ВД: В какую сторону?
ДР: Я не видел. Просто вышли за калитку.
ВД: Почему они ушли?
ДР: Нам нельзя. Выходить. Не разрешается.
ВД: Как они выглядели, когда уходили?
ДР: Не сердитыми.
ВД: Не сердитыми?
ДР: Немножко веселыми.
ВД: Выглядели веселыми, когда выходили?
ДР: Не сердились.
ВД: Ты долго их видел?
ДР: Недолго. За калиткой не видел.
ВД: Они за ней исчезли?
ДР: Да.
ВД: Что-нибудь еще?
ДР: (Неслышно.)
ВД: Давид? Ты просто молодец. У тебя отличная память. Можешь немножко посидеть один, пока я поговорю с другими дядями?
ДР: Могу.
ВД: Потом я приведу твоих маму с папой, они ждут внизу.
II
(Одна неделя)
Примерно наши дни
Фредрик успел на двухчасовой паром. Ярко-желтый с болотно-зеленым — цвета транспортной компании, — он курсировал между островами Окне и Арнё каждый час. Четыре-пять минут пути — символическая грань меж материком и островом, меж временем спешащим и временем, медлящим в ожидании. Четверть часа на машине из Стренгнеса, красный дом с белыми углами, он купил его за несколько месяцев до рождения Мари, когда писать дома стало невозможно. Тогда это была развалюха посреди джунглей. Поначалу они с Агнес проводили здесь каждое лето, превращая руины в дом, джунгли — в сад. Шесть лет назад он написал три книги, трилогию, которая хорошо продавалась и которую собирались переводить на немецкий; проведя финансово-экономический анализ, издательство решило, что трилогия может принести прибыль, окупить затраты на рекламу, шведские книги теперь все чаще появлялись на книжных полках в немецких гостиных.
Фредрик знал, что написать ничего не удастся, но, раз решение принято, включил компьютер, открыл файл с черновыми набросками и уставился в электронный прямоугольник. Четверть часа, полчаса, три четверти. Он включил телевизор в другом углу комнаты, немые картинки, без звука. Потом включил радио, рекламный канал, сплошь хиты, которые слышал уже не раз и потому оставил без внимания. Прогулялся по берегу, посмотрел в бинокль на пассажиров лодок и катеров — спектакль, хотя люди в лодках бездействовали.
Ни слова. Но он будет сидеть, пока не напишет хоть одно.
Телефон.
Теперь звонила одна Агнес. Остальные звонить перестали, лишь через несколько лет он обратил на это внимание, знал, что чертовски злился, когда звонки мешали посреди фразы, и, снимая трубку, с трудом скрывал раздражение; в итоге он распугал всех, одного за другим, а когда наступил кризис и экран остался белым, очутился в пустоте, она подкралась незаметно, чертовски коварная, прекрасная, уродливая.
— Да?
— Незачем так раздражаться.
— Я пишу.
— Что?
— Вяло продвигается.
— Значит, ничего.
— Ну, вроде того.
Агнес не обманешь. Они видели друг друга насквозь.
— Прости. Что ты хотела?
— У нас есть дочка. Я хотела узнать, как у нее дела. Мы ведь поэтому позваниваем друг другу иногда. Я пробовала позвонить с утра. Ты заставил Мари положить трубку. И ответа я не получила. Так что хочу получить сейчас.
— Хорошо. У нее все хорошо. Она, похоже, из немногих, кто не страдает от жары. В тебя пошла.
Он видел перед собой смуглое тело Агнес. Знал, как она выглядит, и сейчас тоже: уютно сидит в офисном кресле, в легком платье, раньше он желал ее, каждое утро, каждый день, каждый вечер, теперь научился не желать, отключаться, быть резким, раздраженным и свободным.
— А в садике? Как прошло расставание?
Микаэла. Ты хочешь хоть немного выведать о Микаэле. Приятно сознавать, что ей не дает покоя его роман с женщиной, которая на пятнадцать лет моложе ее самой. Он понимал, это не играло особой роли, она не приползет к нему из-за того, что он занимается любовью с такой же красивой женщиной, как она, но ощущение все равно приятное, ребячливое, конечно, однако доставляющее удовольствие.
— Лучше. Сегодня понадобилось десять минут. Потом она убежала с Давидом, играть в индейцев.
— В индейцев?
— Наверняка и сейчас играют.
Фредрик сидел в кухоньке, за столом, здесь было его рабочее место. Он встал, с радиотелефоном в руке прошел в еще меньшее помещение, которое называл гостиной, и сел в кресло. Агнес позвонила как раз вовремя, можно ненадолго избавиться от необходимости глазеть на пустой экран. Он уже хотел спросить, как дела в Стокгольме, как ей вообще живется, хотя редко собирался с духом, боясь ответа, боясь услышать, что ей хорошо, что у нее тоже появился новый друг, и сейчас подбирал непринужденную формулировку и, кажется, нашел подходящую, как вдруг уперся взглядом в экран телевизора, который по-прежнему беззвучно работал.
— Агнес, подожди минутку.
Черно-белый кадр — улыбающийся мужчина, темноволосый, короткостриженый. Фредрик узнал лицо. Он видел его недавно. Сегодня. Тот папаша на скамейке. Перед «Голубкой». Они поздоровались. Он сидел на скамейке прямо у калитки, ждал.
Фредрик подошел к телевизору, прибавил громкость.
Новая фотография папаши. Цветная. Сделанная в тюрьме. На заднем фоне стена. По бокам два охранника. Он махал в камеру. По крайней мере, так казалось.
Скороговорка диктора. У них у всех одинаковые голоса. Трескучие, с ударением на каждом слове, нейтральные, безликие голоса.
