридцать лет назад.

— В негативном плане?

Позади их манил к себе лес, вершины деревьев медленно серебрились. Это мир, к которому, предположительно, привязали себя основатели, чтобы защитить его. Но Вайолет внезапно вспомнила насмешливую фразу Зверя. Она уже много недель не давала ей покоя…

Я беспокоился, что мне так и не удастся постигнуть эту премудрость. А значит, я не стану полноценным мастером.

— Как сказать… Пытались понять побудительные мотивы… Он ведь скандалист, этот Бурцев… Знаете, уж если есть истовые правдолюбцы, так только в России, вроде боярыни Морозовой, — хоть на смерть, но обязательно с двумя перстами над головой…

«Ты действительно думаешь, что меня заточили сюда из альтруизма?»

Вот такая мелочь подсказала мне, что мечта моя может и не осуществиться. Но тем сильнее она меня захватила. Среди ночи, когда все в доме уже спали и никто мне не мешал, я лежал в постели с дневником и лихорадочно записывал настигшие меня мысли и ощущения — писал до тех пор, пока рука не переставала слушаться и я не за-сыпал от нервного перенапряжения.

— А кого в охранке знали из эсеровских лидеров?

– Мы тянем силы из Зверя. Наши семьи заточили его. Использовали его. Почему тебе кажется таким невероятным, что они создали его?

— Всех… Думаю, всех наиболее заметных…

Однажды ночью я чувствовал себя особенно расстроенным. История с бигуди выросла в моем сознании до невероятных размеров — с тех пор, как я спросил об этом приятеля Ферн Джулиана Кристофера, который имел в Амхерсте собственный салон. Он ответил то же самое, что и Кэйт, то есть что без этого не обойтись. Стояла какая-то особенно душная летняя ночь, и более проворные жильцы дома уже расхватали все вентиляторы, а поэтому я нанес на волосы питательный лосьон, обернул голову тонким полотенцем и улегся в кровать, пытаясь письменно излить душу:



— По памяти можете перечислить?

Мэй почти не помнила, как доехала домой. Обычно она водила с особой осторожностью, но сегодня небрежно рулила маминым серебристым пикапом, наплевав на тот факт, что получила права всего несколько месяцев назад. Радио играло так громко, как только возможно, из колонок громогласно лилась поп-музыка, пока Мэй подпрыгивала на ухабистых дорогах.

— Попробую… Чернов, Гоц, Авксентьев, Зензинов, Савинков, Дора Бриллиант…

Три часа утра. Не спится. Волнуюсь насчет этого дела с бигуди. Если не добьюсь, то мне ни за что не дадут окончить школу, А если я ее не окончу, то и не получу сертификат, А без сертификата путь к «Империи волос» закрыт, Я спрашивал Кэйт, и она сказала, что у них есть специальный преподаватель, который стоит над тобой и смотрит. Для меня это еще хуже: если мне в конце концов и удастся сделать хорошую завивку здесь, на ком-нибудь из Финчей, то я все равно ни за что не повторю ее на экзамене, когда преподаватель стоит над душой и судит. Ненавижу, когда меня судят. Начать с того, что я ненавижу всякую школу и те тесты, которые не в состоянии сдать. Исключительно взрывоопасное сочетание, Я уже сейчас чувствую себя обреченным. Чувствую, что закончу уборщиком посуды в какой-нибудь захудалой забегаловке Амхерста и через несколько лет дорасту до мойщика посуды. Не понимаю, как такое могло со мной произойти. Как мог я не подготовиться к колледжу? Мне четырнадцать лет, и я должен сидеть в кухне с отцом и говорить ему: «Но, пап, в Принстоне футбольная команда гораздо лучше. Разве дело в том, что дед окончил Гарвард? Разве я не могу пойти собственным путем?Как Синатра?» А вместо этого я лежу на чужой двуспальной кровати со следами чьей-то мочи, Я из жалости живу в доме психотерапевта собственной матери и на завтрак ем сладости, А не далее как сегодня утром чокнутый доктор Финч, как всегда, в пять утра отправился принимать ванну. Он не знал, что Пух запустил туда рыбок, которых выиграл в шары. Поэтому когда он вошел в ванную и увидел полную ванну, то решил, что Агнес просто внезапно решила стать хорошей женой и сама наполнила ему ванну. Ион залез в ледяную воду, где плавали двадцать пять рыбок (не представляю, каким образом он умудрился их не заметить), и через мгновение дом огласился его криком. Как случилось, что моя жизнь приняла такой нелепый, отчаянный поворот? Что именно на своем пути я сделал не так? Ах, господи, я только что услышал шум. Надеюсь, что это не серийный убийца. С тех самых пор, как я посмотрел фильм «Хэллоуин», меня преследует навязчивая идея насчет серийных убийц. Любой из пациентов Фин-ча вполне может оказаться в этом качестве. Особенно та ненормальная тетка, хозяйка гриль-бара «Голубая луна» в Истхэмптоне. От одного взгляда на нее по коже ползут мурашки. Она выглядит так, словно регулярно поедает детей. Не то чтобы она была очень жирной. Она просто кажется постоянно голодной каким-то особым, странным и необъяс-нимым образом. Она всегда такая приятная и приветливая. Как раз годится для убийцы младенцев.