Диктор сказал, что человеку на фотографиях, папаше со скамейки, тридцать шесть лет и зовут его Бернт Лунд. Что в девяносто первом его посадили за серию изнасилований малолетних девочек. Что в девяносто седьмом посадили снова за серию изнасилований малолетних девочек, завершившуюся печально известным скарпхольмским убийством, когда две девятилетние девочки были жестоко изнасилованы и убиты в подвальном отсеке. Что сегодня рано утром по дороге в больницу он сбежал из закрытого отделения для сексуальных преступников Аспсосской тюрьмы. Фредрик сидел молча.
Он ничего не слышал, увеличил громкость, но не слышал.
Мужчина на фотографии. Он с ним поздоровался.
Потом один из тюремных начальников, весь в поту, мямлил перед камерой, с микрофоном у рта.
Хмурый пожилой полицейский сказал: «Без комментариев», а в заключение обратился с просьбой к общественности сообщать, кто что видел.
Он с ним поздоровался.
Этот тип сидел на скамейке у калитки, и он ему кивнул, когда пришел и когда уходил. Фредрик оцепенел.
Услышал в трубке оклик Агнес, ее резкий голос вонзился в ухо. Пусть кричит.
Незачем было с ним здороваться. Незачем кивать.
Он взял телефон:
— Агнес. Я не могу сейчас разговаривать. Мне нужно кое-куда позвонить. Я кладу трубку.
Он нажал одну из кнопок на трубке, стал ждать гудка.
Она осталась на линии.
— Агнес, черт подери! Положи трубку!
Он швырнул телефон на пол, вскочил, побежал на кухню, к куртке, висящей на стуле, нашел в кармане мобильник, набрал номер Микаэлы в детском саду.
•
Ларс Огестам оглядел зал суда. Сборище посредственностей.
Присяжные заседатели с их политическими задачами и усталым взглядом дилетантов; судья ван Бальвас, которая еще в начале разбирательства действовала непрофессионально, недвусмысленно выказав предвзятое отношение к лицам, привлеченным к ответственности за сексуальные преступления; обвиняемый Хокан Аксельссон, который даже в ходе судебного процесса оказался не способен проявить хоть какие-то эмоции по поводу того, что его деяния означали для многих несовершеннолетних; конвоиры у него за спиной, делающие вид, будто все понимают; семеро газетных репортеров впереди, на скамье для прессы, которые усердно строчили в блокнотах, но даже в подробных записях не могли правильно воспроизвести допрос; две дамы в глубине, которые присутствовали на всех процессах, так как вход был свободный, а вдобавок это бесплатное развлечение и их гражданское право; группа прыщавых студентов-юристов в самом конце зала, которые — как и он сам всего несколько лет назад — превращали судебный процесс, полный отчаяния поруганных детей, в учебную задачу и в конце концов в отличную отметку.
Ему хотелось крикнуть им всем, чтобы они покинули зал суда или хотя бы помалкивали.
Но он был хорошо воспитан, амбициозен, вступил в должность прокурора сравнительно недавно и хотел заниматься чем-нибудь помасштабнее, нежели дела сексуальных преступников и мелких наркодилеров, хотел подняться как можно выше, и ему хватало ума держать свое мнение при себе, он обвинял, он готовил обвинение и, когда начинались слушания, знал больше, чем кто-либо другой в зале, и обвиняемому требовался чертовски хороший адвокат, чтобы мало-мальски оспорить его доводы.
И Кристина Бьёрнссон была именно таким чертовски хорошим адвокатом.
Ее одну в зале суда он не мог отнести к сборищу посредственностей. Опытная, умная, пока что единственная на противной стороне, кто снова и снова защищал идиотов и по-прежнему считал их важней текущего адвокатского гонорара. За это она, одна из немногих, пользовалась большим уважением клиентуры. Чуть ли не первой историей, какую ему рассказали, когда он только-только ступил в Стокгольмском университете на юридическую стезю, была история о Кристине Бьёрнссон и ее коллекции монет. Она увлекалась нумизматикой, владела, судя по всему, одной из лучших коллекций в стране, и в начале девяностых эту коллекцию украли. В тюрьмах по стране поднялся кипеж, смотрящие прошерстили весь уголовный мир, и через неделю два амбала с косичками явились домой к адвокату Бьёрнссон с букетом цветов и невредимой коллекцией, завернутой в подарочную бумагу и перевязанной ленточкой. Все монеты лежали на местах, каждая в своем пластиковом кармашке. Вместе с коллекцией они передали письмо, над которым трудились трое воров в законе, «специалисты» по искусству и старине, длинное письмо, где они усердно рассыпались в извинениях, объясняли, что-де понятия не имели, кому принадлежали монеты, и изъявляли готовность пополнить коллекцию, если она когда-нибудь надумает прибегнуть к этому не вполне законному способу. Ларсу Огестаму не раз приходило в голову, что, окажись он в ситуации, когда бы ему понадобился адвокат, он обратился бы именно к Кристине Бьёрнссон.
Она работала хорошо, и на сей раз тоже. Хокан Аксельссон — очередной бесчувственный мерзавец, заслуживающий солидного тюремного срока, и с учетом фотодоказательств оскорбительного насилия, представленных в сидиром-формате, а равно показаний нескольких из семерки педофилов, которые участвовали в извращенном распространении детской порнографии в восемь вечера по субботам, и собственного признания ответчика, — именно длительного срока и потребует обвинение, однако эта сволочь, скорее всего, отделается двумя-тремя годами. Бьёрнссон терпеливо опровергала обвинение пункт за пунктом, настаивала, что обвиняемый страдает серьезным психическим расстройством и его необходимо поместить в закрытую психиатрическую лечебницу, хотя и знала, что этому не бывать, но таким образом открывалась возможность компромиссного решения, которое казалось невозможным после того, как Аксельссон признал себя виновным, а теперь было вполне достижимо; она гнула свою линию и явно заслужила одобрение присяжных, уже запахло насилием при смягчающих обстоятельствах, поскольку кто-то из них указал, что один ребенок был одет вызывающе.
Ларс Огестам кипел. Этот чертов муниципальный политик сидел перед ним в своем сером костюме и рассуждал о детской одежде, и о встрече между людьми, и о разделенной ответственности, и Огестаму больше, чем когда-либо, хотелось вымести за дверь свору присяжных, послать к чертовой матери их, а заодно и собственную карьеру.
Ранее он следил за судебными процессами против трех других из семерки педофилов, им всем впаяли солидные сроки, и Аксельссон виновен, черт побери, ничуть не меньше, но Кристина Бьёрнссон и эти старые пердуны заключили свою маразматическую сделку, и, не сбеги сегодня утром Бернт Лунд, для этого педофила наверняка все бы закончилось оправданием, а для молодого амбициозного прокурора — потерей престижа. Исчезновение Лунда взбудоражило репортеров, они вдруг прониклись повышенным интересом к процессу Аксельссона, теперь их опусы переместятся с одиннадцатой полосы аж на седьмую, любую связь между Аксельссоном и самым ненавистным, объявленным в розыск по всей Швеции извращенцем распишут на две колонки, и меньше чем годом тюрьмы не обойтись, во избежание вопросов общественности.
Огестам не хотел разом нескольких сексуальных дел.
Они отнимали чересчур много сил, и не имело значения, что виновный и жертва просто два имени на бумаге, преступление слишком глубоко задевало его, он не мог остаться бесстрастно-остраненным, сохранить спокойствие, надлежащее чиновнику, а ведь обвинитель в аффекте ничего не стоит.
Ему хотелось разбирательств о банковских грабежах, убийствах, мошенничествах. Сексуальные процессы предсказуемы, каждый составил себе мнение и давным-давно затвердил свои аргументы. Перед процессом Аксельссона он пытался понять, прочел все, что мог, о распространении детской порнографии, ходил на курсы в Главной прокуратуре, изучая принципы оценки сексуального насилия, — четверо прокуроров и трое адвокатов собирались по вечерам и сообща искали способы четкого и объективного обоснования своих суждений.
Ему не хотелось сексуальных разбирательств, а тем паче не хотелось заниматься Бернтом Лундом, когда того снова водворят за решетку; Лунд вызывал слишком бурные эмоции, его преступления были настолько жестоки, что Огестаму недоставало сил читать материалы дела и затем письменно резюмировать его действия.
Он постарается держаться подальше, когда придет время.
•
Фредрик открыл дверь, поискал было связку ключей, но бросил дверь незапертой, побежал к машине.
Мари.
Он бежал и плакал, дернул дверцу автомобиля.
Ключ торчал в зажигании вместе со всей связкой, он врубил движок, быстро вырулил задним ходом через тесный въезд.
Ее там нет.
Выслушав его сбивчивые слова, Микаэла отложила трубку и принялась за поиски. Сначала в доме, потом во дворе. Безуспешно. Он кричал, Микаэла просила его успокоиться, он понижал голос, и снова заводился, и кричал еще громче прежнего, о скамейке, о послеобеденном выпуске новостей, о папаше на снимках у тюремной стены.
Он положил трубку и теперь в панике гнал машину по узкой извилистой дороге, продолжая плакать и кричать.
Вне всякого сомнения, мужчина на скамейке тот же, что и на снимках. Фредрик снял одну руку с руля, позвонил в справочную стокгольмской полиции, прокричал, в чем дело, и через минуту его соединили с дежурным. Он объяснил, что видел Лунда возле детского сада в Стренгнесе и что его дочь, которой полагалось быть там, пропала.
До парома три километра. Он промчался мимо заброшенной школы на площади Скваллерторг, а через несколько сотен метров — мимо каменной церкви XIII века. Трое людей на кладбище, один поливал цветы, другой стоял на газоне перед памятником, третий граблями разравнивал гравий на дорожке.
Фредрик опоздал на считаные минуты, недавно отчаливший паром находился уже на середине пролива. Он отчаливал от материка каждый полный час, а после десятиминутной стоянки шел в обратный путь. На часах четырнадцать минут четвертого, Фредрик посигналил клаксоном, помигал дальним светом.
Бесполезно.
Он позвонил. Паромщик редко слышал звонки, но сейчас еще тише обычного, полный штиль, ни одной моторки не видно, Фредрик дозвонился, постарался объяснить, в чем дело, и получил обещание, что паром немедленно вернется, как только выгрузит машины, переправлявшиеся на другой берег.
Черт побери, зачем они поехали в садик?
Почему не остались дома, ведь было уже полвторого?
Фредрик увидел, как паром подходит к другому берегу, а время, проклятое время идет! Мари нет ни в доме, ни во дворе. Он думал о дочери, которая стала для него больше чем человеком, он вознес ее до небес, наверное чересчур высоко, после ухода Агнес Мари пришлось принимать, хранить и регулярно распределять всю его любовь, которую он копил и выплескивал, кроме того, ей приходилось принимать, хранить и регулярно распределять любовь Агнес, они взвалили на нее непосильную ношу, и он часто думал, что это неправильно, что никого нельзя возносить до небес и так обременять любовью, пятилетнему ребенку это не по плечу.
Фредрик снова позвонил Микаэле. Безуспешно. Еще раз. Ее телефон отключен. Электронный голос просил оставить сообщение.