Ей не хотелось думать ни о письме, которое нашли они с Вайолет, ни о фотографии на телефоне, который лежал в подстаканнике. Но громких битов и визга шин было недостаточно, чтобы заглушить тревогу в ее разуме.

— А еще?

Раздался стук в дверь. Затем легкая барабанная дробь ногтей по дереву. Пришел Нейл.

Если Зверя создали основатели, то все, что Мэй знала о предназначении своей семьи, было ложью. Они не герои, защищающие город, – они просто разбираются с собственной проблемой, которая стоила жизни бесчисленному количеству людей.

— Входи.

Мэй кое-как припарковалась у дома и взлетела по ступенькам, мечтая лишь о том, чтобы добраться до спальни без лишних приключений. Но ее планы тут же разрушил Джастин, вышедший с кухни, как только она хлопнула входной дверью.

Он открыл дверь и переступил порог.

— Стеблов, Аргунов, Мякотин…

— Привет, Джоко, — произнес он, садясь на кровать, возле моей головы.

– Что случилось? – спросил он с округленными глазами. – Опять зараза?

— Нет, собака. Или садись в ногах, или на пол, — приказал я.

— А еще?

Мэй покачала головой. Готорны, такие суровые и бескомпромиссные, сердито смотрели на нее с фотографий на стенах в коридоре. В детстве ей казалось, что они выглядели могущественными. Теперь же она думала, что они просто выглядели несчастными. И это передавалось из поколения в поколение наряду с ритуалом и силами.

Он опустил плечи, а глаза его увлажнились.

— Больше не помню…

Мэй так устала разбираться со всем в одиночку.

— Пожалуйста, не обращайся так со мной сегодня. Только не сегодня. Ты мне нужен.

– Мне нужно кое-что тебе показать, – прошептала она, доставая телефон из кармана. – Кое-что ужасное.

— Правда? — спросил я, закрывая ручку и вкладывая ее в тетрадь, а тетрадь устраивая рядом с собой на кровати. — Хорошо. Как раз поэтому-то ты меня и не получишь.

— Попробуйте вспомнить…

Она объяснила, что они с Вайолет и Харпер раздобыли в доме Карлайлов. Джастин прочел письмо на ее мобильном, и его лицо побледнело.

Ты заслуживаешь того, чтобы нуждаться во мне, но не иметь меня.

– Думаешь, это правда? – спросил он.

Наши отношения уже приняли вид качелей, и как раз сегодня они оказались в нижней точке своей траектории.

— Нет, положительно в ум другие имена никак не идут…

Он сморщился, словно я только что выплеснул ему в лицо стакан воды. Это хорошо.

– Не знаю. Это всего лишь письмо, но Вайолет оно убедило.

— Ну жег парень. Я просто все время о тебе думаю. Ты обладаешь какой-то чудной властью надо мной. Словно в моей жизни больше ничего нет. Словно передо мной темная сцена, а на ней единственной освещенное пятно. И в нем ты.

— А Евгений Филиппович Азеф? — пробросил Рыдз, отхлебывая кофе из тяжелой чашки. — Эта фамилия проходила в документах?

– Но если это правда, то мы – обманщики.

– Я знаю.

Мне понравилась ассоциация со сценой и с профессиональным освещением, но все равно хотелось его помучить.

— Азеф? Которого Бакай и Бурцев обвиняли в провокации?

– И вся наша жизнь была бессмысленной.

– Я знаю.

— Очень жаль, потому что мне кажется, что ты просто жалок. Меня от тебя выворачивает.

— Не знаю… Видимо…

– Черт! – Мэй еще никогда не видела такого опустошения в глазах Джастина. – Мы даже не хорошие лжецы. Мы не можем решить проблему, которую, возможно, создали наши предки!

— Нет, Азеф в материалах не проходил. Я достаточно много работал по эсерам, переработал много бумаг о ЦК, но эта фамилия в документах охраны не мелькала…

– Это не так.