Последний раз он плакал в незапамятные времена. Даже когда ушла Агнес, не мог, пытался иной раз, вправду искренне хотел, но ничего не получалось, ни слезинки не выдавишь, вообще никогда не получалось; оглядываясь назад, он сообразил, что в зрелом возрасте не плакал никогда.
Он отключил слезы.
По крайней мере, до сегодняшнего дня.
И потому сейчас он ничего не понимал. Жуткий страх не отпускал, и слезы все лились и лились. Много раз он представлял себе, как приятно поплакать, но сейчас испытывал только чувство утраты, что-то изливалось из него, а он сидел на переднем сиденье машины, одинокий, опустошенный.
Желто-зеленый паром пошел обратно, оставив на том берегу четыре автомобиля, и порожняком отправился в спецрейс. Балансировал на двух ржавых тросах, как бы на подвижных рельсах в воде. Тросы резко ударяли по своим стальным креплениям, ритмичный звук, нараставший по мере приближения. Фредрик приветственно махнул рукой в сторону рубки — так они всегда здоровались — и въехал на борт.
Вода вокруг. Паром спокойно шел привычным маршрутом. Перед глазами у Фредрика стояли новостные фотографии. Сначала черно-белый портретный снимок. Улыбающееся лицо. Потом снимок на фоне тюремной стены: он стоял между конвоирами и махал в камеру. Фредрик пытался прогнать видение, но оно упорно не желало уходить. Этот улыбчивый мужчина насиловал детей. Снова и снова. Теперь Фредрик знал. Вспомнил. Две девочки, изнасилованные и убитые в подвале. Растерзанные. Лунд резал их, рвал, бил и бросил как сломанных кукол. Фредрик тогда читал об этом. Но не мог осознать, не мог осмыслить, читал и разделял всеобщую ярость, но ему все равно казалось, что, возможно, этого не случилось, того, о чем он читал, не было; в СМИ неделями каждый день обсуждались подробности судебного процесса, и он, черт побери, не мог смотреть.
Сегодня в рубке трудился пожилой мужчина, которого Фредрик раньше видел на пароме только по утрам, пенсионер, включенный в штат на время, в ожидании, когда переведут кого-нибудь помоложе с закрытого северного маршрута. Умный человек, он увидел, в каком состоянии Фредрик, и решил не спускаться из рубки, не заводить обычный разговор о погоде, о ценах на жилье. Выслушал Фредрика по телефону, спросил, в чем дело, и теперь держался в стороне, Фредрик поблагодарит его за это, в следующий раз.
На том берегу паромщика ждала овчарка, привязанная к дереву у воды, она радостно залаяла, когда хозяин ей помахал. Фредрик врубил движок и съехал с парома, едва он подошел к причалу.
Ему было страшно.
Очень страшно.
Мари никогда и никуда не уходила без спросу. Она знала, что Микаэла в доме и что надо предупредить ее, если хочешь выйти со двора, за ограду.
Человек на скамейке, возле калитки. Кепка, невысокий ростом, довольно худой. Он с ним поздоровался.
Девять километров извилистого грейдера, потом трасса 55, восемь километров изрядно разбитого асфальта. Машин мало, он прибавил скорость, гнал быстро, как никогда.
Фредрик видел его лицом к лицу. Это он. Точно он.
Пять машин впереди. Еле ползут за маленьким красным автомобилем, тянущим громадный трейлер, который сильно накренялся на крутых поворотах, и вереница машин держалась от него на почтительном расстоянии. Фредрик попытался обогнать, раз и другой, но поневоле оставил свои попытки, когда у очередного поворота видимость упала до нуля.
Следующий съезд, к Тустерё, поворот направо прямо перед мостом Тустерёбру и центром Стренгнеса.
Он увидел их издалека.
Они стояли у калитки, между двором «Голубки» и улицей.
Пятеро педагогов-дошкольников и двое из кухонного персонала. Четверо полицейских с собаками. Родители, несколько знакомых и несколько незнакомых.
Тот, что с маленьким ребенком на руках, указывал в сторону леса. Один полицейский пошел туда со своей собакой, велел ей искать след, к нему присоединились еще двое.
Фредрик подъехал к калитке, посидел немного, потом открыл дверцу и вылез из машины, его встретила Микаэла, сначала он ее не видел, она вышла из дома.
•
Черный кофе. Без мерзкого молока, не латте, не капуччино, не другое модное дерьмо, просто угольно-черный шведский кофе без гущи. Эверт Гренс стоял у автомата в коридоре, он в жизни не станет платить за то, чтобы в чашку отсыпали белого порошку, вкус-то противный, эмульгаторы и что-то еще, насквозь химическое. Но Свену подавай именно эту дрянь. Кофе превратится в коричневатую бурду, а он и рад переплатить. Эверт держал пластиковые стаканчики на порядочном расстоянии один от другого, будто иначе светло-коричневый заразит черный, старался не расплескать, нес бережно, насколько позволяла легкая хромота на свеженатертом полу коридора. Он вошел в свой кабинет, протянул один стаканчик в сторону посетительского кресла, Свену, съежившемуся, бессильному.
— Держи свои помои.
Свен встал, взял стаканчик.
— Спасибо.
Эверт пристально смотрел на коллегу, заметив в глазах Свена какое-то незнакомое выражение.
— Что с тобой? Неужто для тебя такая трагедия работать в день рождения?
— Да нет.
— А что тогда?
— Юнас только что звонил. Пока ты там сражался с кофейным автоматом.
— Вот как?
— Спросил, почему я не пришел домой, обещал и не пришел. Сказал, что я врун.
— Врун?
— Сказал, что взрослые — вруны.
— И что? Ближе к делу.
— Он видел по телевизору репортаж о Лунде. И спросил, почему взрослые врут, обещают ребенку показать мертвую белку или красивую куклу, а на самом деле хотят только достать свою пипиську и избить ребенка. Вот так он сказал. Слово в слово.
Свен пил свой кофе, молча, он снова съежился, машинально слегка покачиваясь в кресле, то влево, то вправо. Эверт отошел к книжной полке, к кассетнику, пошуровал среди пластиковых футляров.
— Что на это ответить? Папа врет, взрослые врут, да сколько таких взрослых, что врут, достают пипиську и бьют детей. Эверт, у меня нет сил. Понимаешь? Нет сил!
«Семеро красивых пареньков», с радиоансамблем Харри Арнольда, 1959 г.
Они слушали.
Мой самый первый парень был строен как кинжал,
второй же был блондин и так меня любил.
Текст как хоккей: банальный и несущественный, но именно поэтому позволял отвлечься. Эверт медленно покачивал головой, закрытые глаза, другое время, несколько минут покоя. В дверь постучали.
Свен посмотрел на Эверта, тот раздраженно мотнул головой.
Стук повторился, на сей раз громче.
— Да!
Огестам. Прилизанная челка и вкрадчивая улыбка в приоткрытой двери. Эверт Гренс не любил пай-мальчиков, в особенности таких, что прикидывались прокурорами, а на самом деле жаждали получить больше, подняться выше, уйти дальше.
— Что надо?
Ларс Огестам отпрянул назад, то ли от Эверта Гренса и его раздражения, то ли от кабинета, гремевшего голосом Сив Мальмквист.
— Лунд.
Эверт поднял взгляд, отставил пластиковый стаканчик.
— Что там?
— Он объявился.
Огестам сообщил, что дежурный только что говорил по телефону с человеком, который несколько часов назад видел Бернта Лунда в Стренгнесе, возле детского сада. Один из родителей, звонил с мобильника, перепуганный, но рассказывал вполне трезво и связно — о скамейке, и кепке, и лице, которое узнал. Он оставил в детском саду свою дочь, пяти лет, и, по словам персонала, девочка пропала.
Эверт смял стаканчик, швырнул в мусорную корзину.
— Черт! Черт!
Допросы. Самые мерзкие за все годы службы. Человек, который вовсе не человек, а что-то другое. Упорно ускользающий взгляд.
Гренс, мать твою.
Лунд, смотри на меня.
Гренсик, они ведь озорницы.
Я тебя допрашиваю, Лунд. Поэтому смотри на меня.
Озорницы. Маленькие-маленькие похотливые чертовские озорницы.
Либо ты смотришь на меня, либо мы кончаем допрос, сию же минуту.
Ты хочешь знать. Про их маленькие дырочки. Я знаю, что хочешь.
Ты что же, не смеешь смотреть на меня?
Дыркам нужны члены.
Хорошо. Теперь мы смотрим друг на друга.
Маленькие-маленькие дырочки, им нужна куча членов.
Каково тебе смотреть мне в глаза?
Их же надо научить. Чтоб не думали все время о членах.
Так, больше не можешь. Трусливые у тебя глаза.
Маленькие дырочки самые обалденные, самые похотливые, поэтому нужно быть суровым.
Ты хочешь, чтоб я отодвинул магнитофон и потерял над собой контроль.
Гренс, ты когда-нибудь пробовал девятилетние дырочки?
Он выключил музыку. Аккуратно уложил кассету в пластиковую коробочку.
— Раз он забыл об осторожности и даже не думает прятаться, прежде чем схватить ребенка, очень велик риск, что тормоза у него начисто отказали.
Он подошел к стоячей вешалке, втиснутой за дверь, взял висевший там пиджак.
— Я его допрашивал и знаю, как он думает. Кроме того, читал заключение судебно-психиатрической экспертизы, и оно подтвердило то, что и я, и остальные уже знали: у него ярко выраженные садистские наклонности.
Он не просто прочитал заключение судебно-психиатрической экспертизы, но не пожалел труда, чтобы разобраться в этом документе, слово за словом; сам Лунд и особенно его допросы действовали на него как никогда тягостно, хотя обычно расследования не пробуждали эмоций вроде ненависти или страха. Полицейская служба сделала его довольно-таки бесчувственным, толстокожим, и он это знал, при такой работе чувства надо отключать, иначе с ума сойдешь. Но Лунд с его преступлениями, с его чуждостью впервые вызвал у Гренса желание сдаться, уйти, бросить все это. Он тогда встретился с психиатром, писавшим заключение, и тот сказал больше, чем следовало, они говорили о Лунде и о садистских актах насилия, какие тот совершал, о злобе, которая у Лунда была равнозначна сексуальности, насилие стало удовольствием, он наслаждался бессилием другого. Эверт спросил, понимает ли Лунд вообще, что творит, осознает ли, что чувствуют ребенок, его родители и окружающие. Психиатр осторожно покачал головой, рассказал о детстве Лунда, о насилии, какому он подвергался, о том, что он мог вынести самого себя, лишь отгородившись от других.
С пиджаком в руке Гренс указал сперва на Свена, потом на Огестама.
— Легкое психическое расстройство. Понимаете? Он насилует маленьких девочек, а экспертиза говорит о легком расстройстве.
Огестам вздохнул.
— Я помню. Я тогда учился в университете. Помню, какой поднялся шум, как все возмущались.
Эверт надел пиджак, обернулся к Свену:
— Надо ехать. В Стренгнес. Пулей. Ты за рулем.
Ларс Огестам по-прежнему стоял в дверях, ему следовало посторониться, но он этого не сделал.