Я слышал, как Натали использует слово «выворачивает», говоря о том, что Агнес умудрилась сделать с фунтом котлет. Я решил пополнить им свой скудный словарный запас. Наряду со словами «пантенол» и «экст-раординарный».

Рыдз мягко улыбнулся:

Джастин скептически на нее посмотрел.

Нейл заплакал. Ссутулился и закрыл лицо руками, сложив их так, словно пил воду из ручья.

— Анджей, пожалуйста, не употребляйте в разговоре со мной слово «охрана». В этом застенке изнасиловали мою сестру… И она сошла с ума. А когда ее вылечили, повесилась… Будучи беременной… Для меня нет понятия «охрана». Только «охранка». И никак иначе. Ладно?

– Что?

— Отлично, поплачь. Ты заслуживаешь того, чтобы страдать и чувствовать себя несчастным. Жалкий, никчемный человек. Я уже не сомневаюсь, что больше тебя не люблю. — Мне казалось, что все это звучит холодно и не брежно.

— Конечно, конечно, — ответил Турчанинов, ощутив тягостное неудобство.

Мэй замешкалась. Возможно, ее кровь основателя – это также кровь на ее руках. Мать ее не послушает. Отец просил не делать ничего опрометчивого, но она не могла забыть слов Вайолет.

Он просительно взглянул на меня:

— Не сердитесь, если я был резок, хорошо?

Мэй знала, кто она. Знала, на что она способна. Ей хотелось доказать, что эти силы были даны ей неспроста; что эта зараза, захватившая город, не будет ее концом.

— Ну, пожалуйста...

— Да разве это можно назвать резкостью? — Турчанинов пожал плечами. — Вы сказали вполне по-европейски. Я исповедую именно такую манеру разговора: с самого начала определить все своими именами, тогда легко иметь дело с собеседником, ничего недосказанного.

– Джастин, – тихо произнесла она. – Что, если я скажу тебе, что мы можем кое-что сделать, чтобы победить болезнь?

— Нет.

— Спасибо, Анджей… Теперь мне бы хотелось передать вам еще одну просьбу Юзефа… Не сочли бы вы возможным посетить Бурцева?

— Пожалуйста. — Он попытался взять меня за руку.

— Это нужно для вашей партии? Или для Юзефа лично?



Жест означал, что он умоляет.

Рыдз закурил.

Боярышник умирал.

Я прекрасно понимал, чего он просит. Собрался с духом, с усилием вздохнул.

— Неразделимые понятия.

— Ладно. Только в последний раз.

Из места, где раскололась каменная кора, ползли серебристо-серые вены, закручиваясь вокруг ствола и веток. Камень почти полностью отпал, а кора под ним таяла и менялась, серела и пульсировала. Переливчатые жилки впивались глубоко под поверхность дерева и вились к его сердцу. Почки по-прежнему оставались закрытыми – какая-никакая, а радость. От вони слезились глаза.

— Конечно, готов… Хотя, в отличие от Меньшикова и Бакая, я оказывал такую помощь Юзефу… вашей партии, которая — по законам империи — подлежит суду… Скорее всего, военному… Я ведь преступил присягу, так что охран… охранка, включив меня в розыскные листы, вполне может потребовать моей выдачи и у французской полиции, если узнает о моих контактах с Бурцевым.

— А можно в задницу? — попросил Нейл, сразу повеселев.— Не слюнями, как прошлый раз. Придумаем что-нибудь другое. Больно не будет.

Мэй было невыносимо смотреть на боярышник. Это гораздо хуже, чем то, что сделала с ним Харпер Карлайл. Что-то значительно более коварное и опасное, что поглотит ее мир целиком, если она позволит.

— Я встречусь с Бурцевым и объясню ему вашу ситуацию… Думаю, он отнесется к вашему особому положению с пониманием…

— Что придумаем? — с подозрением уточнил я. Несколько месяцев назад подобное уже происходило и оказалось чертовски больно. Я просил его остановиться, но он продолжал, приговаривая:

– Уверена, что мы должны делать это здесь?

— Да, такой визит был бы весьма уместен.

— Не волнуйся, боль пройдет, сейчас станет хорошо.

— Хотя, — Рыдз снова улыбнулся своей мягкой, женственной улыбкой,

Мне больше не хотелось попасть в эту же ловушку.

— я тоже в розыскных листах, ушел из-под виселицы…

Нейл окинул внимательным взглядом мои полки.

— Тогда не надо! Ни в коем случае, — воспротивился Турчанинов. — Я все устрою сам, спишусь с ним, договорюсь о встрече на нейтральной почве, вам рисковать нельзя.

— Вот, — показал он.

— Спасибо, Анджей, это так трогательно… Тем не менее сейчас я отвечаю за вашу безопасность, а не наоборот… Давайте увидимся здесь же завтра, в девять. Вас это время устроит?

Мэй обернулась. Ей было знакомо это выражение лица, этот тон. Джастин боялся. Что-то заворошилось в ее груди – давнее воспоминание, мутное и туманное, как брат стоял перед ней с таким же лицом. Из двери позади них доносились крики.

Я вытянул шею, чтобы увидеть, что именно он там нашел. Оказалось, желтый тюбик с надписью «Холестерин королевы Хелен». Я очень ценил этот крем за то, что он почти моментально впитывался в волосы. В отличие от «КМС Репэр», который как-то неприятно утяжелял волосы, старомодный «Холестерин королевы Хелен» был легким и очень эффективным. Как правило, я наносил его перед сном, поскольку считал, что во время сна действие питательных веществ оказывается более глубоким.

— В десять. Я сдаю свой пост в девять… Я теперь служу ночным портье, смена кончается не ранее девяти пятнадцати… Пока все передашь сменщикам, то да се…

Я скинул пижаму, а голову обернул футболкой. Свисающая с потолка лампа в соломенном абажуре освещала меня самым невыгодным образом — словно гамбургер в забегаловке.

«Не ходи вниз, Мэй, – сказал он. – Не надо».

— Денег на жизнь хватает?

Его член оказался уже совсем готовым, а он к тому же начал его поглаживать, чтобы возбудить еще больше.

– Мэй? – ласково позвал Джастин, и, часто заморгав, она вернулась в реальность. – С тобой все будет хорошо?

— Вполне, благодарю.

Взглянув на себя, я расстроился. В ярком свете тело мое казалось не просто худым и тщедушным, но и практически безволосым. Это выглядело отвратительно. Я решил, что если к четырнадцати годам еще не выросли волосы ни на груди, ни на ногах, то можно о них уже и не мечтать. Брат был волосатым, а Отец нет. Он так и остался голым и гладким. Просто ужасно, что нельзя выбирать, чьи гены наследовать, а чьи можно и пропустить.

– Разумеется. – Мэй села на последний участок земли, который оставался чистым. – Но нужно торопиться. Я не знаю, сколько времени у нас осталось.

— А на ветчину? — Рыдз снова улыбнулся. — Юзеф уполномочил меня передать вам некоторую сумму…

— Ложись на спину и подними ноги, — скомандовал он. Я лег, а он, согнувшись, устроился у меня между ног. Открыл тюбик «Королевы Хелен», а крышку небрежно бросил на пол.

Она открыла деревянный коробок и достала колоду Предзнаменований. Это единственное, что казалось здесь правильным – небольшая связь с миром, в котором она хотела жить, вместо реального.

Лицо Турчанинова замерло.

— Подними крышку и закрой тюбик, — сказал я, потому что не хотел, чтобы на всем этом остались его волосы.

– Мне нужно, чтобы ты задал вопрос, – обратилась она к Джастину. – Насчет того, что ты хочешь изменить. Ты сможешь?

— Видите ли, я какой-никакой, но русский дворянин… Я не умею принимать вспомоществование от кого бы то ни было. Так что просил бы вас более к сему предмету не возвращаться. Завтра в десять, здесь же, честь имею.

Нейл наклонился и подцепил крышку.

– Конечно, – Джастин нерешительно присел рядом с ней. – Как нам это исправить?

— Минуту, — остановил его Рыдз. — Вы напрасно сердитесь, Анджей. В нашем обществе взаимная выручка не считается обидной… Мы живем несколько иными, скажем так, нравственными категориями… Они основаны на абсолютном доверии друг к другу… Вам, возможно, понадобятся деньги для работы… Для нашей работы. Вот в чем дело. И это не есть какая-то подачка… Или, тем более, оплата услуги… Рациональная оценка сложившейся ситуации, всего лишь… Ваше бывшее звание в охранке ротмистр?

— Извини.

Тяжесть вопроса придавила душу Мэй. Перед ней, как всегда, открылся проход – но не такой, как когда-либо прежде. Эти корни отличались от тех, которые она обычно видела при гадании, обвивавших Четверку Дорог. Они были глубже – Мэй охватило чувство родства, которое натолкнуло на мысль, что они были ее собственными, хотя это и невозможно. Она не могла гадать самой себе.

— Точно так.

Потом выдавил кондиционер на пальцы и намазал им член. Выдавил еще немного и смазал мне задницу.

Колода Предзнаменований тут же нагрелась в ее ладонях, и Мэй ощутила что-то на другом конце связи – что-то похожее на страх. Когда корни начали исчезать один за другим, они будто бежали, а не выбирали, кто направит ее на нужный путь.