— Я поеду с вами.
Эверт недолюбливал молодого прокурора. Не скрывал этого раньше, не скрыл и сейчас.
— Значит, вы ведете предварительное расследование по этому делу?
— Нет.
— Думаю, тогда вам лучше отойти в сторону.
Солнце потихоньку опускалось к горизонту, по-прежнему жарко, яркий свет действовал на нервы, пока они мчались на юг по Е-4. За пределы города, мимо предместий, мимо Королевского поворота, Фиттьи, Тумбы, Сёдертелье. Свернули на запад, на Е-20 в сторону Стренгнеса, и Свен задышал спокойнее. Как только они сменили направление, Эверт тотчас перестал торопить и ворчать на слишком короткий солнечный козырек. Кстати, теперь ничто не мешало прибавить скорость, движение здесь менее плотное, и свет уже не бьет в глаза.
Они почти не разговаривали. Бернта Лунда видели у детского сада. Пропала пятилетняя девочка. Что тут скажешь? Каждый размышлял о том, что случилось, что могло случиться, и любой сценарий заканчивался надеждой, что тревога оказалась ложной, что девочка вдруг вышла из игровой комнаты, которую не проверили, что отец, решивший, что видел Бернта Лунда, просто один из тех, у кого страх смешивается с буйной фантазией.
Сорок три минуты. От центра Стокгольма до детского сада «Голубка» в Стренгнесе.
Еще в нескольких сотнях метров оттуда они поняли, что надежды напрасны. Что тревога вовсе не ложная. Здесь вправду что-то случилось, возможно самое ужасное. Это угадывалось по дошкольным учителям и воспитателям, по родителям и их играющим, бегающим, прыгающим детям, по двум патрульным машинам с полицейскими в форме и нервничающими собаками; территорию детского сада окружало все то, что предполагало вопросы, испуг, смятение и, вероятно, именно поэтому солидарность.
Свен остановил машину недалеко от забора. Одна минута. Покой перед хаосом. Тишина перед барабанной дробью вопросов. Он смотрел на людей, расхаживающих туда-сюда. Они все время двигались. Беспокойные люди двигаются. Безостановочно. Он смотрел на них в лобовое стекло, как на спектакль, как на сцену. Покосился на Эверта, понял, что и тот наблюдает, толкует по-своему, пытается, не открывая дверцы автомобиля, участвовать в беседе там, снаружи.
— Что думаешь?
— Что вижу, то и думаю.
— И что же ты видишь?
— Что все ужасно.
Они вылезли из машины. Двое полицейских обернулись в их сторону. Они выбрали одного, подошли к нему, обменялись рукопожатиями.
— Здравствуйте.
— Свен Сундквист.
— Лео Лауритсен. Мы приехали двадцать минут назад. Из Эскильстуны, мы ближе всех.
— Это Эверт Гренс.
Лео Лауритсен улыбнулся, с удивлением. Высокий, темноволосый, короткостриженый, в нем чувствовалась естественность, обычно присущая людям его возраста, лет тридцати с небольшим, этакая хрупкая неуязвимость. На миг он задержал руку Эверта Гренса в своей:
— Вот здорово! Я много о вас слышал.
— Неужели.
— Прямо как в фильме. Но не могу не сказать. Вы на самом деле меньше, чем я себе представлял.
— Люди слишком много себе представляют.
— Я не хотел вас обидеть.
— По делу что-нибудь сказать можете? О здешней ситуации? Или вы впрямь глуповаты?
Второй полицейский, женщина, стоявшая в нескольких шагах, услышала и тоже подошла. Здороваться она не стала.
— Час назад позвонил стокгольмский дежурный, сообщил, что из этого детского сада пропал ребенок. Через несколько минут дополнительная информация: в связи с исчезновением девочки замечен Бернт Лунд. Мы всех подняли по тревоге. Патрули с собаками и народ из местного клуба собаководов прочесывают часть леса, которая идет отсюда к Энчёпингу. Два вертолета осматривают дороги и берег озера Меларен. Вот-вот начнем масштабные поиски. Сразу-то нельзя, собакам нужно взять след, прежде чем пол-Стренгнеса будет шастать по лесу.
Она сильно потела, светлые волосы прилипли к вискам, ведь пришлось напряженно работать в такую гнетущую жару. Она извинилась, снова отошла к собачникам в куртках Шведского клуба собаководов, с эмблемами на груди. Свен с Эвертом переглянулись, словно ни тому ни другому не хотелось приступать к работе, — апатия перед мраком неизвестности. Эверт откашлялся, обернулся к Лео Лауритсену:
— Родители девочки?
— Да?
— Им сообщили?
Лауритсен кивнул на скамейку у входа. В самом ее конце, на краешке, сидел мужчина. Длинные волосы, собранные в хвост, коричневый вельветовый костюм, он сидел наклонясь вперед, опершись локтями на колени, и смотрел не то на калитку, не то на кусты за нею. Рядом сидела женщина, обнимала его, гладила по щеке.
— Отец девочки. Это он звонил. И он видел Лунда. Дважды, с промежутком в пятнадцать-двадцать минут. Лунд сидел у всех на виду, на этой самой скамейке.
— Имя?
— Фредрик Стеффанссон. Разведен, мать девочки зовут Агнес Стеффанссон, квартира в Стокгольме, в Васастане, если не ошибаюсь.
— А эта женщина?
— Сотрудница детского сада. Микаэла Свартс. Они живут вместе. Девочка официально живет попеременно в двух местах, но в течение последнего года явно выбрала Стренгнес, предпочла Стеффанссона и Свартс. С матерью встречалась в основном по выходным. Родители, похоже, не спорили — благо дочери превыше всего: раз она захотела жить здесь, в Стренгнесе, пусть так и будет. Хорошо бы всем брать с них пример. Я тоже разведен и…
Эверт Гренс не мог больше слушать.
— Пожалуй, пойду потолкую с ним.
Мужчина на скамейке сидел в той же позе. Глаза смотрели в одну точку, взгляд пустой. Он сидел, словно скорчившись от боли. Словно из дыры в животе сочилась концентрированная сила, радость жизни капала наземь, пятнала газон под ногами.
Эверт Гренс не имел детей. И никогда не хотел иметь. Поэтому он знал, что ему не понять чувства этого мужчины.
Но он мог их видеть.
•
Руне Лантсу скоро стукнет шестьдесят шесть. Почти год пенсионер. Почти год без друзей-мужчин. Однажды вечером в пятницу, в июле прошлого года, он последний раз опорожнил четырехкубометровый бак — смеситель яблочного сока. Отключил питание, промыл бак и приготовился уступить место другому: кто-нибудь из ночной смены скажет «привет», наденет защитные наушники и сетку на волосы и начнет подмешивать сахар — поменьше для поставок в Германию, слаще для Великобритании, приторно для Италии и еще того приторней для Греции. После тридцати четырех лет работы он ушел с фабрики и обнаружил, что друзей, с которыми изо дня в день общался, связывали с ним всего-навсего перерывы, пересуды о шефе да ставки на футбольном тотализаторе в полдень по пятницам. И только. Никто из них с тех пор не звонил и в гости не заходил. Впрочем, он и сам виноват, тоже ведь никого не искал, ни на фабрике, ни дома, даже не был уверен, что скучает по ним. Странно, думал он, живешь целую жизнь с людьми, в которых не нуждаешься и до которых тебе нет дела, они вроде как включенный телевизор в углу гостиной. Все равно что ритуал, привычка, скрывают пустоту и безмолвие. Отражают тебя, дают уверенность, что ты существуешь, но ничего не значат. Ни для тебя самого, ни для кого другого. Ты исчезаешь, тебя больше нет, но у них там все продолжается своим чередом — они перемешивают сок, и заполняют купоны тотализатора, и громко ржут за чашкой кофе, а тебя будто никогда и не существовало.
Он крепче сжал ее руку.
Теперь он видел ее яснее.
Маргарета по-прежнему работала на соседней фабрике, ей оставалось два года до пенсии, и дома ее не бывало целыми днями; раньше он никогда не понимал, как нуждается в ней, вместе они давали друг другу время, жизнь и мужество стареть.
Они шли рядом, совсем близко, довольно медленно, из-за ее коленей. Обычная ежевечерняя прогулка, от домика в порту, через мост Тустерёбру, мимо микрорайона с секционными домами и в лес. Когда она приходила домой, он стоял уже одетый, последний час наедине с собой в квартире был хуже всего, он тогда невероятно скучал по ней, по неспешной прогулке, плечом к плечу, мерные шаги в такт, дыхание в такт. Дорожек в лесу много, выбирай любую; некоторые измерены и помечены зелеными и желтыми табличками, знаками для бегунов, — таблички расставлены в ста метрах одна от другой. В светлую пору года — весной, летом и ранней осенью — они обычно сворачивали с маркированных тропинок, шли прямо сквозь частый ельник и заросли черничника, искать собственный путь куда веселее, когда жизнь потихоньку клонится к закату.
Сегодня как раз такой вечер. Держась за руки, они уже через несколько метров покинули размеченную дорожку и бок о бок вошли в сухой лес. За много недель не выпало ни капли дождя, лето и антициклон, застрявший над Северной Европой, высушили всю растительность под ногами, достаточно крохотной искры — и вспыхнет пожар; при этакой погоде грибов не жди.
Косуля. Зайцы. Птицы, довольно крупные, канюки наверное. Они почти не разговаривали, это лишнее, сорок три года в браке, за столько лет, пожалуй, все уже сказано. Обычно кто-нибудь из них останавливался, показывал, взмахнув рукой, и оба смотрели на животное, пока оно не исчезало, спешить-то им незачем, скоро вечер, а они уже не в том возрасте, чтобы торопиться.
Местность неожиданно изменилась, стала пересеченной, дыхание у обоих участилось, но было приятно чувствовать, как кровь бодро бежит по телу, несет с собой кислород.
Они как раз одолели небольшую горку из каменных глыб, когда услыхали этот звук.
Оба услыхали его. Вертолет.
Над головой. Совсем близко, на малой высоте, прямо над верхушками елей.
А вот и еще один.
Полицейские вертолеты. И Руне, и Маргарета видели их, не знали что и как, но ощутили раздражение и тревогу — громкий рев моторов и навязчивое присутствие, полицейские что-то ищут, в спешном порядке, именно здесь.
Маргарета остановилась, провожая взглядом вертолеты, пока они не исчезли из виду.
— Не нравятся они мне.
— Мне тоже.
— Дальше не пойдем.
— Пока не улетят, не пойдем.
— Вообще не пойдем.
Она держала мужа за руку и обвила его рукой свою талию — пусть лежит там. Он легонько поцеловал ее в щеку, сейчас они двое против всего мира, против вертолетов, мундиров и рева моторов.
Охваченная тревогой, она притянула его ближе к себе. Он взглянул на нее, обычно она не боялась, из них двоих она была смельчаком. Теперь же ей хотелось поскорее уйти отсюда, вертолеты сулили беду.
Вдали, на краю леса. Он первый увидел его. Полицейского с собакой. Собака что-то ищет, идут вдоль опушки, на запад, в противоположную от них сторону, к вертолетам.
— Еще и этот.
— Может, они не имеют друг к другу отношения.
— Наверняка имеют.
Теперь они поняли. Что-то случилось, здесь, в лесу, где они отдыхают от всего остального.
Они поспешили вниз по склону, сквозь густые заросли. Забыты и неторопливые шаги, и ровное дыхание в такт, они хотели только одного — выбраться из чьих-то поисков, из чьей-то беды.
Первой увидела Маргарета. Что-то красное.
Детская туфелька. Туфелька маленькой девочки.
Красный лак и пряжка из металла, броская, заметная.
Они спешили изо всех сил, боль пронзала колено, но Маргарета не обращала внимания. Когда Руне спрашивал, больно ли ей, она мотала головой и тащила его вперед, скорее, скорее домой, кратчайшим путем, пусть не по тропинке, пусть по холмам и ложбинам. Вертолет совсем близко, полицейский с собакой, ей не хотелось думать о мрачном, но она не сомневалась, оно здесь, вокруг них. Просто знала, и всё, видела, что Руне встревожен ее реакцией, и качала головой, не могла ответить, иногда объяснения просто нет.
Ей пришлось отпустить руку мужа, иначе большую ель не обойдешь, кусты слишком густые, нельзя идти рядом. Так они одолели около километра, до отправной точки, до асфальта и домов, оставалось наверняка немного.
Туфельку она увидела под широкими еловыми лапами, сперва подумала, что это гриб, и осторожно толкнула ее ногой. Потом подняла, повертела в руках и все поняла, огляделась по сторонам — где она? Где-нибудь здесь, рядом? Эта девочка.
Она не закричала, потому что не удивилась, бережно держала красную туфельку и отдала Руне, как только он подошел.
•
Еще одно утро во лжи. Он лежал рядом с ней, водил рукой по ее груди, животу, бедрам, целовал в затылок, шептал на ухо «доброе утро». Делал все, что мог, лишь бы не думать о своем обмане.
Леннарт Оскарссон сидел в кабинете, глядя в окно, как просыпается Аспсос. День прекрасный, жаркий, как вчера, как всю минувшую неделю. Он шумно вздохнул. С тех пор как встретил Марию и влюбился, он постоянно с тревогой ждал, когда она попросит его сесть и выслушать ее, когда скажет, что встретила другого, что у нее любовь на стороне и поэтому она должна бросить его.
Однако в таком положении оказался он сам. Кто бы мог подумать? Она красивая, он обыкновенный. Она открытая, он замкнутый. Она вся будто искрилась, ему это не дано. И все же именно он завел любовь на стороне, именно он подставил под удар их союз.
Он вышел из кабинета, спустился по лестнице, в отделение. Коротко кивнул двум новичкам, которым предстояло полгода служить в секс-отделении. Они мечтали попасть куда угодно, только не сюда, презирали тех, кто находился под их надзором, он это понимал и не преувеличивал, все они чувствовали одинаково, плевали на насильников всю дорогу, от начала и до конца.
Кругом пусто, тихо, все в мастерской, сиротливый коридор с запертыми камерами, заключенные отбывали трудовую повинность и получали несколько крон в час, изготовляя деревянные кольца и треугольные бруски, детали дидактических игрушек. Что ни говори, но осужденные за сексуальные преступления не увиливали от ежедневной работы, без возражений изготовляли любую бессмысленную дребедень, не в пример публике из отделений общего режима, тамошние мелкие воры-наркоманы то бастовали в камерах, то брали больничный.
Он шел по коридору вдоль стены с металлическими дверями. Остановился перед номером одиннадцать. Пустая камера Бернта Лунда. Почти полтора суток назад он сбежал. Обычно они так долго не выдерживали. Не спать, прятаться, каждую секунду быть начеку, а сколько сил и денег уходит на поиски безопасного пристанища, ведь когда у тебя на хвосте десятки полицейских и оповещенная общественность, количество укрытий с каждым вздохом уменьшается.
Дверь, запертая. Связка ключей в кармане, как всегда. Он открыл.
Внутри все выглядит как вчера, после ухода полицейских. Масса вещиц, рядами, в двадцати миллиметрах одна от другой. Большая куча на полу, он прямо воочию увидел, как этот ненормальный Гренс прицелился календариком и с силой смахнул на пол аккуратно разложенное на кровати. Худощавый, которому в этот день исполнилось сорок, Сундквист, на мгновение пришел в замешательство, сперва с беспокойством взглянул на коллегу, а потом шумно вздохнул, когда Гренс снова примерился и снова смахнул все на пол.
Леннарт Оскарссон присел на помятое теперь покрывало с узором размытых полос на темном фоне. А немного погодя прилег, попытался увидеть то, что Лунд видел каждый день, каждый вечер. Уставился в неровно прокрашенный белый потолок, присмотрелся к слишком яркой трубке люминесцентной лампы, скользнул взглядом по дверной раме. Что он здесь делал? Лежал, дрочил с закрытыми глазами и думал о маленьких девочках? Строил планы и фантазировал о власти и контроле, о наивности ребенка, которую мог уничтожить в тот миг, когда решал осуществить насилие? Или же понимал, решался мысленно подойти к последствиям, к чувствам ребенка, к страху, унижению? Запертый в этом восьмиметровом помещении вместе со своей виной, наедине с нею вечером, ночью, утром. Вероятно, она душила его, наверняка душила, и в итоге он просто был вынужден бежать, спасаться бегством, избить до беспамятства двоих вертухаев во время поездки в больницу?
Он остановил взгляд на закрытой двери. Изнутри.
Кто-то постучал.
Кто? Дверь открылась. Бертольссон, начальник тюрьмы.